Заговор против маршалов. Книга 2 - Парнов Еремей Иудович 18 стр.


Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредита­ции ленинизма, социалистического строительства и со­циализма, для взрыва их изнутри не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики...

Позорно и постыдно для пролетарских революционеров дальше терпеть сталинское иго, его произвол и издевательство над партией и трудящимися массами. Кто не видит этого ига, не чувствует этого произвола и гнета, кто не возмущается им, тот раб, а не ленинец, холоп, а не пролетарский революционер...

Опасения Ленина в отношении Сталина о его нело­яльности, нечестности и недобросовестности, о неумений пользоваться властью целиком оправдались. Сталин и его клика губят дело коммунизма, и с руководст­вом Сталина должно быть покончено как можно скорее».

После обыска на квартире весьма скромного служа­щего Петра Сильченко, на которой обычно собирались рютинские единомышленники, тоже рядовые партийцы, Наркомвнудел бросил все силы на поиски копий.

Читали многие, в том числе Зиновьев и Каменев, донесли — считанные единицы.

Судьба Рютина, как кандидата в члены ЦК, должна была решаться опросным листом. Сталин требовал смертного приговора. Киров, Орджоникидзе и Куйбы­шев категорически воспротивились. В итоге Мартемьян Рютин получил десять лет заключения, а в печати появилось туманное сообщение о разгроме еще одной « контрреволюционной банды ».

Четыре года Рютин провел в камере. Узнав, что его хотят отправить в Москву, отказался сдвинуться с места. Пришлось применить силу.

Планы насчет него выстраивались обширные: Ин­ститут красной профессуры, ненавистная «бухаринская школка» — все вольнодумцы, молодая научная по­росль. Были выходы и на профессоров Горной академии, и на кое-кого из военных, главным образом участников сибирских походов.

Привезенному в отдельном купе вагонзака под уси­ленным конвоем арестанту предъявили обвинение в тер­роризме.

— Разговаривать с вами отказываюсь. Требую бумагу и ручку.

— Что собираетесь писать?

— Заявление Сталину.

Понадобилось разрешение Ежова, прежде чем Рютину вручили огрызок карандаша и пару клочков грязной оберточной бумаги.

Он писал, пока умещались строчки:

Я не признаю себя виновным ни в чем... Я никогда террористом не был, не являюсь и не буду... Ни одно уголовное законодательство, начиная с римского права и до наших дней во всех странах, в том числе и советское уголовное законодательство, не допускает привле­чения к ответственности и наказания два раза за одно и то же... История судебных процессов и карательной политики Европы и Америки в течение последних столетий, насколько мне известно, не знает подобного чудовищного случая.

...Будучи глубочайше убежден в своей невиновности, находя это обвинение абсолютно незаконным, произ­вольным и пристрастным, продиктованным исключи­тельно озлоблением и жаждой новой, «а этот раз крова­вой, расправы, я, естественно, категорически отказался и отказываюсь от признания предъявленных мне об­винений, я не намерен и не буду говорить на себя неправ­ду, чего бы мне это ни стоило.

Ко всему сказанному считаю необходимым добавить, что сами методы следствия, применяемые ко мне, яв­ляются также совершенно незаконными и недопусти­мыми. Мне на каждом допросе угрожают, кричат, как на животное, м еня оскорбляют, мн е, наконец, не дают даже дать мотивированный отказ от дачи пока­заний...

...Я, само собой разумеется, не страшусь смерти... Я заранее заявляю, что не буду просить даже о поми­ловании, ибо я не могу каяться и просить прощения или какого-либо смягчения наказания за то, чего не де­лал и в чем абсолютно не повинен. Но я не могу и не намерен спокойно терпеть творимых надо мной без­законий и прошу меня защитить от них. В случае непо­лучения этой защиты я еще раз буду пытаться защитить себя теми способами, которые в таких случаях единст­венно остаются у беззащитного, бесправного, связан­ного по рукам и ногам, наглухо закупоренного от внешнего мира и невинно преследуемого заключенного.

М. РЮТИН

4 ноября 1936 г. Москва,

Внутренняя тюрьма особого назначения НКВД.

В камере Рютин отказался принимать пищу. Раз­делявший его взгляды Слепков, один из наиболее та­лантливых представителей «школки», пытался после очередной голодовки покончить с собой. О методах, которыми добывались нужные показания, секретарь ЦК комсомола Лазарь Шацкин писал в заявлении на имя Сталина:

...Фактически следствие лишило меня элементар­ных возможностей опровержения ложных показаний. Лейтмотив следствия: «Мы вас заставим признаться в терроре, а опровергать будете на том свете»... Вот как допрашивали меня. Главный мой следователь Ген- дин составил текст моего признания в терроре на четы­рех страницах (причем включил в него разговоры между мной и Ломинадзе, о которых у него никаких, в том числе и ложных, данных быть не может). В слу­чае отказа подписать это признание мне угрожали: расстрелом без суда или после пятнадцатиминутной формальной процедуры заседания Военной коллегии в кабинете следователя, во время которой я должен буду ограничиваться только односложными ответами «да» и «нет», организованным избиением в камере Бутырской тюрьмы, применением пыток, ссылкой матери и сестры в Колымский край. Два раза мне не давали спать по ночам: «пока не подпишешь». Причем во время одного сплошного двенадцатичасового допро­са ночью следователь командовал: «Встать, очки снять!» и, размахивая кулаками перед моим лицом: «Встать! Ручку взять! Подписать!» и т. д. Я отнюдь не для того привожу эти факты, чтобы протестовать против них с точки зрения абстрактного гуманизма, а хочу лишь сказать, что такие приемы после несколь­ких десятков допросов, большая часть которых посвя­щена ругательствам, человека могут довести до такого состояния, при котором могут возникнуть ложные по­казания. Важнее, однако, допросов: следователь тре­бует подписания признания именем партии и в интере­сах партии.

Гуманизм — слово чуть ли не бранное. Не о жизни растоптанной, не о муках мученических души и тела, не о матери и сестре — о партии забота на краю вечной ночи. О ризах ее непорочных, о суровой и аскетической ее чистоте.

Сталин сопроводил письмо краткой бранью.

Но с заявлением Рютина, пересланным Ежовым под длинным номером 58 562, он ознакомился очень внимательно. Такого не обломаешь, не вытащишь на процесс.

Выступление Сталина на Чрезвычайном Восьмом съезде Советов Бухарин слушал по радио. Он вложил в Конституцию частицу души, а ему не прислали даже обычного гостевого билета. Пять с половиной месяцев длилось обсуждение проекта. И почти все эти дни Ни­колай Иванович провел в своей маленькой спальне с отдельным умывальником и туалетом. Словно в ка­мере. В кабинет едва заглядывал: птичье щебетание раздражало, книжное слово отталкивал мозг.

«Известия» выходили по-прежнему от его имени, но это уже не могло развеять безнадежного ощущения отверженности, замурованной. Перо — каждое утро начиналось с попытки писать — выпадало из рук. Мысль витала в бесплодном, безличностном удалении: в подернутом холодной дымкой отчуждения прошлом или в будущем, где он уже не видел себя.

Не об этом ли, как обычно неторопливо и обстоя­тельно, рассуждал Сталин на той высокой, отделан­ной под палисандр трибуне с гербом?

— В то время как программа говорит о том, чего еще нет и что должно быть еще добыто и завоевано в будущем, конституция, наоборот, должна говорить о том, что уже есть, что уже добыто и завоевано те­перь, в настоящем.— Он выдержал глубокую паузу и повторил, разъясняя: — Программа касается глав­ным образом будущего, конституция — настоящего.

Многократно обкатанные обороты не задевали созна­ния, шурша, как галька, которую ворошит прибой. Бухарин не ощущал дикого, глумливого несоответ­ствия между реальной действительностью и велере­чивым потоком пустых деклараций. Конституция гарантировала свободу слова, печати, собраний и митин­гов, права объединения в общественные организации, неприкосновенность личности, неприкосновенность жи­лища и тайну переписки, и прочие невиданные в исто­рии величайшие права и свободы трудящихся.

В речи наверняка проскользнули и его, Бухарина, мысли, но безвоздушное пространство отчуждения вы­холостило слова, и он не узнал их, как, наверное, не узнал бы теперь и многое из того, что с такой бездум­ной убежденностью бросал в массы.

«...Пролетарское принуждение во всех своих фор­мах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повин­ностью... является методом выработки коммунистиче­ского человечества из человеческого материала капи­талистической эпохи».

Ненасытная глотка Хроноса — время поглощало различия между мастером, одержимым высшей целью, и неодухотворенным сырьем. Все перемалывалось в кровавое месиво — живая плоть и газетные строчки: «То, о чем мечтали сотни лет лучшие, передовые умы человечества, сделала непреложным законом конститу­ция победившего социализма и развернутой социали­стической демократии. Народы СССР единодушно назвали новую конституцию в честь ее творца Сталин­ской Конституцией».

Редакционная статья «Известий» ничем не отлича­лась от прочих. Исполняющий обязанности ответст­венного редактора Таль аккуратно направлял гран­ки на квартиру Николая Ивановича. Он читал, но не улавливал смысла и ничего не подписывал.

Съезд Советов одобрил и утвердил Конституцию пятого декабря, а четвертого начал работу Пленум Центрального Комитета. Бухарина оповестили по теле­фону. Не желая вступать в ненужные разговоры, он вошел в зал перед самым началом и занял свободное место в одном ряду с Тухачевским. Поблизости, раз­деленный проходом, сидел нарком связи Ягода.

Ежов выступил с докладом «Об антисоветских, троцкистских и правых организациях». Версию о тес­ной связи троцкистов с зиновьевцами в их террористи­ческой деятельности против руководителей партии и правительства он дополнил прямыми обвинениями в адрес Бухарина и Рыкова. Правые, по его словам, тоже были причастны к убийству Кирова.

— Молчать! — истерически выкрикнул Бухарин.

Ежов оторвался от текста и удивленно оглядел зал. Почти два года он трудился над рукописью с много­обещающим названием «От фракционности к открытой контрреволюции». По его просьбе вождь прочитал пер­вую главу и внес в нее пространные дополнения. «За все это время между зиновьевцами и троцкистами существовала теснейшая связь. Троцкисты и зиновьевцы регулярно информируют друг друга о своей дея­тельности. Нет никакого сомнения, что троцкисты были осведомлены и о террористической стороне дея­тельности зиновьевской организации,— выкристалли­зовывались главные тезисы, перекочевав из будущей брошюры в доклад.— Больше того, показаниями от­дельных зиновьевцев на следствии об убийстве това­рища Кирова и при последующих арестах зиновьевцев и троцкистов устанавливается, что последние тоже стали на путь террористических групп».

Основываясь на показаниях Сосновского, Яковлева, Куликова, Котова и других арестованных, Ежов обви­нил Бухарина и Рыкова в связи с врагами народа и пособничестве террору. Упомянута была и рютинская платформа, что, как догадывался Бухарин, должно было особенно раздражить Сталина.

— Должен сказать, что в своем неблаговидном по­собничестве правые не были одиноки,— при удивлен­ном ропоте зала продолжал наркомвнудел.— Товарищ Ягода устроил для Зиновьева и Каменева из тюрьмы санаторий,— он повторил реплику вождя, брошенную как-то Миронову.— Я уж не говорю про то, что руко­водимый им аппарат опоздал с разоблачением врагов, как минимум, на четыре года! Заставить этих людей действовать достаточно оперативно могло лишь давле­ние свыше. Привыкли, понимаешь, тянуть резину! Понадобилось два суда провести, для Каменева — даже три, чтобы уничтожить предателей.

— Жаль, что я не арестовал его,— словно про себя, но достаточно громко, процедил Ягода.

Бухарин мысленно согласился. Его оценки бывшего наркома и нынешнего диаметрально переменились.

Он послал в президиум \ записку, не слишком на­деясь, что дадут выступить.

Слово предоставили после второго перерыва. Нали­вая из графина воду, Бухарин едва не выронил стакан.

— Во всем том, что здесь наговорено против меня, нет ни единого слова правды. У меня была единствен­ная очная ставка с Сокольниковым... Ведь я же про­сил зафиксировать, что он со мной о политических делах никаких разговоров не вел, что он говорил со слов Томского — Томского, который к тому времени не существовал... В отношении Сосновского, товарищи, я несколько раз писал; почему вы мне не устроили очной ставки с моими обвинителями? Я с Сосновским ни одного разговора относительно общей политики не вел и ни о какой рютинской платформе не говорил. Рютинской платформы я сам не читал, потому что один-единственный раз по приказанию товарища Ста­лина она была мне показана. Я ее не видел, я даже не был осведомлен о ней до этого... Я никогда не отри­цал, что в двадцать восьмом — двадцать девятом годах я вел оппозиционную борьбу против партии. Но я не знаю, чем заверить вас, что в дальнейшем я абсо­лютно ни о каких этих общих установках, ни о каких платформах, ни о каких «центрах» абсолютно ни одно­го атома представления не имел... Я вас заверяю, что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, пове­рили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу пар­тию, за наше руководство, за Сталина.

Он, спотыкаясь, сошел с трибуны, ослепленный сле­зами.

Обвинения, с которыми обрушился на «правых пособников» Каганович, полностью повторяли ежовские. Но особенно резко и грубо говорил Молотов. Затя­нувшийся отпуск на юге определенно пошел ему впрок — «каменной заднице».

Алексей Иванович Рыков ответил с затаенной яро­стью, но в замедленном темпе, как бы пробуя на вес каждое слово.

— Я утверждаю, что все обвинения против меня с начала до конца — ложь... Каменев показал на про­цессе, что он каждый год, вплоть до тридцать шестого, виделся со мной, я просил Ежова, чтобы он узнал, где и когда я с ним виделся, чтобы я мог как-нибудь опро­вергнуть эту ложь...

— Как-нибудь! — вытянув тонкую шею, фальцетом выкрикнул Молотов.— Именно что как-нибудь.

— ...Мне сказали, что Каменев об этом не был спро­шен, а теперь спросить у него нельзя — он расстрелян... Мои свидания с Томским...

Страдая за Алексея, который, как и он сам, взывал к безответным теням, Бухарин понял, сколь жалко и беспомощно выглядел на этой державной трибуне. Ни одного голоса в защиту, ни одного ободряющего кивка. Только Серго Орджоникидзе, пряча измученные глаза, задал Ежову несколько вопросов.

Бухарин написал обращение, адресовав его «Всем членам и кандидатам ЦК ВКП(б)».

«...Материалы (не проверенные путем ставок) — есть у всех, но их нет у обвиняемых; обвиняемый стоит под ошеломлением внезапных исключительно чудо­вищных обвинений, впервые ему предъявляемых. При известной, заранее данной настроенности (самый факт постановки вопроса, материалы непроверенные, тенденция докладчика, печать, директивные лозунги вроде молотовского «о пособниках и подпевалах») все говорят: «я убежден», «нет сомнений» и т. д. Обвиняе­мому говорят в глаза: а мы не верим, каждое твое слово нужно проверять. А на другой стороне слова обвиняемых-обвинителей принимаются за чистую монету... В общей атмосфере теперешних дней в пользу обвиняе­мого никто выступить не решится.

А дальше? А на дальнейших этапах, после обяза­тельного партийного решения и т. д., эта защита почти невозможна».

«И т. д.» — эти три буковки объяли все, что ожидало Бухарина «там». Он готовил себя к аресту прямо на пленуме. К тому шло.

В перерывах между заседаниями были проведены очные ставки. Доставленные из Лефортовской и Лубян­ской тюрем Сосновский, Пятаков и Куликов подтверди­ли свои показания.

Когда ввели Пятакова, Бухарин почувствовал минут­ную дурноту. Он увидел высохшую мумию с выбитыми зубами, проваленным ртом и трясущимся подбородком. В «Письме к съезду», которое должно было изменить, но не изменило судьбу партии и судьбу страны, Ленин упомянул их вместе — «самые выдающиеся силы».

В гражданскую Пятаков был членом Реввоенсове­тов Тринадцатой, затем других армий, воевавших на польском и врангелевском фронтах, комиссаром воен­ной академии. «Заместитель наркома тяжелой про­мышленности» — значилось в графе «последнее место работы». «...Человек несомненно выдающейся воли,— характеризовал его Ленин,— и выдающихся способно­стей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него мож­но было положиться в серьезном политическом во­просе». На Пятнадцатом съезде за принадлежность к оппозиции его исключили из партии; восстановили после покаянного заявления.

Назад Дальше