– Помочь? – осклабился Григорий.
– Валяйте.
– Опять же утро, набережная…
Дах изо всех сил, до боли дернул черную прядь.
– Но туда-то вас как занесло?! Вы же отсюда. – На долю секунды, оказавшуюся весьма неприятной, Дах ощутил себя марионеткой в руках непонятной силы. Как снятый рапидом, на него несся огромный пес, и вдалеке маячил второй. Он еще подумал тогда, что не повезло этой компании, не защищенной железом машины. – Неужели вы тогда просто-напросто опоздали?
– А как же. Только, как видите, немного не успел. Но я ж не Бог, всего не предусмотришь. Кто мог подумать, что в такую рань вы умудритесь подцепить там девицу и еще таким кавалерийским наскоком, что тут же в охапку и к себе. Впрочем, это я по-стариковски, так сказать, удивляюсь.
– А те, кто остались? – с запоздалым любопытством поинтересовался Дах, вспомнив девушку-интеллектуалку с надменным выражением породистого лица. Жалко было бы увидеть ее покусанной.
– Милые ребята, поговорил с ними о «Сайгоне»[191], да и разошлись.
– Но зачем вам все это? Дурацкий звонок, розыгрыш, проверка? Пришли бы в магазин и все обсудили.
Колбасник снова задумчиво и даже несколько скептически посмотрел на Даха.
– Может, кинем кости куда ни есть? А то за день устанешь, не приведи Бог.
Данила осмотрелся. В небе темнел силуэт бывшей церкви – они стояли посреди Ивановской, недалеко от дома старухи с «гнусьем». Шальная мысль завалиться сейчас туда мелькнула у Данилы, но тут же исчезла: смешивать двух дел никогда не стоит. Интересно, сколько еще будет этот субъект говорить вокруг да около, не касаясь того, ради чего они, наконец, встретились? Дах знал, что сделавший первый шаг о предмете торга, вопрос, намек – неизбежно проиграл, поэтому можно рассчитывать и на всю ночь.
Ничего подходящего рядом не было, и пришлось возвращаться назад, в заведение с лопоухим дворником[192].
На них посмотрели косо, но Данилина презрительность быстро поставила официанта на место. Заказали щи и солянку. Колбасник долго, аккуратно и сосредоточенно ел, как ест человек, редко бывающий сытым. Потом он выпил рюмку водки и продолжил, словно не было этого перерыва в полчаса:
– Я про магазин много позже узнал.
– А телефон, значит, раньше, – не то спросил, не то подтвердил Дах, ничем не выдавая любопытства относительно источника такой информации.
– Раньше. Только телефон и знал. – В речи Колбасника появились какие-то странные интонации, от которых Даниле стало казаться, что они сидят не в дорогом кафе, а в грязноватом трактире. Он быстро выпил еще одну рюмку. – И я так рассудил: ежели человек, значит, стоящий и действительно интересуется так, что мочи нет, то он на все пойдет.
– Позвольте, – усмехнулся Дах, тоже невольно впадая в какой-то непонятный тон и с трудом удерживаясь от словоерса[193],– но ведь вы мне не в пропасть предлагали прыгнуть и не человека убить, а всего лишь отправиться на Елагин остров, место прелестное и тихое. И, как вы сами изволили недавно заметить, не могли же вы предусмотреть, что я встречу там девушку, которая…
Но Колбасник не обратил внимания на упоминание о девушке.
– Это уж ваше дело. Однако подняться в такой час… С меня и этого было достаточно. И приехали ведь, приехали! – Он едва не хлопнул в ладони. – Значит, и правда интересуетесь. Но ведь этого мало, для такой-то ценности – ох, мало! – «Ну наконец-то ближе к делу! – с облегчением подумал Дах. – Конечно, хитрый Колбасник не принес тетрадь с собой, и времени на него потратить придется еще много, но все-таки лед тронулся». – Потом я и про магазин навел справки, и уже совсем, было, надумал увидеться, и пришел…
– Я был в Ивановке.
– В Ивановке?! – ахнул Григорий. – Уважаю, уважаю безмерно, все в мою копилку. Если б я знал, что в Ивановку, то и не раздумывал бы. Но дамочка ваша мне не понравилась ужасно – вот в чем дело. Такой взгляд у нее – ух, пройдошистая! Я бы не стал такую держать. Вот я и решил покамест подождать. Ну а уж потом, когда начались эти ваши попытки на кривой кобыле меня объехать…
Данила налил еще по рюмке, сравнение с трактиром начало приобретать реальность. Окна в кафе открыты настежь, откуда-то доносятся женские взвизги, из задней комнаты, примыкавшей к большой зале, долетает стук бильярдных шаров.
– Я к тому времени о вашем существовании, между прочим, совершенно забыл, и потому ни на какой кобыле объезжать вас не собирался.
– И о тетрадочке, значит, не думали вовсе? – Данила промолчал. Разумеется, он думал о письмах, а стало быть, и о тетради, поскольку Аполлинария, как известно, в своих тетрадях набрасывала содержание писем или просто писала брульоны[194]. Но уж те его мысли никак были с Колбасником не связаны. – И не искали?
– Искал, но совершенно не так, как вы думаете.
– А почем вы знаете, как я думаю?
Дах в сотый раз мысленно разложил перед собой события последнего полугода и обезоруживающе улыбнулся:
– Я думаю, что вы думаете, будто я нарочно подослал к вам девушку, которая стала расспрашивать вас о том, кто такая Аполлинария. Угадал?
– В яблочко. Только если б она просто спрашивала, кто да что, а то ведь она уточняла, мол, бывала ли сия особа в доме Якова Петровича Полонского!
– Вот как?! – Значит, в своих блужданиях Апа добралась и до Николаевской и почувствовала дом…
– Вот так. И ладно бы только это. Но ведь если вы ее посылали, так сказать, на разведку, то вам-то уж стыдно не знать, что в этом доме она не бывала и быть не могла, потому как Полонский жил там аж в конце семидесятых, когда Федор Михайлович являлся туда только с супругой и детишками. И опять я стал сильно сомневаться, к тому ли я обратился. Знаете, когда на что-то столько лет и души потратишь, всего боишься, как воробей, как шавка подворотная, сотни раз битая. – Колбасник опять опрокинул рюмочку, и Данила подумал, что сейчас настанет самое время, чтобы тот обратился к нему как-нибудь вроде «милостивый государь». – Я ведь и вправду не один год на изучение потратил, в Публичке сидел, читал, сверял, бродил, докапывался, потому как мне казалось, что не может такого быть. Ведь в школе еще проходили, с младых ногтей, так сказать: защитник униженных и оскорбленных! Я, может, лучше вас, антикваров да филологов, ту жизнь узнал.
– Ну, раз уж вы так хорошо знакомы с моей биографией, то будьте любезны, поделитесь, откуда же вы ее почерпнули – не из Публички же?
«Действительно, было бы интересно узнать, какая скотина его информировала? Из моих подпольных солдатиков, с которыми мог пересечься в своей маргинальной жизни Григорий, конечно, никто не мог знать ни про какой филфак. Неужели он прежде мотался по антикварным лавкам и вынюхивал?» Ничего хорошего это Даху не сулило, поскольку за подобными личностями всегда начинают следить, подозревая, что у них имеется нечто ценное. «И, может быть, за тетрадкой, если таковая действительно есть у Колбасника, охочусь уже далеко не я один», – сокрушенно подумал Дах.
– Нет, не оттуда. Но ведь мир не без добрых людей.
– До сих пор у меня не было случая считать моих коллег людьми добрыми, – осторожно заметил Дах.
– При чем тут ваши коллеги? – удивился Григорий. – Они уж, скорее, наоборот. А не закажете ли вы еще соляночки и мерзавчика – уж больно приятно поговорить с таким тонким человеком.
* * *Баденский курзал гудел как улей, и было совсем невозможно представить, что в пяти минутах ходьбы раскинулись прелестные, полупрозрачные швабские пейзажи с вечным лепетом ручьев. Не зря названия большей часть местечек заканчивались на бах – ручей: Фоейрбах, Эшенбах, Кюненбах.
Лепетанье этих ручьев, доносившееся даже в раскрытые окна отеля, настраивало на печальный и поэтический лад. И Аполлинария часами лежала, не поднимаясь с постели, бездумно перебирая длинные волосы, опуская в них пальцы, как в ручей. И было все равно, есть ли, спать ли, бродить ли по крошечному городку, как магнитом притягивавшему к себе капиталы Европы и Америки. Ей хватало своих страстей, и все эти рулетки, зеро, руж и нуар вызывали только недоуменную улыбку.
А он, наталкиваясь на эту улыбку, словно стеклом отгораживавшую от него живого человека, бесновался, кричал, доказывал.
– Ты прости, но мне кажется, ты беснуешься так вовсе не из-за своих диких теорий о миллионе или о последней черте, а просто-напросто оттого, что я не позволяю тебе остаться со мной.
Он багрово покраснел.
– О, нет! То есть отчасти да. Понимаешь, ведь игра и женская любовь почти одно и то же: поэзия риска и надежды, леденящая душу и доводящая до восторга, схватка со слепым роком…
– Надоело, Феденька, на-до-е-ло. Это только слова. И особенно у тебя слова. «Все, все превратил он в пустые слова…»
– Что?
– Так, ничего. Вот третьего дня ты выиграл десять тысяч с лишком, остановился, побежал на почту. Но ведь вернулся, прикрывая обыкновенную слабость теорийкой о том, что если везет, то зачем бежать от судьбы. Проигрался, отыгрался, а кончилось все равно одним: пишешь и невестке, и брату о жалких ста рублях… Может, у меня возьмешь?
– Что?
– Так, ничего. Вот третьего дня ты выиграл десять тысяч с лишком, остановился, побежал на почту. Но ведь вернулся, прикрывая обыкновенную слабость теорийкой о том, что если везет, то зачем бежать от судьбы. Проигрался, отыгрался, а кончилось все равно одним: пишешь и невестке, и брату о жалких ста рублях… Может, у меня возьмешь?
Он закрыл лицо руками и упал головой ей в ноги. Высокий подъем явственно читался сквозь тонкий батист.
– Зачем ты так?! Сам знаю, что натура моя подлая и слишком страстная, везде до последнего предела дохожу. Но тебя-то… ты-то…
– И меня, Феденька, точно так же своей подлой страстностью мучил – или забыл весеннюю ночь на Васильевском? Забыл?
Вместо ответа он вдруг жадно стал целовать ступню. Но Аполлинария лежала не двигаясь и только спокойно откинула простыню.
– Ну поцелуешь ты мне сейчас ноги, потом руки, потом всю меня исцелуешь – и что? Это что, вернет тебе мои чувства? Или мои – мне? Целуй, если уж ты такой… все черты переходящий. Только отчего же, Феденька, когда мы вчера встретили Ивана Сергеевича с его, между прочим, незаконной дочерью, если мне не изменяет память, от какой-то там крепостной и с которой он, однако, свободно появляется где угодно и отдает на воспитание любовнице, то ты…
– О, замолчи, замолчи, умоляю!
– Отчего ж мне молчать? То ты почему-то поспешно тащишь меня к первому попавшемуся бювету, краснеешь, суетишься, загораживаешь, бросаешь, наконец, и, как ни в чем не бывало, один идешь этой парочке навстречу. Я, между прочим, родилась тоже крепостной, но зато, по крайней мере, законнорожденная – что ж меня так стесняться, а, Феденька?
Он с трудом оторвался от пахнущей «Брокаром» кожи.
– Как мелко, мелко с твоей стороны уличать меня во всем, а самой не видеть за собой никакого греха, никакой вины. Тебе все позволено, а мне – ничего!
– Неужели? – Она лениво села в постели, и белые кружева мучительно медленно поползли вниз по невозможным плечам. А за окном продолжали лепетать ручьи, распаляя своей невинностью и свежестью. – Тебе – ничего? А кто сделал меня такой, какая я сейчас? Кому я отдала все, не рассуждая, не требуя, не оглядываясь? Кто убил во мне веру? Кто?! – Она гибко поднялась во весь рост со спутанными волосами, голая, со смятыми кружевами в ногах. На миг ему почудилась в этом искаженном лице не менада – Медея, но он поспешно зажмурился: зрелище было непереносимое.
– Поля!
– Что? Любуйся, любуйся тем, что сделал, но знай, что никогда больше, никогда… Все это достанется другому, другим, а ты останешься со своей чахоточной, бесплодной, тебя не любящей, из жалости за тебя пошедшей! Попробуй, возьми меня, попытайся, ну! – Она спрыгнула на пол, скользнув бедром по его лицу, и вызывающе села на стол, высоко закинув ногу на ногу. – Давай, что ж ты так растерялся? А я пока стану грезить о нем, о нем одном… – На запрокинутом лице действительно появилась блуждающая сладострастная улыбка. – Ну, что медлишь, ведь россияне никогда не отступали, не то что какие-нибудь там испанцы, правда? Или рулетка вытянула из тебя все силы?
Он сидел, опершись спиной на кровать, и лицо его заливала голубоватая нехорошая бледность. Перед глазами раскачивалась маленькая ступня. Как это ничтожество, этот студент наверняка целовал их, какое блаженство… блаженство… блаженство… И черная пропасть припадка.
В холодном бреду промелькнули Женева, Турин, Генуя, Ливорно, Рим. И с каждым городом обоим становилось все яснее, что тот мятеж страстей, в которые бросились они, как в спасение медленно, но верно усыхающих душ, оказался на деле омутом, погибельно вытягивавшим последние силы. В мрачном Берлине расстались: она – обратно в Париж, он – тайком в Гомбург. И оттуда, упиваясь унизительностью и тем, что письмо это, возможно, вообще последнее, всетаки опять перешел черту и попросил у нее взаймы. В ответ пришло триста пятьдесят франков без единой строчки.
Глава 32 Социалистическая улица-2
Пока несли заказанное, Колбасник с наслаждением оглядывался – было видно, что ему все это доставляет удовольствие, и он постарается просидеть здесь как можно дольше. Данила меж тем рассматривал его лицо. Вероятно, в молодости он был очень интересен: хищный тонкий нос, волевой рот, высокий лоб, но теперь все скрывалось сетью морщин, искажалось отсутствием зубов и носило отпечаток нищенской, полуголодной и унизительной жизни.
Когда-то, на заре своей антикварной деятельности, Данила любил играть в игру-отгадку, по лицам клиентов восстанавливая их жизнь. Потом игра эта ему надоела, поскольку большинство жизней оказались настолько похожими друг на друга, что угадывать их становилось просто скучно. Однако теперь, вглядываясь в порозовевшее от волнения и водки лицо своего визави, он не мог с уверенностью прочесть в нем прошлое его обладателя.
– Так вот, – продолжил Григорий, выпив еще стопочку и съев половину порции. – О хороших людях, значится. А начать-то мне, как ни парадоксально, придется с того, что людей я ненавижу. – Дах внутренне даже порадовался – с такими откровенными всегда легче. Колбасник между тем продолжал: – Все люди сволочи, и души у них никакой нет. Если она у кого и есть, так это у собак, и только. И с тех пор, как я это понял, от людей отвернулся, а стал подбирать собак. У вас собаки, как я понимаю, нет.
– Нет. – Данила вспомнил, как хотел когда-то устроить настоящий приют для бездомных собак и как понял, что это невозможно.
– Оно и видно. Сразу по человеку видно. Даже больше скажу – вы и не кошатник, так сказать, нейтральный вы человек, ни злой, ни добрый, ни дневной, ни ночной, как это, кажется, в Апокалипсисе сказано: ни холоден, ни горяч. Жаль. Хоть бы ворону, что ли, держали… Но не в этом дело. Мы, собачники, народ особенный, и не верьте, если говорят, что мы добрые. Нет, мы злые, мы любому горло перегрызем. И нас – тьма. Тот, кто подал бездомному псу кусок, – наш, кто не прогнал из магазина – тоже наш. – Глаза Колбасника засверкали, и Дах понял, что сейчас он разразится изложением своей теории, и это надолго.
– Но все-таки хотелось бы двигаться поближе к интересующей нас обоих теме.
– Ах, да, простите. Так вот, случилась со мной одна маленькая неприятность, и вышел я через наших на одного милиционера, да не простого милиционера, а женщину, полковника и собачницу. – Данила откинулся на спинку и расхохотался. – Что это вы? – обиделся Григорий.
– Я не над вами. Я только над блошиными прыжками фортуны. Вы ведь имеете в виду ту самую даму, что живет в доме с пауками и держит двух собак – Елена Петровна, так?
– Так, – огорошенно согласился Колбасник и тут же прищурился: – А если вы ее знаете, то что же раньше меня не нашли?
– Я вам даже больше скажу, я даже скажу вам сейчас, откуда и про меня у вас информация. Сказать?
– Говорите, – совсем потух Григорий.
– От Бориса Николаевича Наинского, режиссера из погорелого театра. Верно?
– Точно так.
– Вы связываетесь по каким-то своим делам с Еленой Петровной, узнаете осторожненько, нет ли у ней каких знающих людей в антикварном мире, особенно таких, которые занимаются рукописями, и она, за отсутствием таковых, направляет вас к Бобу, как к единственному, вероятно, из ее знакомых, так или иначе связанных с искусством. И эта скотина, ничтоже сумняшеся, дает вам мой телефон да еще и расписывает, какой я знаток собак, рухляди и литературы. Мне он, конечно, по легкомыслию своему и разгильдяйской забывчивости, не сообщает ни слова… Думаю, я не во многом ошибся.
– Да уж, не ошиблись. И до этого места мы с вами худо-бедно добрались. А вот дальше-то, дальше гораздо интереснее.
– Дальше? – откровенно удивился Данила. – Я думал, дальше вы все и расскажете.
– Я? – в свою очередь удивленно воскликнул Григорий. – Что ж мне рассказывать? Вы пришли ко мне в то самое место и про того самого человека спросили. Не знаю уж, как вы на него вышли. Может быть, и это расскажете?
То, что Колбасник начал задавать вопросы, несказанно порадовало Данилу, поскольку инициатива незаметно, но верно переходила в его руки. Тем не менее вдаваться в подробности собственных изысканий, а тем более, странностей Аполлинарии Дах совершенно не собирался, тем более что Григорий явно не имел никакого отношения ни к ее появлению в жизни Данилы, ни к тому, что случилось с ней около Смоленки.
– Честно сказать, на кладбище я оказался совершенно случайно, – просто ответил Данила. – Но что именно вы подразумеваете под «тем самым местом»?
– То, где всё и порушилось, – невозмутимо ответил Колбасник.
Разговор начинал заходить в тупик, и Данила попытался подвести хотя бы какие-то итоги.
– Итак, у вас, как вы намекаете, есть неизвестная науке тетрадь, не в черном коленкоре и не в бордовом сафьяне, кои давно лежат в нужном месте, а в каком-то другом…
– В огненном, кроваво-огненном! – Колбасник восторженно опрокинул еще одну стопку водки и принялся с наслаждением доедать солянку. – Сожгла она меня, прямо…