– Да, вы так думаете, – прогнусавил он голосом обиженного ребенка и как-то весь грустно обвис. Но через пару минут вдруг встрепенулся и сказал: – Приготовьте мне мой костюм, ну и все, что положено.
Нина Ивановна с облегчением вздохнула и вскоре позвала Даха в крошечную каморку за железной дверью, где было не повернуться от роскошной рухляди.
А через некоторое время на пустоватую вечернюю улицу вышел человек в ОЗК[97] модели начала восьмидесятых, с противогазом на плече и мощнейшим японским фонарем. И человек этот медленно, чуть покачиваясь на плохо гнущихся ногах, направился в глубины петроградских дворов.
Это занятие, которое большинство посчитали бы кошмаром, было для Данилы настоящим отдохновением. Когда-то он увлекался им даже чрезмерно и заработал немало денег, но с годами, когда интерес к деньгам сменился интересом к тайному пониманию вещей, он позволял себе такие походы только в качестве заслуженного отдыха. Впрочем, и времена стали не те.
Сейчас он согласился на предложение Нины Ивановны только потому, что и сам прекрасно понимал нарочитость нынешней своей кипучей деятельности. Все эти три дня он мотался по городу вовсе не изза вещей, и даже не из-за денег, а только для того, чтобы не думать об Аполлинарии. Это удавалось, но в этом была ложь. Однако, всю жизнь дьявольски обманывая всех вокруг, внутреннюю ложь перед самим собой Данила не переносил.
И потому он подходил теперь к уединенной, огромной, буквально вспучившейся какими-то пакетами и отбросами помойке с ощущением наконец-то обретенной чистоты перед самим собой. Теперь он действительно останется наедине с вещами, в настоящем, ничем и никем не опосредованном контакте с ними, в плотском общении. Данила оглянулся, натянул противогаз, методично обрызгал себя из баллончика и медленно, растягивая удовольствие, погрузился в пучины первого контейнера.
Место было самое подходящее: дом рядом расселили еще не весь, часть помойки скрывали огромные тополя, и, главное, паслось множество крыс. Последнее обстоятельство отчасти гарантировало, что сюда полезет далеко не всякий, он же сам в движениях серых полчищ, на первый взгляд хаотичных, но на самом деле обладавших стройностью и логикой, видел лишь подтверждение гармонии.
Данила самозабвенно плавал в зловонии и гнили, лишь изредка протирая линзы противогаза гигиенической салфеткой. Красота разложения, открывавшаяся ему в противоестественно синеватом свете галогенного фонаря, ничуть не уступала красотам подводного мира где-нибудь в Хургаде. Стекло блестело, железо дышало благородной патиной или бархатной ржавчиной, осклизлые отбросы образовывали водоросли и сталактиты, черными дырами в иной мир вспыхивали крысиные глаза, рассыпанные кругом, как звезды. В этом мире не было ни лжи, ни обмана, ни предательств; никто не бросал здесь маленького Даньку, не бил, не заражал нехорошими болезнями, не унижал. Все было честно, главное – не напороться на что-нибудь и не порвать ОЗК. Впрочем, с опытом Данила научился шестым чувством вычислять все возможные опасности и легко избегал их. И, словно в благодарность за это, помойки никогда не подводили его.
Наконец-то он полностью забыл и об альбоме Гиппиус, и о письмах Сусловой, и об Аполлинарии – наконец-то он просто жил. Он дышал и двигался в одном ритме со сложной жизнью искаженного мира людей. В принципе, чем этот исторгнутый и отторгнутый мир отличался от мира купли-продажи, в котором ему приходилось жить, – от мира истории, в котором он мог грезить? Да ничем. Ничем.
Данила протянул руку, погрузив ее во что-то синевато-бесформенное, и пошевелил пальцами. От его движения в разные стороны лениво поползли крошечные белые существа. Что это? Дохлая кошка или собака?
тотчас вспомнился ему Заболоцкий[98], и Данила виновато потянул руку назад. Тут его большой палец задело что-то твердое. Он прошелся пальцами по дну контейнера, как пианист по клавишам, и ему ответили маленькие плотные кусочки. Расставив пальцы пошире, чтобы ничего не упустить, Данила нежно свел их в ладонь и вынул нечто, попавшееся ему в руку, на свет фонаря.
На зеленой резине перчатки лежала легкая кучка металлических треугольничков с вкраплениями чего-то желтоватого. Для железа связка было слишком легкой. Но раздумывать в таких ситуациях нельзя: надо или бросать найденное и никогда о нем не вспоминать, или не испытывать судьбу и немедленно вылезать на поверхность, забирая находку. Данила всегда предпочитал второе – и редко обманывался.
Он бесшумно перепрыгнул через высокий борт контейнера, снова огляделся и своей кошачьей походкой ушел в тень деревьев, через проходные дворы, через стройки. Свет в магазине не горел, но Данила знал, что Нина Ивановна там. Он тихо поцарапался в окно.
Промытая связка оказалась старинным серебряным ожерельем из волчьих зубов. Желтоватые зубы, крупные резцы, конические клыки и бугорчатые коренники тускло и хищно скалились в электрическом свете. От них даже сейчас становилось не по себе.
Данила после ледяного душа – горячей воды в магазине не было – ежился под старым, протертым местами до прозрачности махровым халатом. Вода с его длинных волос капала прямо на пол.
– Уберите, Даня, пожалуйста, мне они почему-то действуют на нервы, – не выдержала Нина Ивановна.
Но Даня, словно не слыша ее, взял старую лупу на латунной ручке.
– Так… клык загнут больше, чем на девяносто градусов… эта парочка, нет, троечка… хищнические зубы тоже имеют большой скос… И размеры, размеры… Нет, Нина Ивановна, страхи ваши напрасны: это не волк, это собака. Такая, что называется, среднекрупная, эрдель или сеттер. Впрочем, конечно, ни тот ни другой, поелику ни тех ни других в середине девятнадцатого века еще не существовало, а проба на серебре говорит нам именно об этом времени. Вот вам развлечение, Нина Ивановна, – я уверен, вы непременно расскажете какую-нибудь историю на этот счет, хотя, конечно, в витринку мы, скорее всего, это не положим… Не положим… – Впрочем, Данила говорил больше для себя, не забывая при этом методично натягивать на себя цивильное платье. – Так кто бы это мог быть? А быть, значит, некому, кроме гончака, несчастнейшей собаки русской охоты…
– Но почему же, Даня? – ахнула все еще впечатлительная, несмотря на долгую и непростую жизнь, Нина Ивановна.
– Да потому… Кстати, вы уж не уходите сегодня, поночуйте здесь, пожалуйста. Завтра с утра много дел. – Данила натянул зеленую подростковую шапочку, убрав под нее мокрые волосы, и накинул капюшон. – Вот деньги. – Он положил на стол комок смятых сотенных, ибо принципиально никогда не пользовался бумажником. – Мысль у вас была хорошая. Я доволен. А насчет гончаков, так сами посудите: ищут они зверя – ищут, варят его – варят[99], часами легкие рвут в заливе[100], а когда вон он, зверь, в двадцати метрах, да на открытом поле, их раз – и назад, а вся слава достается борзым, у которых две извилины в голове. Да и вообще, все охотничьи с хозяевами спали, из одной тарелки с хозяевами ели, в усадьбах на диванах нежились, а гончаки, словно черная кость, в загоне, на холоде, по сорок штук вместе. Дрянь жизнь, Нина Ивановна.
Дах небрежно сунул ожерелье в карман и вышел.
Но только он очутился на продуваемом из конца в конец Каменноостровском, как его вдруг охватила жгучая тоска, словно зубы в кармане и вправду были волчьи.
– Эх, Елена Андреевна, Елена Андреевна, – скривившись, процедил он почти с укором, – что ж вы за мной так плохо смотрели?!
Дома он едва удержался, чтобы не набрать номер Наинского.
* * *С того вечера, когда в споре не заметив, как оказалась у квартиры Якова Петровича, Аполлинария часто заходила туда, по какому-то капризу судеб всегда заставая его дома. Там, несмотря на казенность обстановки и полное неумение Полонского создать хотя бы подобие уюта, почему-то было все-таки уютней, чем у них дома. Аполлинария забиралась с ногами на холостяцкий кожаный диван с двумя валиками по бокам, и они часами говорили с Яковом Петровичем обо всем – так, как она не могла говорить ни с Надеждой, ни с братом, ни со студентами и курсистками.
У Полонского, обладавшего внешностью покорителя дамских сердец и душой ребенка, ответы находились далеко не на все ее вопросы, но его живое участие и сопереживание перекрывали остальное с лихвой. А главное – она чувствовала, что нужна этому высокому, взрослому, известному всей России человеку точно так же, как он ей. Оба были одинокими, мятущимися, не знающими, на чем остановиться.
Сырой мартовский вечер белил стекла снегопадом, и казалось, что во всем городе не слышно ни звука. Они сидели на своих излюбленных местах – она на диване, он в единственном плюшевом кресле – и говорили о последних университетских новостях. Было ясно, что либеральное правление князя Щербатова заканчивается.
– Говорят, что отменят и мундиры, и шпаги, – вздохнула Аполлинария. – Жаль. Станут как обыкновенные медики или лесники.
– Гораздо хуже, что обещают запретить сходки и повысят плату за лекции. И ежели раньше государство требовало, но и давало, то теперь будет только требовать… Я так и знал.
На лестнице послышался дребезжащий, еле слышный звонок.
– Кто бы это? – удивился Полонский. – Я и Матрену отпустил сегодня на всю ночь. Уж открывать ли?
– Вы нужны так многим, Яков Петрович, – улыбнулась Аполлинария, – грех отказать.
– Я не о том. – Смуглое лицо его вспыхнуло. – Ваше присутствие у меня в такой час может быть неправильно истолковано…
– Как вам не стыдно! Мне совершенно все равно, кто и что может подумать, и вы сами это прекрасно знаете!
Полонский вышел и вернулся с невысоким невзрачным человеком, с височками, зачесанными вперед, как у консерватора, однако же в модных клетчатых брюках. Яков Петрович сделал движение, намереваясь представить гостю Аполлинарию, но тот, не обращая внимания, уже говорил, словно продолжал начатый разговор:
– Вы представляете, чтобы организовать книжные магазины, в отставку выходят офицеры! Офицеры! – Он машинально сел и так же машинально начинал прихлебывать из стакана налитый чай. – Помните «Феникс» на углу Невского и Садовой, так его хозяин, оказывается, офицер! И рядом, где в витрине чучело, – тоже! Поразительно! Да-с, внизу освобождаются крестьяне, а сверху и мы – от служилого государства да от старых понятий! И мы, современники этого перелома…
– Полно, Федор Михайлович, мы не в редакции, – отчего-то смутился Полонский и, желая перевести беседу в более домашнее русло, улыбнулся: – Что же касается книжных магазинов, то есть прелестный анекдот.
– Ну? – почти невежливо буркнул новый гость, явно недовольный, что его остановили.
– Серно-Соловьевича, ну, хозяина третьего книжного магазина на Невском, вызывает к себе в числе прочих купцов генерал-губернатор. Натурально, обходит и спрашивает у него:
– Кто вы?
– Купец первой гильдии Серно-Соловьевич.
Тогда тот по-французски. Соловьевич отвечает так же. Потом по-немецки, по-английски, по-итальянски.
– Фу ты, – озадачился губернатор. – Да кто ж вы такой?
– Купец первой гильдии Серно-Соловьевич.
– Где учились?
– В Лицее.
– Служили где-нибудь?
– Как же, служил. В Государственном совете.
Вот это поступок, а то офицеришки…
Гость хмыкнул, оттолкнул стакан и снова вернулся к пафосу:
– А ведь именно у него стоит за прилавком женщина! Это неслыханно, это – идейное дело, демократическое отрешение от сословности и предрассудков…
Полонский снова улыбнулся.
– Ах, женский вопрос, как известно, хорош лишь тогда, когда нет других вопросов.
– Не скажите! Вот вы, барышня, – гость, наконец, обратил внимание на Аполлинарию, – видно, из нынешних. – Он окинул взглядом ее стриженую голову, волосы на которой уже отросли и лежали шапочкой, как у дюреровского мальчика. И Аполлинарии вдруг на мгновение стало жарко и не по себе от этого пронзительного, колючего, страстного взгляда. Но ответа он не выслушал. – Женщина есть лучшее, чем сейчас владеет Россия… – И полились горячие слова, от которых закружилась голова. Глуховатый, почти старческий голос возносил на такие высоты и бросал в такие пропасти, что Аполлинария сидела как парализованная, вцепившись в диванный валик так, что побелели костяшки пальцев.
– Впрочем, простите великодушно, милейший Яков Петрович, заговорился, спешу, спешу. Я ведь только так, проведать… Простите. – И, не попрощавшись, странный господин выбежал в переднюю.
– Кто это? – прошептала потрясенная Аполлинария.
– Достоевский.
– Достоевский?! Сестра говорила мне… У него жена француженка, свободная женщина… Страсти какие-то африканские…
– Это лишь глупые сплетни. Он человек, конечно, безумный, но жена у него при смерти, чахоточная, пасынок на руках, а сам год как из каторги…
– Из каторги? – Так вот откуда этот надрыв, это знание, это проникновение в суть. – Сколько же ему лет?
– Сорок, голубушка, сорок.
Глава 13 Проспект Стачек
Новый театр Апе понравился сразу. В нем было намного проще, чем в ее прежнем: народу мало, помещение еще меньше, совсем крохотное, переделанное из простой квартиры первого этажа. Труппа, состоявшая из десяти человек, оказалась разношерстной и молодой, еще никто особо не стыдился работать в гардеробе или мыть пол. И режиссер здесь был совсем не такой, как в том театре, где она работала прежде, – этот выглядел импозантно, с крупным носом и в галстукебабочке.
– Итак, вы и есть протеже Ди-Ди?
– Кого?
– Ну, Даньки Даха.
– Да.
– А звать вас, поскольку он не удостоил…
– Аполлинария.
– Как?!
– Аполлинария. Можно просто Апа или Лина.
– Можно-то можно. А скажите, если не секрет, где он вас нашел?
– В музее Достоевского, – честно ответила Апа.
– Потрясающе!
Наинский с интересом оглядел Апу с головы до ног, вернее, наоборот, потом помолчал, хмыкнул, видимо снова вспомнив анекдот о кастинге, но затем махнул рукой и закончил знакомство следующими словами:
– Вам повезло, что Дах позвонил вовремя: я как раз собрался ставить новую вещь. Материал богатейший, особенно по пластике. Вот, садитесь и читайте, – и с этими словами режиссер сунул Апе несколько листочков пьесы под странным названием «Как они мирились».
Апа села на пол между крошечной сценой и тут же идущими вверх ступеньками сидений, а в этом новом для нее коллективчике, которому она пока даже еще не была представлена, между тем началась дележка ролей.
Текст показался Апе очень простым, почти детским. История была о собаках, которые противопоставили себя остальному собачьему обществу. Ей ужасно понравилась роль Бриты, важной собаки редкой породы, – при этом Апа так и видела их завуча из лицея, тетку, с которой можно было скопировать все повадки.
Но к тому времени, когда она дочитала, Брита досталась высокой девушке с длинными прямыми волосами, и Апа покорно молчала в ожидании судьбы.
– А вам я дам отличнейшую роль, тонкую, можно сказать, трагедийную – Милку.
Лицо у Апы вытянулось. Милка была старая дворняга, всеми отвергнутая и забитая, и роль ее была почти без слов.
– Вот-вот! – тут же взвился Наинский. – Это то, что надо! Уныние, обида, беспросветность! Это кладезь для начинающего. Посмотрите, они же все вам завидуют черной, нет, даже, я бы сказал, белой завистью! – Он обвел рукой присутствующих. – Что интересного играть лощеную суку, когда мы их и так каждую минуту видим по телевизору? Тут и играть нечего! А вам дана душа страдающая, знающая, этакая Кассандра! Нет, это решительно подарок для такой девушки, как вы.
– Кассандра? – Это имя Апа точно где-то встречала. Аполлинария напрягла память и вспомнила, что так называлась шикарная студия красоты на Московском проспекте. – Но я думала, что эта Милка совсем некрасивая, – простодушно сказала она режиссеру.
Наинский как-то странно хмыкнул и переключился на других.
Через полчаса Апа вместе со всеми ползала по дощатому настилу сцены.
Всю репетицию Наинский заставил их не подниматься с четверенек, чесаться, чавкать и якобы отправлять естественные надобности. Все наслаждались, и только Апе с непривычки было как-то тяжело и неудобно, а когда надо было схватить Наинского зубами за штанину, она и вообще смутилась.
– Что такое? Аполлинарии не смущаются! – возвестил Наинский. – Ну, смелее!
И ткнул ей штаниной прямо в лицо.
Апа с какой-то прямо злостью вцепилась в нее зубами и… неожиданно по-настоящему порвала тонкое полотно режиссерских брюк.
– Ай! – вскричал режиссер и отскочил в сторону. Согнувшись, он стал зачем-то прилаживать болтающийся лоскут, но тот упорно падал обратно.
– Борис Николаевич, снимайте штаны, давайте я зашью, – рванулась к нему Апа, чувствуя себя страшно виноватой.
– Чего?
– Снимайте, снимайте. Я правда умею.
Остальные актеры откровенно расхохотались.
Наинский в конце концов опомнился и плюнул.
– Тьфу. Да вы, я смотрю, характерная, Аполлинария. Ладно. На сегодня репетиция окончена. Завтра всем быть к двенадцати, как штык. И знать роль назубок! Я устрою прогон…
Уже в метро Апа поймала себя на мысли, что профессия актрисы, о которой она столько мечтала, совсем не так интересна, как ей казалось в мечтах и в разговорах с подружками. Но вот теперь она столь неожиданно получила возможность осуществить свою мечту. Еще десять дней назад она и представить себе не могла, что выйдет на сцену, пусть и маленькую, но настоящую, а теперь, после встречи с этим странным Даниилом… Впрочем, разве он на самом деле предлагает ей что-нибудь? Он, вообще, кажется, хочет только что-то получить. Но что? И почему с ним город вокруг стал не то чтобы ярким, а будто бы прозрачным, и в домах, в этих старых некрасивых домах, как будто бы появилась какая-то жизнь? И почему в одних появилась, а в других нет? Почему рядом с ним слова у нее складываются как-то по-другому, и она говорит почти так, как говорили в Жениной компании?