– Да я не о том. А вдруг она того…
Данила на миг представил, как Аполлинария рассказывает этому мужлану свои видения, и через силу улыбнулся.
– Она вполне нормальная.
– Да нет, вдруг и она в меня? Тогда что?
– Тогда, как обычно, привет – и в койку.
– Ну ты даешь!
– Что ж поделаешь, тебе морду не набьешь, правда? – Оба рассмеялись. – Но только чтобы все было красиво, ухаживанья, прогулки под фонарем, кофейни и так далее.
– Обижаешь.
– Значит, так: встретить ее можешь каждый вторник и субботу у театра «Сказочка», в пять часов. Вот адрес. – Дах написал адрес на конверте с деньгами. – Зовут Лина, невысокая, глаза как крыжовник. Все ясно?
– В общем, да. Странный ты, Даниил.
– Жизнь вообще странная, Мигель. Ну, я побежал, приступай с понедельника.
На улице Данила первым делом прополоскал рот прихваченной минералкой, словно от того языка, на котором ему пришлось только что разговаривать, во рту у него осталась грязь. То, что он сделал, конечно, чудовищно, но он руководствовался высшими велениями судьбы – а этот щенок даже ни секунды не поколебался… Впрочем, чего ждать от этой простой натуры с крепким душевным здоровьем, когда он сам… Как печально, что даже великая подлость исполняется нынче убого, без размаха. Даха разбирала досада: то, о чем в прошлом веке можно было бы написать целый роман, что стоило бы долгих мучений души и страданий гордого ума, теперь происходит обыденно и пошло.
Он медленно шел по дорожкам, как в детстве, разбивая каблуком последний слабый ледок и отстраненно думая о том, что, возможно, встреча с Аполлинарией была ниспослана ему отнюдь не для психологических опытов и не для пути к наживе, а как шанс выскочить из колеи судьбы, но он, мелкий современный человек, не потянул… О, если бы он больше любил ее, а не ту, так до конца никем и не разгаданную, если бы он вообще умел любить, если бы так не страдал в детстве, если бы… если бы…
Апе Данила сказал, что уезжает по делам в Торжок, просил не звонить и быть умницей.
– Может быть, одна, без меня, ты как-то разложишь себя по полочкам – такое иногда делать просто необходимо – и поймешь многое.
– Что ты хочешь, чтобы я поняла? Что со мной происходит? Я больше не желаю в этом разбираться. – Она посмотрела на него почти со злобой. – Если бы не ты, я, может быть, просто не обратила бы на все эти глюки внимания – это ты меня в это втянул, втравил, а теперь советуешь разбираться! Ты хотел попользоваться мной для каких-то своих целей, но у тебя ничего не вышло – и теперь я виновата! А мне все ваши домыслы, голоса, таинственные дома не нужны, я их ненавижу, слышишь, ненавижу!
Данила слушал с печальной улыбкой, стараясь снова увидеть шестидесятницу с восторженным взором, с невинным лбом, которой надобно все или ничего… Но тайный ход судеб отказал ему даже в этом, последнем – и он уехал, так и не расстегнув напоследок пару дюжин костяных пуговок.
Город уходил назад, отлетая незаметно, как душа. И, в конце концов, что был этот город – не только ли определенная сумма воспоминаний и ассоциаций? Ничего реального, за что можно было бы зацепиться, одна сплошная мифология, причем уже возведенная в приличную степень. Миф о мифах – и всё. И каждое очередное приключение лишь ложится еще одним слоем в основание новых: мы все здесь живем на костях других не только в прямом, но и в метафорическом смысле.
И тогда, назло всему, Дах заставил себя думать лишь о реальном, о том, что сейчас непосредственно угрожало его материальному миру, и, перебирая события последних нескольких месяцев, встречи, клиентов, информацию, в том числе вспомнил слова Нины Ивановны о приходившем старике с собаками.
Стоп. Не много ли стариков с собаками на такой короткий промежуток времени, выпадающего в этой жизни одному человеку? Раз, два, три. Дах немедленно позвонил Нине Ивановне и потребовал описания приходившего, несмотря на давность времени. Впрочем, затем он и держал ее, чтобы иметь возможность задавать такого рода вопросы.
Нина Ивановна задумалась на секунду и медленно, словно старик опять в эти мгновения стоял перед ней, проговорила:
– Чуть выше среднего роста, очень худой, шапочка как у вас, Даня, лет ему – за пятьдесят, и еще, me parece, он из моряков.
– Почему?
– Выколотый якорь между большим и указательным.
– Отлично. А собаки?
– За количество не поручусь, но никак не меньше четырех, очень разномастные, воспитанные такие шавочки.
– На поводках? – уточнил Дах, вспомнив висевшую на стенке будочки амуницию.
– Да, что-то вроде сворки.
– Спасибо, за столь полезную информацию возьмите из кассы, сколько сочтете нужным. И еще: если он появится, пусть оставит координаты… Или нет, лучше скажите ему, что я сам приду к нему на Смоленку.
– Хорошо, Данечка, – ничуть не удивилась Нина Ивановна.
После разговора с Ниной Данила позвонил Князю. Дневной звонок был делом редким, и Данила прямо-таки увидел, как Князь вытягивается по струнке, поднося трубку к уху.
– Ну и где божий одуванчик? – не здороваясь, потребовал Дах.
– Нету, как сквозь землю провалился, мамой клянусь.
– Предположим. А похожие встречались?
Гия бурно оживился.
– О, масса! Я тут с вами стал крутым специалистом по собакам, ей-богу! Оказывается, есть такая порода…
– Оставь свои знания при себе, пригодятся, – одернул его Данила. – Меня интересует субъект за пятьдесят, по ухваткам бывший моряк и с четырьмя или пятью дворнягами на сворке.
– Есть такой! – заорал Князь. – Тютелька в тютельку! И шапчонка у него такая молодежная. Но ведь вы говорили про овчарок, а не то я бы сразу…
– Все нормально, обстоятельства изменились, – усмехнулся Дах. – Значит, втираешься в доверие. Кстати, подпусти ему всякого достоевского туману, только, смотри, в меру, в меру, чтобы не спугнуть. Короче, я должен знать, где найти его в любую минуту, ясно?
– Так точно!
– Тогда жди. Да, а как его зовут?
– Черт знает, кличут Колбасником, колбасу все собакам покупает.
– Узнать!..
Данила размышлял дальше. Собаки собаками, на них наплевать. В конце концов, собаки могут убежать, сдохнуть, быть проданы на шапки. Итак, что остается? Некий старик, работающий на кладбище, явно образованный, потому что знает про Дружинина, кого и многие университетские-то не знают, зачем-то хочет видеть его, Даха. Но, вопервых, почему он не пришел еще раз? Во-вторых, почему не признался в этом на Смоленке? Или не знает меня в лицо? И, в-третьих, – судя по словам Апы, он знает и про Суслову, что уж совсем странно. Разумеется, это может быть просто городской сумасшедший, вроде всем известного Сережи-Волшебника, с искусственной бабочкой над плечом, который болтается на Петроградке и Ваське, дарит понравившимся конфеты и, пока ты сосешь его липкую карамельку, исполняет нехитрые, но искренние твои желания. То есть не исполняет, конечно, а просто загаданные именно в момент сосания его карамелек невысказанные желания почему-то сбываются. Последнее Данила даже как-то раз испытал на себе.
Да-да, именно такой юродивый, помешанный, предположим, на середине девятнадцатого века, – почему нет? Город плодит сумасшедших в таких количествах, что среди них есть место любому виду помешательства и на любом предмете. А уж тут сам Бог велел, самое смурное петербургское время. И вот он, предположим, каким-то образом узнает, что есть странный антиквар, интересующийся этим же периодом, и хочет поговорить с ним. Просто так поговорить, как с родной душой, о влиянии Жорж Санд, например, на поведение наших нигилисток. Тоже нормально. Но откуда он мог узнать? Откуда? Здесь – тупик, если не считать, конечно, что где-то как-то проговорился один из его подпольной армии осведомителей. Можно, конечно, потом допросить их с пристрастием… если вспомнят, конечно: память там пропивается всерьез и надолго. Но, с другой стороны, подобные рассуждения явно отдают бредом, причем бредом петербургским, и строить ничего основательного на них нельзя. Словом, Данила бросил все вышеупомянутые соображения в котел подсознания, оставив их там вариться до лучшей поры. Он уже подъезжал к Руссе, в сотый раз обрывая себя на чьем-то идиотском стихотворении, которое привязалось к нему после слов Князя:
Теперь ему предстоял еще тот карнавал: бродить по набережным, на которых насадил развесистые ветлы сам Аракчеев[176], пережидать грозу зверем в норе и представлять, как на других набережных теряет свою сумасбродную голову Аполлинария.
* * *Пожары произвели такое гнетущее впечатление на Машу, что врачи хором стали твердить о том, что ее необходимо увезти из Пибурга – куда угодно, хоть в Москву. Но Москва – это поиски квартиры, покупка мебели, устройство на новом месте, деньги огромные, а их нет вообще. Для денег нужна работа, а как раз работать-то было невозможно. Хорошо еще, Полинька не требовала ни копейки. Впрочем, ее с лихвой перекрывал пасынок.
Пожары произвели такое гнетущее впечатление на Машу, что врачи хором стали твердить о том, что ее необходимо увезти из Пибурга – куда угодно, хоть в Москву. Но Москва – это поиски квартиры, покупка мебели, устройство на новом месте, деньги огромные, а их нет вообще. Для денег нужна работа, а как раз работать-то было невозможно. Хорошо еще, Полинька не требовала ни копейки. Впрочем, ее с лихвой перекрывал пасынок.
Деньги у него текли сквозь пальцы, транжирил, повесничал, волокитился, и даже собственные сотрудники – он это прекрасно знал – косились и обвиняли в этом его, отчима. Понятное дело – чужой.
Перед тем как зайти к Маше и объявить ей о переезде, он долго стоял перед дверью. Древесный узор складывался в какие-то фантастические рисунки, драконов и костры, подлинно инквизицию… Вот он стоит, двойной убийца, погубивший у одной тело, у другой душу, а может, и у обеих забравший все.
Пройдет еще несколько дней, и он вдруг останется один, без Маши и Аполлинарии. Страшная мысль промелькнула на мгновенье: а если навсегда? Маше жить недолго, и кто не знает, как русские теряют голову в Париже? Что восторженная девочка, когда, говорят, даже такая умница и взрослая мать семейства, как жена Герцена, и та…
Он решительно толкнул дверь.
– Неужели ты получил наследство? – ядовито прошептала Маша, не повернув головы. – Миллион? Зачем ты пришел ко мне?
– Тебе вреден этот климат, Маша, – надо ехать. Я думаю, Владимир – прекрасное место, город тихий, леса вокруг, кумыс.
– Пошел вон, негодяй, вон! Ты привез меня в это болото, бросил, замучил, угробил! Я… ради тебя отказалась от Николая! О, какой человек! Не чета тебе, каторжнику! А теперь ты хочешь и вовсе от меня избавиться. Молчи, не подходи! Ты мне мерзок! Ненавижу! О, за что? За что?!
Каждое слово хлестало, как плетью, потому что было правдой. Схватившись за спинку первого попавшегося стула, чтобы не сделать что-нибудь страшного, он прошептал с пеной у губ:
– Мы едем, Маша. И едем через три дня.
Ответом ему была полетевшая в голову склянка с солями.
Как прокаженный, он медленно спускался вниз. С потолка, несмотря на май, капало, и стук этих капель сводил с ума, словно в известной восточной пытке. В изнеможении он прислонился к отсыревшей стене и даже не заметил, как его осторожно тронул за рукав Михаил.
– Ты уже знаешь?
– Что?
Брат пожал плечами.
– То, чего следовало ожидать. Поднимемся.
– Но я… Я не могу, сейчас…
– Поднимемся.
Они вошли в пустую с утра редакцию, и Михаил схватил лежавшие на подзеркальнике «Ведомости».
«По всеподданнейшему докладу министра внутренних дел о статье возмутительного содержания „Роковой вопрос“, идущей наперекор всем действиям государства и оскорбляющей народное чувство, в 24 день мая месяца сего года прекратить издание журнала „Время“…»
– Я же тысячу раз говорил тебе, чтобы ты не поручал серьезных статей этому двуличному философу! Его слишком сложные формулировки всегда порождают опасную двусмысленность и кончаются печально. Он вне морали и потому…
– Но мы обязаны были сказать хотя бы несколько гуманных слов о поляках!
– Полонофильство в разгар польской кампании! Безумец! – Михаил упал на стул, закрыв лицо руками. – Два года работы! Столько средств! С тех пор как мы затеяли этот журнал, Эмилия не может позволить себе нарядного платья! Она-то в чем виновата? Моя фабрика на грани краха. Может быть, ты встанешь за прилавок, а?
– Но ведь мы имели несомненный успех, почти четыре тысячи подписчиков…
– Да, я помню, как ты прошлого года сказал тому же Страхову: «Мое имя стоит миллион!» Где же он, твой миллион?
На миг ему показалось, что он слышит не брата, а жену.
– Никогда нельзя отчаиваться…
– Да, особенно когда тебя ждет внизу смазливая девчонка двадцати лет! Скоро вся Вяземская Лавра[177] будет судачить о романе издателя в бозе почившего «Времени» с нигилисткой.
– При чем тут нигилизм?! Она – горячее сердце, бескорыстное, честное до конца…
– Честное? Обманывать смертельно больную, ни в чем не повинную женщину – честно? Нет, твоя пассия просто склонна к предельным ощущениям, к слепым порывам – и ни о ком, кроме себя, не думает. Даже о тебе. Хорошо, пусть твоя личная жизнь меня не касается, хотя это и не так. Но это из-за нее ты потерял голову и проворонил дикую страховскую статью. Ты живешь в призрачном мире, брат… и эти призраки в конце концов тебя задушат.
Просить после этого денег на поездку во Владимир и, тем более, в Париж было невозможно. Он круто развернулся и выбежал из редакции.
И снова ужасная влажная лестница с липкими стенами, осклизлыми ступенями, снова удушающий запах бедности и отчаяния. Он, словно в клетке, мечется между тремя ее этажами – и всюду боль, всюду безнадежность.
Аполлинария, одетая уже по-дорожному, стояла у тюка с папиросами «Дымка» и хлестала по левой руке снятыми перчатками. Тонкая кожа покраснела и вздулась.
Он припал к этим горящим пальцам.
Она выдернула руку.
– Оставь. Знаю, рад, что еду. Ты устал от меня, не спорь. Но не за мою ли требовательность ты полюбил меня? Не за то ли, что мир для меня делился на святых и подлецов? А теперь ты не в силах этого вынести. А самое ужасное, что у тебя не хватило духу стать ни тем ни другим. Как это там, в Библии, про лаодикийского ангела? «О, если бы ты холоден или горяч… но ты только тепл, и потому изблюю тебя из уст моих…» Не прикасайся, не смей!
Голова плыла от ее запаха – аромата женщины, незнакомой с духами и притираниями, только свежий, пряный, откровенный зов тела.
– Когда ты едешь?
– В пять.
– Я буду писать…
– Не надо. Я жду тебя, где все русские, на Rue de la Michaudiere в Hotel Moliere.
– В последний раз…
– Нет.
Пролетка быстро скрылась за мостом, и остался лишь тот же облупленный от влаги лестничный подоконник, на который он встал коленями, чтобы лучше видеть высокую худую фигуру без шляпки, в дорожном платье…
Глава 28 Нарвские ворота
Сотъездом Данилы у Апы началась совсем другая жизнь. Все мороки и невесть откуда всплывавшие фразы и виденья пропали, будто их никогда и не бывало. Улицы стали просто улицами, дома просто домами, без всяких там фокусов и загадок. И теперь она могла просто ходить по городу, два раза в неделю играть у Наинского, вечерами торчать в Университете, болтать с подружками и кокетничать с молодыми людьми, при этом не страшась, что из-за очередного поворота улицы вдруг нахлынет на нее опять эта бездонная и безглазая тетка-вечность. Вероятно, поэтому стали проявлять к Апе неожиданно повышенное внимание различные молодые люди. Это льстило, она научилась играть в загадочность, тихо таинственно смеяться. К тому же Данила оставил ей достаточно, по ее понятиям, денег, чтобы о них не думать.
Как-то раз Апа даже специально несколько раз прошлась по старым местам, где ей то и дело что-то мерещилось, но ничего не почувствовала. И только к Смоленскому кладбищу решила все-таки не ходить, объяснив себе это нежелание обыкновенной детской боязнью кладбищ. В результате всех этих своих неожиданных открытий, при всей своей любви к Даниле, Апа уже не мечтала теперь о жизни с ним вместе, а тем более – о замужестве, ибо подозревала, что с его возвращением опять вернется и двойственность ее самоощущения. А жить разорванной, вернее, постоянно рвущейся пополам оказалось мучительно и невозможно. И хотя она полюбила Данилу именно за то, что он был «не как все», – сама быть «не как все» Апа не хотела. Она немного попробовала такого счастья – это оказалось слишком тяжелым и болезненным, и еще раз нырять в бездонный залив бесконечности она не намерена и не будет ни за что.
Начало апреля получилось удивительно прелестным, даже несмотря на то, что по городу ветер нес бесконечную пыль и песок минувшего года, отчего постоянно запорашивал глаза и одежду. Однако снег уже стаял, самые смелые кофейни уже выставляли столики на улицу, и чахлое северное солнце уже начинало приобретать вид и запах настоящего.
В один из таких прелестных вечеров Апа решила перекусить в кафе, славившемся на весь город изготавливаемыми еще по советской технологии пышками. Она повернула из театра не к автобусной остановке, а к площади. Прямо на ее пути, у перехода, прислонившись к фонарному столбу, стоял высокий парень с шапкой вьющихся белокурых волос и улыбался, глядя прямо на нее. Она уже почти прошла мимо, как вдруг услышала за плечом волшебную фразу:
– Девушка, а я на той неделе вас на сцене видел!
Услышать такое о себе Апа никогда не надеялась, и потому фраза подействовала магически.
– И вам понравилось? – обернулась она порывисто.
– Очень. – Парень, сверкнув белоснежными зубами, улыбнулся ей обезоруживающей улыбкой. – За душу берет. Я смотрел не отрываясь.
Конечно, Апе не пришло в голову уточнять и расспрашивать подробности. Обрадованная похвалой, она стала рассказывать про сложности перевоплощения в животных и прочие вещи, которыми щедро напичкал ее Наинский. Парень только дивился всему этому и шел рядом. Познакомились же они только в пышечной, и Апа, назвав свое полное имя, на миг испугалась, а не начнется ли сейчас опять вся эта смурь. Однако Михаил только пробормотал что-то вроде: «Надо же, и куда твои родители-то смотрели».