Третья тетрадь - Дмитрий Вересов 18 стр.


Глава 20

Улица Марата

С каждым днем становилось все яснее, что Апа отнюдь не родилась актрисой. Но она больше всего расстраивалась уже не из-за этого, а из-за того, что вдруг Наинскому придет в голову позвонить своему другу и рассказать ему про ее бездарность. «Пусть лучше он кричит, беснуется, называет меня какими угодно словами – но только не звонит Даниилу Драгановичу», – сокрушенно думала девушка. Она из кожи вон лезла на репетициях, перечитала гору литературы об актрисах, о собаках и даже наполовину одолела труд Михаила Чехова[126]. Она воистину старалась, но все оказывалось напрасным, движения провисали, интонации не попадали в тон, пластика не соответствовала. Старая Милка получалась не все повидавшей и потому равнодушной ко всему собакой, а злобной стервой или, того хуже, впавшей в идиотизм старухой.

Все вокруг, уже не чувствуя в Апе опасности соперничества и простив явное покровительство режиссера, тоже пытались помочь ей; даже примадонна Светлана. Наинский хватался за голову, топал ногами, выпивал лишнюю фляжечку и однажды, не выдержав, рявкнул на весь театрик:

– Да что ж ты имя такое не оправдываешь! – и прибавил еще непечатное словцо.

Но никто ничего не понял, поскольку никто ничего особенно сверхъестественного в ее имени не видел. Ну редкое, и что ж с того? Но для нее фраза прозвучала как пощечина.

– Хватит! – вдруг крикнула она. – Хватит меня тыкать моим именем! Все на что-то намекают, черт-те на что, чего-то хотят от меня, чего-то ждут. Но ничего никто толком не скажет! – И Апа вдруг заревела, размазывая черные усы на похудевшем за несколько недель лице.

Лицо Наинского совершенно изменилось.

– Так вот оно как… – забормотал он, потирая художественно небритую щеку. – Ничего не знает… странно, странненько… Я думал… Я полагал, что Дах не оставил вас в неведении, если уж вы сами ничего не знаете…

– Чего не знаю? Ничего я не знаю!

– Да успокойтесь, Аполлинария!

Но Апа даже сквозь слезы услышала, с каким смаком произнес он ее полное имя.

– Только ничего не говорите ему, Борис Николаевич, пожалуйста, – залепетала она умоляюще, – прошу вас, я все буду делать…

– Чего не говорить? Что вы собрались делать? – Наинский отвинтил крышку. – Ничего не понимаю. Впрочем, Дах всегда был с приветом, как свяжешься с ним, так и влипнешь. Да хватит рыдать, честное слово! – Апа усилием воли остановилась. – Послушайте, я вам честно скажу: темперамент у вас удивительный, но вы не актриса. Я обещал Даниле, я вас не выкину с этой постановки – дети все схавают, тем паче такую трогательную историю – но больше не лезьте в театр. Идите в учителя, в журналисты, куда угодно… – Он усмехнулся: где она еще там ошивалась. – Словом, куда угодно, только не сюда. Ну, Дах дает! – опять ни с того ни с сего присвистнул он. – Короче, все, договорились. А вообще, от чистого, так сказать, сердца скажу: зря вы в это лезете, ничего хорошего у вас с ним не получится, помяните мои слова.

– Спасибо за откровенность, Борис Николаевич. – Апа уже равнодушно растерла остатки грима по лицу, и что-то дикое, гордое на мгновение вспыхнуло в этом грязном размазанном лице. Наинский закусил губу. – Но раз уж так, то, может быть, вы мне и расскажете, наконец, что это за таинственная Аполлинария? Это какая-нибудь бывшая любовница Данилы, да?

– В метафизическом смысле она вообще вечная любовница. Но я вам уже сказал: не лезьте в это болото. Знаете, есть такие места в лесу, где прячутся хищники, – и нормальный человек должен бежать от этих мест, бежать со всех ног, как бы они его ни притягивали. Точно так же и в жизни. А об остальном, если уж вам так хочется, разговаривайте со своим Дахом. Всё, все свободны.

В этот день, придя домой, Апа в первый раз с отвращением посмотрела на квартиру, в которой жила и которая всегда так ей нравилась. Теперь ее раздражало все: и кружевные салфетки на кухне, и мамины лягушки, которые та собирала уже лет двадцать, и ни в чем не повинная кошка, но особенно – собственная комната. Царивший в ней порядок вдруг показался ей убогим, несмелым, явным доказательством посредственности. У нее даже промелькнула нехорошая мысль, что, если б ее родители были иными, она могла бы сейчас смело спросить у них о неизвестной Аполлинарии и получить исчерпывающий ответ. Но, увы, затея выглядела явно бессмысленной.

Всю ночь Апа честно пыталась найти ответ на свой вопрос в самой умной книге из всех, какие она до сей поры знала. Однако СЭС[127] не дал ей ответа. Тогда она махнула рукой и просто решила спрашивать у всех подряд, на авось, у знакомых и малознакомых. Однако результат оказался тот же. Все пожимали плечами или откровенно крутили пальцем у виска. Тогда Апа отправилась в районную библиотеку.

Молоденькая библиотекарша из вежливости задумалась, потом помотала головой и звонко крикнула коллегам:

– Девочки, никто не знает про какую-то Аполлинарию, тут читательница интересуется?

И Апа, глядя на их хорошенькие лица, не отмеченные печатью мысли, уже заранее поняла, какой ответ ее ждет. Оставалась только Женя. Но теперь, после всех странных вещей, которые начали происходить с ней, Апа особенно не хотела встречаться с Женей из-за какого-то суеверного чувства, что та может нечаянно разрушить это ее новое состояние. Посмеяться, как всегда, и парой фраз уничтожить эту зыбкую пелену ее теперешней настоящей жизни и… тайны. Однако, размышляя о Жене, Апа поймала себя на противоречии. Оказывалось, она одновременно и пытается разгадать нечто – и панически боится разрешения загадки.

А Данила тем временем опять пропал. В его необъяснимых исчезновениях Апе тоже виделась тайна, неразрывно связанная с ее собственной. Ей хотелось думать, что он тоже ищет разгадку, и она часто представляла, как он всю темную ночь напролет бродит один по городу, как вор, лазает по чердакам и подвалам и мучительно пытается ответить на какие-то свои, но точно так же терзающие вопросы. Сама плохо понимая, что и зачем делает, Аполлинария тоже стала после театра бродить по центру города, по тем местам, где они были с Данилой. Но центр, вероятно, не любил ее и никак не хотел поворачиваться к ней своей интимной стороной, встречая ее повсюду лишь равнодушными фасадами, слепыми окнами и пустыми скверами.

Однако за эти несколько недель одиночества она заметила, что в прогулках ее прослеживается некий странный ритм или, вернее, просто странность: где бы она ни бродила, странствия ее всегда заканчивались около того места, где она нашла гадалку. Скоро она уже прекрасно ориентировалась во дворах вокруг Симеоновского моста, но, если человеку другого уровня образования уже открылось бы многое, хотя бы ассоциативно, ее слепая душа все еще никак не могла ничего вокруг разглядеть. Впрочем, Апа гуляла не только там и постепенно по-своему полюбила и замок с горящим окном в полукруглой нише, и оба рынка, и даже остров, раньше казавшийся ей совсем враждебным.

Как-то она пошла от места, где они в первый раз встретились с Данилой, по узкой улочке, поплутала немного среди старых домов и неожиданно вышла на угловой сквер. Напротив расстилались низкие угрюмые здания, от которых исходила тревога, а за ними чудился настоящий простор. По другую сторону улицы стоял мрачный шестиэтажный дом. Он был очень тоскливым, без узоров, без лепнины, и горело в нем только несколько окон с угла. Но у Апы на миг возникло странное чувство, будто именно там сейчас находится тот, кого она любила когда-то давным-давно, любила не спрашивая и не рассчитывая, и вот ее нет, а он там, но постаревший, с серым лицом, с поседевшей бородой, с недоверчивым, запуганным взглядом и сжатыми, точно от холода, плечами… Чтобы избавиться от непонятного видения, Апа тряхнула головой с уже снова отросшими волосами, и видение это действительно исчезло, опять сменившись унылым видом дома. Окна погасли. Лишь у нее над головой качался и монотонно скрипел фонарь на проволоке. Апа присела на одинокую скамейку.

Зачем она здесь, и зачем вообще эти прогулки? Неужели она втайне надеется встретить его? Или – открыть новую себя? Мозг, не привыкший к размышлениям, с трудом ставил вопросы и не находил на них ответы. Но, словно в разрешение этих усилий, в голове у нее вдруг отчетливо и безысходно прозвучала странная, явно чужая фраза: «Жизнь моя поддерживается восторгом и любовью, а не мыслью и убеждением».

И на этот раз Апа уже не испугалась, а, наоборот, обрадовалась. О, как правильно, как точно, просто она сама не сумела бы так красиво сказать. И ведь тогда, в прошлый раз, после этих чужих слов объявился Данила. Может быть, и сейчас… Она даже вытащила из кармана мобильник, но вместо звонка услышала рядом странный звук, как будто кто-то сладко и мощно зевал. Апа удивленно оглянулась и… о, Боже! Рядом стоял огромный пес с жарко раскрытой пастью.

– Ты что? – Работа над ролью все же пошла впрок, и Апа сразу поняла, что собака явно не желает ей ничего плохого. – Чего тебе?

– Ты что? – Работа над ролью все же пошла впрок, и Апа сразу поняла, что собака явно не желает ей ничего плохого. – Чего тебе?

Пес не ушел, не махнул хвостом, а спокойно сел рядом, продолжая смотреть на нее любопытными карими глазами. Через пару секунд с ним рядом оказался второй, точно такой же, только поменьше.

– Ребят, вы чего?

Но в следующее мгновение к ним уже подошел хозяин, и, судя по его движениям, беспокоиться было нечего.

– Что ж это вы полуночничаете, барышня? – несмотря на маргинальный вид, неожиданно интеллигентным голосом спросил он. – Нехорошо. Место дурное, Фуражный двор[128] рядом, не дай Бог.

– Я не боюсь, – просто ответила Апа. – Может быть, вы знаете, что это за дом напротив, вон тот, невзрачный такой?

Бомжеватый дядька или, скорее, дедка неопределенного возраста по-птичьи склонил голову в рэперской шапочке. «О, Господи, как у Данилы!» – мгновенно пронзило Апу – и посмотрел с любопытством.

– Предположим, знаю. А зачем вам? Ну-ка, сидеть, дьяволы! – пригрозил он вдруг ни с того ни с сего встрепенувшимся псам.

– Некоторые дома как-то останавливают меня, – честно ответила Апа, по русской привычке быть совершенно откровенной со случайными знакомыми в поездах, домах отдыха и прочих безответственных местах. – Ну… будто в них что-то было интересное, понимаете?

– Понимаю, – не удивившись, ответил бомж. – И насчет дома ты права – он хоть и неказистый, да славный. – Тут дед замолк и задумчиво посмотрел через улицу. – Чрезвычайно гостеприимный домик, чрезвычайно. Многолюдство, разношерстность, бюрократы, литераторы, артистки, и все без приглашений, по-свойски… – Бомж явно увлекся. – Шуб навалено аж на сундуках, галоши, шапки, а хозяйка… Чертовски хороша…

– Так вы такой знаток? – остановила разыгравшиеся фантазии бомжа Апа. – Тогда… – и она прыгнула в ледяную воду: – Тогда, может быть, вы скажете мне, что и… Аполлинария здесь бывала?

Реакция незнакомого бомжеватого собачника оказалась совершенно неожиданной.

– Аполлинария?! И ты туда же! – заорал бомж, вскакивая. – Шпионов подпускать? Не выйдет! Это мое дело и только напрямую, напрямую! Неужели ошибся?! – Он грязно выругался, свистнул псам и почти бегом ушел из скверика. И, уже заворачивая за угол, высоким фальцетом прокричал: – Аполлинария, ха-ха-ха, Аполлинария!

«Сумасшедший, конечно, алкоголик», – успокоила себя Апа, но ей снова стало страшно, казалось, дух этой неизвестной женщины так и носился над городом, мороча, тоскуя и сводя с ума всех вокруг.

Апа побежала на перекресток, где слышался лязг трамваев, уже не думая о том, что сможет встретить Данилу, и желая только одного – поскорее оказаться дома, в родном Купчино, где нет ни призрачных домов, ни чужих мыслей, ни бомжей, знающих историю.

А Дах тем временем бродил не так уж и далеко от последнего пристанища Якова Петровича.

Все это время после разговора в кафе он старался занять себя работой, таким образом пытаясь оттянуть момент неизбежного. Но как назло в это время года наступало некоторое затишье; вещи выбрасывались ближе к Новому году, дорогие подарки покупались также ближе к нему, деньги народу требовались соответственно тоже попозже. Дах занимался мелочевкой: сомнительными картинами, столовым серебром и прочей дребеденью, дававшей прокорм, но не источавшей аромата ни азарта, ни риска. А без двух последних составляющих своей работы Данила почти презирал ее.

И потому теперь он злился вдвойне: на работу и на себя, на себя, которому не хватило духу поставить на кон все.

Он замучил Нину Ивановну придирками, отпугивал клиентов дерзостями, встречаясь с коллегами, становился зол, обрывал, язвил, хамил и уже из последних сил все не набирал номер Апы. Помимо раздражения и злобы по отношению к реальному миру, его душила и злость, так сказать, метафизическая. Он проклинал Анну Григорьевну Достоевскую[129], благодаря стараниям которой исчезло большинство писем мужа к другим женщинам, равно как и их к нему. Не будь этой ханжи, вычеркивавшей даже в письмах к себе всякие намеки на интимность, он не влип бы сейчас в эту историю. Нет, господа, биограф и влюбленная жена – две вещи несовместные! От Анны злоба его переходила на пасынка[130], который, тоже хорош, в конце позапрошлого века продал многое из архивов отчима неведомому антиквару. Концов этой части архива с тех пор так и не смог найти никто, начиная от ученых и заканчивая прожженными дельцами.

Попутно Дах неизбежно проклинал и немцев, прямым попаданием бомбы уничтоживших в Пушкине остатки архива Исаевых[131]. Первая жена Достоевского была женщина страстная, и по ее письмам можно было бы узнать многое, ведь она явно чувствовала, что у мужа роман с Сусловой, – и уж не стала бы скрывать ничего, в отличие от селедки Сниткиной.

Словом, у Данилы наступил период самой черной мизантропии. Он даже завесил портрет Елены Андреевны и с ненавистью, до черноты в глазах, смотрел порой на стеклянное яблоко, символизировавшее для него сладкий ужас любви физической. Он с трудом преодолевал желание разбить его вместе с телефоном, где был номер Апы. Если бы он мог забыть этот номер, а также театр Боба, самого Достоевского и вычеркнуть наконец обеих Аполлинарий из своей жизни! Однако тут же неизбежно начинал зудеть внутри страстный шепот «причудливого старичка»: «…знаете ли, как любят! Вы полюбите в ней и разврат, и любую гадость, вам омерзительную…» А тут и гадости-то даже нет, просто девочка, пока еще никакая. Но Данила уже знал, что она будет слишком «какая», стоит ей только переступить определенную черту.

Декабрь плел по городу свою причудливую рваную паутину, кружил, заманивал в ловушки, провоцировал, намекал, уклонялся, лгал, толкал к галлюцинациям. И Дах в своих ночных прогулках по городу, которыми кое-как спасался от злости и тоски, с омерзением видел, как трещала шелковая ткань полумужского сюртучка, как с холодным мертвым стуком сыпались костяные пуговицы и как, нечленораздельно мыча, заливаясь слюной и мужским семенем, в том доме на Канаве… Он останавливался напротив, смотрел на окна с невыразительным желтым светом, чувствовал, что готов отдать все, чтобы самому оказаться там, и, почему-то вспоминая странную усмешку Полонского в Ивановке, понуро уходил, твердя жутковатое:

И эти строки, написанные в другое время и о другом, почему-то казались Даху воплощением именно того страшного, что происходило за окнами, – методического разврата, когда мужчина пользуется женщиной, подобно тому, как мыслящий человек испытывает потребность напиться пьяным раз в месяц – но уж напиться так, чтобы…

Эх!

Глава 21 Набережная Фонтанки

Премьера приближалась и казалась Апе безжалостным катком, да, да, тем самым, что ровняет асфальт. И этот каток надвигался на нее равнодушно и тупо. Весь театр пребывал в радостном предпремьерном возбуждении, и только одна она ходила какой-то поникшей тенью: премьера сулила ей стыд и конец новой, такой заманчивой жизни. Наинский больше с ней не разговаривал и даже отводил при встрече глаза. Апа была уверена, что после спектакля он, конечно же, все расскажет Даниле.

Премьеру назначили на пятнадцатое декабря. Накануне снег стаял, покрыв город черной кашей грязи и соли. Улицы дышали смрадной влагой, люди плыли в серой полутьме, но эта мерзость непогоды не только ничего не портила, но, наоборот, создавала какую-то особую грустную красоту.

Вечером Апа вдруг, как про последний шанс, вспомнила о данном ей Еленой Петровной телефоне владельца дворняжек и позвонила наудачу – но ей никто не ответил. Тогда она оделась потеплее и, ничего не объясняя родителям, ушла. Из-за безостановочно колотившего ее нервного озноба она не чувствовала ни сырости, ни холода улицы и подсознательно, может быть, надеялась, что простудится, заболеет, и все обойдется само собой. Она вышла на Сенной, но, избегая того дома, у которого встречалась с Данилой и который вызывал у нее противоречивое ощущение омерзения, боли и нежности, свернула не направо, а налево, за Фонтанку. Мимо проплывали автобусы, казавшиеся в водной пелене городского морока огромными рыбами в аквариуме. Размазывая по стенам и улицам свет фар, проносились машины, купол Троицкого собора нависал, не поднимая дух к небесам, а, наоборот, придавливая к земле. Апа подумала, что надо бы, пожалуй, зайти в то самое кафе и погреться немного, но, погруженная в себя, прошла мимо. Все-таки, наверное, хорошо, что завтра все кончится, от чужих душ, которых не поймать, она вернется к чужим ногтям, и весь этот морок навсегда отпустит ее. Ясно как божий день, что Данилу она больше не встретит и никогда не узнает ни о тайне своего имени, ни о домах. Да, ей выпала карта, но она не сумела разыграть ее – вот и все. Это не смертельно и, в конце концов, даже не стыдно…

Назад Дальше