Третья тетрадь - Дмитрий Вересов 6 стр.


Бог с ними, с площадями и колоннами, они не нужны ей, если расплачиваться за это приходится ощущением стыда. Именно стыда. Вот вчера, когда отец все-таки заставил ее выйти в кондитерскую Драмса, чтобы купить знаменитых слоеных пирожков, она еле дошла до Караванной. Ветер с Фонтанки буквально раздевал ее, и невозможно было забежать, как в Москве, в крошечный переулок, укрыться в тупичке. А взгляды прохожих, половина которых в непонятных мундирах!

– Ах, какая гривуазочка! – прищелкнул пальцами какой-то господин у схода с моста.

– Персик! – словно поддакнул ему другой, уже у самого Невского.

Ощущения были омерзительными, и каким-то странным образом они продолжались и дома. Квартира, выделенная Шереметевым отцу, была огромной и пустой. Гулкие комнаты, осколки холодной роскоши и неуют. Свобода, о которой она так мечтала в пансионе, оказалась постылым одиночеством. И если Надя с утра до вечера уже пропадала в Университете, то Поля слонялась по необжитой квартире, не зная, чем себя занять. Она подолгу простаивала перед высокими зеркалами, будто хотела в них увидеть ответ. Но амальгама отражала только тоненькую, с гибкими плечами, девушку и темно-русые волосы, убранные по-простому, по-девичьи, почти по-крестьянски.

– Нет, так невозможно… – шептала она и снова шла бродить по пустым анфиладам. – Невозможно… Я не понимаю… Я не хочу… Нет, я хочу…

Через месяц, после очередного выхода в город, Аполлинария решилась. Она тайком от отца заказала у Тресье полумужской костюм, который, кстати, ей безмерно шел, остригла волосы, купила лучшие башмаки из настоящего шевро и на извозчике отправилась на Васильевский.

Еще месяц надо было ломать себя, заставляя играть в те правила, по которым играли студенты и тот странный народ, что наполнял красные стены Университета. К счастью, перевелся из Москвы брат Васенька, шумный, веселый. Начались вечеринки, диспуты, пикники. Она была везде своя и уже везде – первая. И только возвращаясь ночью на ваньке и стряхивая с себя разноцветную мишуру дня, Полина чувствовала себя такой же маленькой, беззащитной и одинокой, как и в первый день приезда в столицу. Даже хуже: то ощущение своей обнаженности, пугавшее и мучившее ее в Петербурге, в студенческой компании только усиливалось. Все эти речи о праве на любовь, о том, что в чувстве надо идти до конца, смущали и тревожили. Как это сегодня декламировал этот медик, Петровский?

Аполлинарии вдруг стало страшно, и она по-детски закрыла лицо руками. Но в уши назойливо лез другой голос, кажется, правоведа: «Надоело ваше парное молоко, господа! Баста! Только человек без меры – сильная натура…»

– Господи, что мне делать? – прошептала она. – Почему парное молоко? Ах, Наде хорошо, она знает, чего хочет, все эти кровеносные сосуды, ланцеты… Какая гадость! И зачем они все так на меня смотрят, словно чего-то ждут… хотят?.. И он – кто это он, который превращал все в пустые слова? Человек, превращающий жизнь в слова. Как страшно, бесчеловечно…

– Барыня, добавить бы надо! – вернул ее к действительности голос ваньки. – Глядьте-ка, пурга какая, а мне на Пески добираться.

– Да-да, конечно. – Полина сунула еще пятачок и подняла глаза.

Действительно, вокруг бушевала метель, которую трудно представить в цивилизованном городе, настолько она дика и свирепа. Мороз жег лицо, ледяные капли сверкали на решетке ограды, на углах завивались снежные вьюны, ахали мгновенно наметаемые сугробы, и дым из труб поднимался вверх страшными прямыми столбами.

Поле показалось, что пурга идет уже всю жизнь, что ничего другого и не было в ее коротенькой жизни. И сердце вдруг сжалось так больно и так безнадежно, что она вскрикнула и бегом кинулась в парадное.

Начиналась зима пятьдесят девятого года.

Глава 6 Музей Достоевского

Впринципе он не любил этот музей, постоянно раздражавший его своей темнотой, маленькими комнатками, странной «композицией экспозиции» (о, этот неподражаемый слог музейных работников!), утрированно священным трепетом персонала и бойкой торговлей в гардеробе футболками с факсимиле «великого писателя». Конечно, это не Михайловское[51] с его абсурдным фетишизмом, но все же… очень на него похоже, хотя и в другом духе. Ага, вот и опять новинка: кружки с надписью «„По мне хоть весь мир гори, а мне лишь бы свой чай пить“. Ф. Достоевский».

Угрюмо стаскивая куртку, Данила в который раз со вздохом вспомнил Старую Руссу, где в доме-музее жило время и дышало пространство, а солнце лежало на полу цветными квадратами. От всего этого даже газеты на столике казались сегодняшними. А может быть, просто это была его юность, когда он пил водку в лопухах у вонючей канавки, помнившей осквернение несчастной Лизаветы[52], когда лазал через Митенькин забор[53] и рвал яблоки в саду, когда занимался любовью с колоритной местной потаскушкой под домом Грушеньки[54]. Да, там была жизнь. А здесь… здесь лишь тишина да пыль.

Впрочем, вспоминать о Старой Руссе было сейчас не время, он забрался сюда не для воспоминаний, а для того, чтобы выработать окончательный план охмурения странной старухи. Ах, эти вечные петербургские старухи, все они непременно с какой-то подковыркой, черт бы их всех побрал разом!

Данила поднялся на третий этаж и с глубокомысленным видом двинулся вдоль витрин, изображавших, по мысли музейщиков, бытовые иллюстрации к романам «великого писателя». Вот почему-то падающее кресло и часы – «Бесы», а вот ворох тряпок под копией с Гольбейна[55] – «Идиот».

Дах равнодушно проходил мимо витрин, видя себя среди этих нелепых декораций, но мысли его скользили по стеклам совсем в другом направлении. На что ее поймать? Не на демонизм же Блока и не на мистику – какая уж мистика после стольких лет советской власти. Реальность, господа, всегда и везде в первую очередь верх берет только реальность. «Фантастический реализм, – усмехнулся внутри недремлющий оппонент. – И место самое подходящее». «Да пошел ты», – беззлобно послал его Данила, но к сведению его совет все-таки принял. «Так… Чем же все-таки закончила эта дамочка – любительница тройственных союзов? – Глаза Данилы остановились на желтоватой фотографии массивного моста через реку: – Дрезден. Дрезден… Немцы. Ага, вот тебе и фантастический реализм – конечно же, их с Натой угнали в Германию, они выжили и потом работали, кажется, в Новгороде, в музее. Отсюда и надо плясать. Какая-нибудь пронзительная история о выживших в неволе, помнивших двух неразлучных сестер, рассказы Таты об альбоме… Нет, на всякий случай надо говорить об альбомах – их явно могло быть несколько… Отлично. Остальное – дело техники и личного обаяния».

Данила тряхнул головой, убирая упавшие на глаза волосы, и, словно в первый раз, осмотрелся. Он стоял в так называемом втором зале, где со стен глядело множество женщин; все они тщились быть загадочными, дерзкими, роковыми, и только в простоватом еще лице юной Сусловой читался откровенный восторг перед открывающейся впереди жизнью и жажда этой жизнью жить. Данила вздохнул от жалости и поспешно отвел глаза. Оказалось, что в зале он не один: у окна, уткнувшись взглядом в какие-то брошюрки на столе, стояла девушка. Темно-русые волосы не скрывали упрямого затылка, и это понравилось Даниле, тем более что остальное не представляло никакого интереса – не бог весть какая фигура, скованная поза, явно случайная посетительница от нечего делать или дурной погоды, если и вообще не провинциалка.

Он зевнул, не прикрывая рта, и уже собрался спуститься, чтобы где-нибудь по дороге успеть выпить коньяку. Но девушка вдруг обернулась одновременно с ним, и он своей хищной памятью профессионала мгновенно узнал ту самую недоутопленницу со Стрелки. Но где же длинные волосы, которые явно делали ее интересней? Недоутопленница в музее Достоевского! Какая прелесть! Данила невольно рассмеялся фантастическому реализму ситуации. Ах, как жаль иногда становится, что он всего лишь филолог, а не литератор, ей-богу. Данила, не стесняясь удивленного взгляда девушки, продолжал смеяться и совершенно откровенно разглядывал неожиданно вновь ожившее перед ним летнее приключение.

– У меня что-нибудь как бы не в порядке с одеждой… с косметикой? – вдруг достаточно спокойно поинтересовалась девушка, но все же в последний момент по-детски вспыхнула всем лицом.

– О, нет, что вы… – все еще смеясь, ответил Дах. – Все в порядке. Простите меня, смех относится совсем не к вам… то есть к вам, конечно, но совсем не потому, что в вашей внешности есть что-либо смешное…

– Тогда почему же? – почти потребовала она.

– Вы про Пигмалиона слыхали когда-нибудь?

– Тогда почему же? – почти потребовала она.

– Вы про Пигмалиона слыхали когда-нибудь?

– Что-то слышала. Это насчет скульптуры?

– Да, примерно. Насчет ожившего творения, мадемуазель. Или мадам. – Дремучее невежество недоутопленницы нагнало на Данилу скуку. Она стала ему вдруг совсем неинтересной, отчего он еще сильнее удивился, вспомнив, что нашел ее в компании людей явно другого сорта.

– И при чем же здесь я?

– Да ни при чем – все дело во мне, и только. Хотите – извинюсь совершенно официально, – и Данила театрально рухнул на колено.

Из соседнего зала уже спешила бдительная смотрительница.

– Все в порядке, мэм. Неужели вы еще не привыкли, что у вас в музее порой происходят фантастические вещи? По крайней мере – должны происходить, – торжественным тоном попытался успокоить бдительную служительницу Дах. После чего, глядя на несколько опешившую бабку, как-то странно добавил: – Иначе Федору Михайловичу совсем будет тут скучно.

– Прекратите паясничать, мужчина, иначе я вызову охранника, – растерянно заявила та.

– Да пошла ты со своим придурком, – лениво огрызнулся Данила и, безапелляционно подхватив окончательно смутившуюся девушку под руку, пошел вниз. – Идемте, идемте. Иначе достанет вас эта достоевская служка; будет, как пес, ходить из зала в зал и сопеть вам в спину. Федор вас не простит за это, – вдруг добавил он ей шепотом прямо в ухо.

– Подождите, мне же надо пальто, – остановилась девица уже у самых дверей на улицу.

– А, ну да. Мне, кстати, тоже. Да, впрочем, я вас и не задерживаю. Рад, что все закончилось вполне благополучно.

– Это вы об этой… хранительнице?

– Смотрительнице. В общем, да. – Данила натянул куртку, проигнорировав гардеробщика, ожидавшего, что он подаст пальто и спутнице. – Счастливо, барышня.

– До свидания.

Тугая дверь уже было подалась вперед, как сзади Данила услышал веселый голосок:

– Ну, привет. «Кто-кто». Я, конечно, Ап-па. Да, Апа. Тьфу ты, совсем глухая. Да. Я типа в музее… – Дах осторожно отпустил дверь и, по-кошачьи неслышно вернувшись внутрь, прижался влево, к киоску. – …Ерунда, конечно, я тут ничего не знаю. Ой, слушай, какой прикол… Что? Спешишь? Ну ладно, давай. Ладно, в час…

И девушка в черном, весьма сомнительного покроя пальто и слишком цветастом шарфе выскользнула на улицу.

Данила, так же неслышно, последовал за ней.

Не может такого быть. «Апа». Странное имя. Может быть, он ослышался, и она сказала «Капа», Капитолина? Но нет, он слышал четко и даже уловил в интонации некоторую неуверенность или, скорее, заминку – так говорят люди, выбирающие, как представиться. Помнится, одна его подруга, имевшая четырех мужей, представляясь по телефону, каждый раз задумывалась, под какой же фамилией знает ее тот, кому она звонит. И тут эта же заминка в доли секунды. «Апа». Возможно, прозвище, кличка, как любит эта нынешняя чатовская молодежь? Они шли уже снова мимо Стоюнинской гимназии – было ясно, что девушка спешит в швейцарские кондитерские[56]. Данила, не упуская добычу из вида, быстро перебрал в уме все знакомые ему женские имена – и не смог остановиться ни на чем. «Милая Полинька…»[57] – летящая строчка так и стояла у него перед глазами, и почти бессознательно, повинуясь не рассудку, а инстинкту, он негромко окликнул:

– Полина!

Но девушка не оглянулась, даже не вздрогнула. Неужели он всетаки ошибся? Черт! До старухи отсюда три минуты, и можно рискнуть.

– Апа! – развязно крикнул он.

Девушка быстро обернулась, но, увидев его, вероятно, сочла, что ошиблась.

– Да, это я к вам обращаюсь. Вы же Апа?

– Да, а вы откуда знаете?

– Я слышал, как вы говорили по мобильнику.

– Зачем вы за мной идете?

– Из любопытства. Вас что, действительно зовут Апа?

Девушка вдруг покраснела, как будто ее уличили в чем-то запретном, и ответила почти с вызовом:

– Да, действительно.

«Эге, да тут, видимо, не все чисто», – усмехнулся про себя Дах, и огонек интереса вспыхнул в нем с удвоенной силой.

– Апа – это что, Капитолина? – кинул он крючок.

– Нет. Аполлинария.

Данила даже прищелкнул пальцами и сделал антраша, едва не сбив с ног какого-то случайного прохожего.

– Wunderbar![58] Теперь понятно, почему вы оказались в музее и почему… – но тут он предусмотрительно остановился. – Аполлинария! Полинька. «Милая Полинька…» Кто бы мог подумать!

– Вы что, сумасшедший? – холодно поинтересовалась Аполлинария. – И простите, я как бы спешу, меня ждут.

– Какой-нибудь вьюнош в кожаной куртке, за углом, в швейцарских кондитерских? Все это глупости, Аполлинария. Мы сейчас пойдем с вами куда-нибудь в более основательное место – на дворе, чай, не лето, чтоб пирожные кушать. – И Данила спокойно и уверенно взял девушку под руку, крепко прижав локоть.

– Вы конкретно сумасшедший.

– И не скрываю. Мы, люди не от мира сего, соль земли. Но, если вам так проще, то можете считать, что вы мне понравились как женщина.

На мгновение в словах и тоне этого странного дядьки, похожего на индейца и рэпера в одном лице, Апе послышались отголоски бесед у Жени, и она инстинктивно попыталась высвободить руку. Но улыбка у него была такой открытой, такой беззащитной и пленительной, что она неожиданно для себя вдруг пошла рядом.

– Все-таки вы, может быть, объясните, куда меня типа ведете?

– Не знаю, как вам и объяснить, – замялся Данила. – Ну… можно сказать, что туда, откуда сбежала в тридцать седьмом Лидия Корнеевна Чуковская[59]. Чуковского знаете, Мойдодыр, таракан и все такое прочее? Сегодня ведь суббота? Значит, можно и так: к Боткину[60], на субботу, ну, к Боткину, портрет девочек Боткиных[61] помните?

Апа вдруг выдернула руку и нахмурилась.

– Пожалуйста, очень прошу вас, не надо тут сыпать передо мной всякими именами. Мне это напоминает одних людей, которые… с которыми… То есть это не важно. А просто ведь за этим ничего, один пустой блеск, хвастовство…

Дах понял, о чем она говорит, с первой же фразы. Неужели та компания так допекла бедняжку своей эрудицией? Он хорошо помнил обратившуюся к нему на мостике девушку – вряд ли она была способна на откровенную жестокость. Впрочем, на своем веку он уже не раз сталкивался с подобными ситуациями. До сих пор ему приходится то и дело общаться с девушкой, которая когда-то случайно попала в их компанию питерско-тартусских вольнодумцев и не выдержала психологических экспериментов над собой и миром. Зрелище разрушенной личности было ужасным, но, пожалуй, лишь он один и чувствовал вину перед нею и не мог послать бедняжку подальше, как давно сделали все его прежние приятели. «Ты всегда в ответе…»[62] – ну и так далее. А что касается откровенной жестокости – что ж, жестокость непредумышленная часто оказывается гораздо страшнее.

– Я понимаю. – Данила на секунду положил руку на ее пальцы. – Но со мной вы ошиблись – я этим живу, а не играю.

– Так вы историк? – вскинула зеленоватые глаза Апа.

– Отчасти. Но сейчас дело отнюдь не во мне, а в вас.

– Почему же?

– Ну, хотя бы потому, что у вас такое необыкновенное имя.

Апа опять как-то натянуто улыбнулась, и Данила ощутил, что снова держится за хвостик какой-то очередной ниточки. Сколько таких хвостов держал он в руках, и куда только они порой не заводили его… Про некоторые лучше и вообще не вспоминать. Сейчас же у него в руках сразу два – и сразу за обоими не угнаться. Нужно выбрать. Один сулил хороший барыш, может быть, даже определенную, пусть и слегка скандалёзную известность в определенных кругах, возможность подразнить, побесить, покуражиться. Да и сами акварельки! Данила на секунду прикрыл глаза и снова увидел пленительный морок бескостных тел, колючие оранжевые плоды, прижатые к лону, робкие лапки униженно просящих бесенят, тварей весенних… А на другом конце живой человек, попытка самоубийства, Достоевский, несомненно, какая-то тайна имени… В результате, конечно, может оказаться и банальнейшая история, не стоящая времени и денег, но…

Дах скрипнул зубами. Они уже подходили к повороту на Разъезжую, и надо было решаться. Он чуть замедлил шаг и внимательно огляделся, словно искал знака судьбы. Впереди мрачным пятном темнел Семеновский плац[63], как магнитом, стягивая к себе близлежащие улицы, а направо уныло светился убогой рекламой дом Лишневского[64]. Знака не было; в обе стороны одинаково серым потоком шли люди и ехали машины. Вокруг никого и ничего, за что можно было бы зацепиться глазу, чувству.

– Так вы передумали? – услышал вдруг он, сам не заметив, что остановился окончательно. И этот голос, искренний и, видимо, сам испугавшийся своего вопроса, заставил Даха махнуть на болотное Татино зверье рукой. В конце концов, там были только деньги, тогда как здесь – вот она, живая…

Назад Дальше