«Да, уж у нас-то, должно быть, точно», – зло подумал Данила и отложил письмо.
Впрочем, с параллелями мыслей все было более или менее понятно; два совпадения – это еще, конечно, не система, но Данила был почти уверен в том, что подобные совпадения будут происходить и дальше. Причем, чем дальше, тем больше. Значит, перед ним лежало огромное поле для интеллектуально-психических игр, отгадок, открытий и тайн. Здесь Данила чувствовал себя в своей стихии: многолетняя работа с клиентами отточила его способности в этом направлении, и, кроме наслаждения, даже в случае неуспеха, он ничего уже не испытывал. Другое дело – настоящее живое существо, которое он сегодня неожиданно почувствовал в девушке.
Отношения Даха с женщинами почти всегда были вполне утилитарны, впрочем, это ограничение – «почти» – здесь, пожалуй, было даже лишним. Но сегодня проклятые пуговки выбили его из равновесия, и, ругая себя на чем свет стоит, он словно через силу поднялся и подошел к старинному неотреставрированному дамскому письменному столику из крымского ореха.
Столик был из дома Штакеншнейдеров. Данила запустил руку в его неглубокие недра и на ощупь вытащил нечто круглое, сразу плотно и холодно легшее в руку. Не глядя на кулак, он вернулся на ковер и еще долго не решался разжать пальцы. Наконец, холод предмета сменился теплом, и Данила медленно, как лепестки, раскрыл пальцы – на ладони, просвечивая и вспыхивая сразу всеми цветами комнаты, лежало стеклянное яблоко. Тонкий серебряный черенок с одиноким серебряным листком дрожал в такт дрожанию Данилиной руки, и ему, как и много лет назад, казалось, что от него исходит печальная манящая мелодия…
Когда-то это яблоко подарила ему женщина. Женщина, в два раза старше его, женщина его отца, отдавшаяся ему, семнадцатилетнему, на той же кровати, с которой только что встал Драган, вызванный куда-то на съемку. Женщина, слаще которой не было на свете. Это она в первый раз привела его в печально известный плавучий ресторанчик «Фьорд», где старые антиквары играли в рулетку не на деньги, а на изделия Фабера. Это она окончательно втянула его в тот мир, где он потом мог быть уже не один раз убит и тысячи раз унижен, обкраден, растоптан. Но Данила ни разу не пожалел об этом. Он только убрал это яблоко, выигранное ею и подаренное ему в первый день их любви, с глаз долой, когда они неизбежно скоро расстались. И старался не смотреть на него уже долгие двадцать с лишним лет.
А вот теперь он всматривался в эти золотые огни, мерцавшие внутри плода, и неизвестно кого хотел в них увидеть. На мгновение у него даже возникло желание стиснуть пальцы и швырнуть яблоко о стену, чтобы никогда уже больше не возвращаться к мороку тех страстей, о которых оно напоминало с такой настойчивостью.
Впрочем, игрушка стоила слишком дорого.
Да и наваждение постепенно рассеялось.
Однако на этот раз Данила не убрал яблоко обратно в столик, а будто тайком положил его на подоконник, за пыльную гардину. Потом он открыл портрет Елены Андреевны и набрал номер однокурсника, давно и небезуспешно подвизавшегося в качестве режиссера полупрофессионального театра. Убеждать Данила умел, а однокурсник, будучи человеком восторженным, умел поддаваться убеждениям, чаще всего не столько головным, сколько эмоциональным.
– Послушай, Дах, а ты знаешь, как обычно производится кастинг? – вдруг спросил его приятель.
– Откуда мне знать, я этим не занимаюсь, – огрызнулся Даниил.
– Хочешь, расскажу?
– Только покороче, пожалуйста.
– Короче некуда. Приходит молоденькая блондиночка пробоваться на роль инженю. Режиссер смотрит ее и говорит: «Так, повернитесь боком. Хорошо. Теперь другим. Так. А теперь снимите кофточку. Отлично. И юбочку. Что, что? Юбочку снимите. Так. Теперь трусики… Ого-го. Да вы не инженю, вы характерная», – рассмеялся Борис в трубку.
– Знаешь что, Боб, давай-ка без этих штучек, – зло сказал Дах.
– Да я шучу. Ты что, не понял? Это ведь анекдот.
– Знаем мы все эти ваши анекдоты, – огрызнулся Данила.
– Да ладно. Ты-то сам спишь с ней или нет? А то мне лишние проблемы на голову не нужны, сам понимаешь.
– Не сплю и не собираюсь. Но и ты, Боречка, этого делать не будешь. Мне эти проблемы тоже не нужны.
– Я вижу, возня в могильной пыли лишает вас здорового отношения к жизни, – пробурчал режиссер, по тону Данилы понявший, что дальнейший разговор бессмыслен.
– В могильной пыли археологи возятся, Боря, а мы больше по помоечкам, по помоечкам. Ну, все равно благодарствую. Значит, девушка явится к тебе завтра к восьми.
– А ты?
– Нет уж, меня уволь. Я в современные ваши театры десять лет не хожу, а если, бывает, и оскоромлюсь, то потом год отплевываюсь. Но позвонить – позвоню, потом. Пока.
Ночью ему снился бобовский театрик, но на высоких скамьях виднелись не безмозглые плоские лица, а одушевленные люди, разражавшиеся то и дело бурей криков и рукоплесканий. Окна и сотенные люстры дрожали, публика топала ногами в ритм, и казалось, что всем грозит лиссабонское землетрясение. Он сам, оглушенный и придавленный происходящим, топал со всеми, но в то же время прекрасно понимал, что происходит какая-то двусмысленная вакханалия, нечто болезненное, истинная бесовщина. И в какой-то момент среди всего этого ора и глумления он вдруг увидел огненные глаза, смотрящие на него с восторгом, с таким восторгом, вынести который редко кто может. И глаза эти были крыжовенного цвета.
* * *Дни таяли сквозь пальцы, крепясь только встречами по поводу затеваемого журнала. Сначала собирались по вторникам у Милюкова, того самого Милюкова, что провожал его в Сибирь, а теперь издавал «Светоч».
Компания была разношерстная и колючая, что, однако, не мешало разговорам интереснейшим. Неуловимый, ускользающий, как вода, Аполлон Майков, чистая душа Яков Петрович, насмешливый Минаев, начинающий Данилевский, а главное – Страхов. Вина не пили – не Боткины и не Некрасовы, мол, – но после частенько уезжали к Излеру или на Черную речку. Впрочем, скоро для удобства собрания перенесли к Михаилу, на угол Малой Мещанской и Екатерининского.
Главное было – цели и направление нового журнала, если таковой позволено будет издавать. И название уже придумано – «Время». Быстро состряпали в цензурный комитет прошение о разрешении журнала ежемесячного – и выиграли. Больше того, повезло несказанно: цензором журналу дали Ивана Гончарова, автора важного и достойного, спокойного и рассудительного.
Можно было составлять и объявление о подписке. Но тут мнения разошлись. Николай Николаевич требовал привлечь будущих подписчиков громкими именами, да и от прочих рекламных трюков не отказываться.
– Помните, как Николай Алексеич на пару с Панаихой писали эту ахинею несусветную «Три страны света», бесконечную, но с продолженьицем, – и достойнейший публикум клевал. Тиражи-то какие у журнала были, до девяти тысяч доходило!
– Вы бы еще, господин Страхов, – рассмеялся Минаев, – вспомнили, как тот же Некрасов редактировал-редактировал роман с продолженьицем, а потом вдруг надоело сердечному, или игра в тот день не пошла, он возьми да напиши в самом неподходящем месте: «Он умер». То-то скандал был на весь Пибург.
– Нет, господа, главное и единственное, чем надо привлечь читателя, – это программа, из которой сразу станет понятен и дух, и направление наши, – возвращался к серьезному разговору Михаил. – Основная наша идея – необходимость выработать в сознании общества новые начала государственного развития. И главный вопрос времени – это вопрос крестьянский, слияние образованности с народом.
– Да, господа, мы не Европа, у нас не должно быть победителей и побежденных…
– Реформа Петра слишком дорого нам обошлась, Аполлон Николаевич, – она разъединила нас с народом. Соединимся же!
– Реформа! – опять влез насмешник Минаев. – Вспомните-ка!
– Как вам не стыдно! Прекратите!
По всему получалось, что журнал-то выходит не литературный, а политический. И Достоевский не выдержал. Он вскочил, закашлявшись папиросой, и нервно запахнул расстегнутый сюртук.
– Я не готов отказаться от литературной направленности, господа. Литература, истинная литература и есть выражение всей жизни, сила могучая, которая и сотворит то, о чем мы все мечтаем! Прочь тот грошовый скептицизм, которым у нас прикрывается всякая бездарность, прочь тот дух спекуляции, который грозит превратить журнальное дело в коммерцию! А ведь многие посредственные литераторы обретают в наше время репутацию авторитетов, особенно когда их дурацкие мнения высказываются дерзко и нахально. – Он обвел подозрительным взглядом слушающих, ожидая отпора, но все благоразумно молчали. – Мы оснуем журнал независимый от так называемых литературных авторитетов, большей частью дутых, но мы не уклонимся ни от полемики, ни от критики.
Решено было, что «Время» будет выходить каждый месяц книжками от двадцати пяти до тридцати листов большого формата.
Восьмого сентября объявление с программой нового журнала появилось почти во всех газетах, а в январе вышел и сам журнал.
Праздновали почему-то у другого Аполлона – Григорьева, на Знаменской[92]. Полуседой красавец, похожий на опального боярина, при первом знакомстве не понравился Достоевскому – может быть, в первую очередь оттого, что сам он на его фоне выглядел совсем неавантажно. Лицо без бороды какое-то круглое, даже глупое, а усы делают его похожим на унтера. Хорошо еще, не на каторжника, как говорит Маша. Надо бы бороду отрастить, право слово.
Но, узнав критика поближе, он проникся к нему самыми теплыми чувствами. Вот и сегодня снова вспыхнувшая было неприязнь из-за слишком своеобразных манер через полчаса исчезла, особенно после того, как Григорьев сел за рояль, а потом взял и гитару. Тяжелые, но одновременно тонкие, почти женские руки, порхали неуловимо.
И сквозь удаль ныл тоскливый разгул погибшего счастья. А гибкий красивый голос выводил со слезой:
Опять много говорили о будущем, но пронзительная мелодия не отпускала, и приходилось с горечью сознавать, что будущее возможно только общественное, а на личном стоит тяжелый неподъемный крест. Эх, Маша, Маша…
Уже уходя, Достоевский крепко пожал Григорьеву руку:
– Будете с нами?
– Во «Времени»? – усмехнулся тот.
– Да, во «Времени».
– С удовольствием бы, но человек я в настоящее время ненужный. Мне места для деятельности нет, потому что дух времени слишком враждебен к таким людям, как я. Я ведь не человек – я веяние. Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка… Так-то, Федор Михайлович. По глазам вижу, не из-за «Времени» ко мне подошли, а из-за тоски, что и вас грызет неустанно. Я уж вас не стану спрашивать, что за горе у вас и почему. Ничего, перемелется – мука будет. А насчет тоски, так это лучше не ко мне – к Якову Петровичу. Ни сына, ни жены.
– Как? – Достоевский был потрясен. Замученный литературными делами, болезнью Маши и собственной тоской, он совершенно не вникал в то, что происходило рядом. Или Яков Петрович умел, в отличие от него, держаться?
– А вот так. В прошлом январе, как раз после первого «Пассажа», мальчонка умер, ну а летом и… Да что там говорить. Зашли бы по-приятельски. Он ведь от Елены Андреевны съехал, теперь на Ваське, в казенной квартире от Университета квартирует.
Глава 12 Гатчинская улица
Разумеется, он нашел Апу стоявшей у шестьдесят первого дома по Мойке в толпе вышедших покурить студентов. Дом, высокий и в меру украшенный стройным членением ризалитов[93], был бы очень красив, если бы не смотрелся в ворота дворца Разумовского[94], изящная гармония строения Валлен-Деламота неизбежно делала буржуазные красоты пошловатыми. Появление Апы именно здесь уже нисколько не удивило Даха – его теперь, скорее, удивило бы обратное – если бы она стояла, например, у самого моста.
– Я позвонил, – начал Данила вместо приветствия, жадно вглядываясь в раскрасневшееся от холода лицо. – Сегодня можете подойти к восьми. Вы не спали сегодня? – Под крыжовенными глазами лежали легкие тени.
– Да, наш режиссер устроил ночную репетицию, и работы было ужас как много.
– А я думал, вам снились дурные сны, Аполлинария. Ну, например, что вы ищете неизвестно чего, кстати, прямо в этом самом доме? – Он махнул рукой на дом Руадзе.
Девушка внимательно осмотрела дом и поджала губы. По ее лицу Данила не смог понять, как она отреагирует на его слова.
– Неужели этот дом так-таки ничего и не говорит вашему сердцу? Ведь тот, у которого вы ждали меня в прошлый раз, сказал вам так много? – впрямую спросил он.
Девушка пожала плечами.
– Я же просила вас, Даниил, и даже согласилась на Полину. Но и только.
– Извините, но уж очень случай подходящий.
– Послушайте, я вам типа очень благодарна за помощь, и с вами прикольно и все такое, но впутывать меня во все эти ваши странности и загадки не надо.
– Ну да, загадки гадки, но они ведь и у вас есть, а? Знаете, а вам не кажется, что мы похожи на двух охотников, выслеживающих…
– Ну уж я-то, кажется, похожа как бы на дичь.
«Ах, если бы только так», – вздохнул про себя Дах, и сквозь бесконечный шум дневной городской набережной прозвенело для него стеклянное яблоко.
– Вы ждете, что мы опять пойдем куда-нибудь есть? Увы, я сегодня не в выигрыше, поскольку третий день занят вами.
– Вы что, все время за мной следите? – ахнула Апа.
– Хуже: я о вас все время думаю. И не прикидывайтесь, все, так сказать, «ушибающие» прекрасно знают, что «ушибли».
– Как это «ушибли»?
– С вами очень трудно, Полина, я не могу подстраиваться под нынешний птичий язык, все эти эсэмэски, сисадмины, дед-лайны и прочую чушь – и потому буду продолжать говорить как считаю нужным. Захотите – разберетесь.
– Вы сегодня какой-то грубый.
– Согласен. – Данила действительно злился и чувствовал себя обиженным из-за того, что с домом Руадзе ничего не вышло. А ведь какое место, быть может, первый литературный вечер, на котором присутствует Суслова, первая встреча с властителем дум, его бешеный успех, а она стоит и смотрит, как баран на новые ворота. – Впрочем, вот адрес, – сухо закончил он. – Добирайтесь на метро до «Нарвской», а там остановка пешком, за школой в виде серпа и молота, не ошибетесь. Спросите Бориса Наинского. – Он подал девушке огрызок бумаги.
– А потом? – почему-то растерялась она.
– А потом? Давайте ваш мобильный.
Совершенно автоматически запомнив номер, Данила, не простившись, исчез в густо разведенных смогом сумерках.
У него просто не было времени осознанно думать о своем приключении, поскольку три дня, полностью потраченные им на неведомую Аполлинарию, серьезно выбили его из графика. А в жизни антиквара на счету порой каждый час, если не минута, и пропущенное время потом приходится наверстывать с тройными усилиями, да еще и далеко не все удается наверстать. Серый «опель» мотался по городу, едва не высекая искры из тротуарных плиток, поскольку Дах давно плевал на все правила и преспокойно ездил по газонам, тротуарам и огражденным стройкам.
В магазине он почти не появлялся, но трубка под ухом Нины Ивановны раскалялась и потела. Нину Ивановну, даму неопределенного возраста – ибо молодых девушек Дах никогда не брал, – нельзя было назвать секретаршей в собственном смысле слова. Она ничего не решала, не оценивала, никакой бухгалтерии не вела, кофе не заваривала, но без нее Данила чувствовал себя как без рук. Она умела расположить посетителя, обволакивая его своей старинной петербургской интеллигентностью, остроумием, доверительным тоном, – и многие простые клиенты на это клевали. Она, заговаривая зубы в ожидании нескорого прибытия хозяина, до которого продавца надо было задержать во что бы то ни стало, часами могла рассказывать про дешевые ленинские бюстики, поломанные «ундервуды» и прочую чушь, выставленную в витринке. Сочиняла ли она эти истории или брала из своей явно богатой событиями прошлой жизни, Данила не интересовался, но отлично понимал, что Нина Ивановна была калачом тертым. Нередко случалось и так, что разовые посетители, очарованные ее байками, приходили снова и, уж конечно, рассказывали о его лавочке своим знакомым, в результате чего образовался целый новый куст поисков. Ни за это, ни за что другое Данила никогда ее не благодарил, отделываясь лишь деньгами, да и общался он с ней всегда лишь на сугубо деловые темы. И все же их неразрывно связывали некие тонкие, едва уловимые отношения, объяснить которые обоим было бы затруднительно. Кто-то считал Нину Ивановну его любовницей, кто-то – расчетливой акулой, кто-то полусумасшедшей, но все эти определения стреляли далеко мимо цели – они просто являлись идеальной парой сотрудников, столь же редкой, как бывают в сексе, в творчестве и в любви.
На третий день этой сумасшедшей гонки Нина Ивановна вдруг остановила как всегда на минутку заскочившего Данилу.
– Даня, je croix,[95] ваша нынешняя бурная деятельность несколько искусственна.
Дах опешил, но потом нахмурился и промолчал.
– Meiner Meinung nach,[96] вам хорошо было бы остановиться, – тихо закончила она, как всегда употребляя на всех возможных языках осторожное и ненавязчивое «по моему мнению», – впрочем, только по моему, Даниил Драганович.
И Данила, умевший слышать, устало сел на ампирный стул у входа.
– Да, вы так думаете, – прогнусавил он голосом обиженного ребенка и как-то весь грустно обвис. Но через пару минут вдруг встрепенулся и сказал: – Приготовьте мне мой костюм, ну и все, что положено.