Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма, социалистического строительства и социализма, для взрыва их изнутри не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики...
Позорно и постыдно для пролетарских революционеров дальше терпеть сталинское иго, его произвол и издевательство над партией и трудящимися массами. Кто не видит этого ига, не чувствует этого произвола и гнета, кто не возмущается им, тот раб, а не ленинец, холоп, а не пролетарский революционер...
Опасения Ленина в отношении Сталина о его нелояльности, нечестности и недобросовестности, о неумений пользоваться властью целиком оправдались. Сталин и его клика губят дело коммунизма, и с руководством Сталина должно быть покончено как можно скорее».
После обыска на квартире весьма скромного служащего Петра Сильченко, на которой обычно собирались рютинские единомышленники, тоже рядовые партийцы, Наркомвнудел бросил все силы на поиски копий.
Читали многие, в том числе Зиновьев и Каменев, донесли — считанные единицы.
Судьба Рютина, как кандидата в члены ЦК, должна была решаться опросным листом. Сталин требовал смертного приговора. Киров, Орджоникидзе и Куйбышев категорически воспротивились. В итоге Мартемьян Рютин получил десять лет заключения, а в печати появилось туманное сообщение о разгроме еще одной « контрреволюционной банды ».
Четыре года Рютин провел в камере. Узнав, что его хотят отправить в Москву, отказался сдвинуться с места. Пришлось применить силу.
Планы насчет него выстраивались обширные: Институт красной профессуры, ненавистная «бухаринская школка» — все вольнодумцы, молодая научная поросль. Были выходы и на профессоров Горной академии, и на кое-кого из военных, главным образом участников сибирских походов.
Привезенному в отдельном купе вагонзака под усиленным конвоем арестанту предъявили обвинение в терроризме.
— Разговаривать с вами отказываюсь. Требую бумагу и ручку.
— Что собираетесь писать?
— Заявление Сталину.
Понадобилось разрешение Ежова, прежде чем Рютину вручили огрызок карандаша и пару клочков грязной оберточной бумаги.
Он писал, пока умещались строчки:
Я не признаю себя виновным ни в чем... Я никогда террористом не был, не являюсь и не буду... Ни одно уголовное законодательство, начиная с римского права и до наших дней во всех странах, в том числе и советское уголовное законодательство, не допускает привлечения к ответственности и наказания два раза за одно и то же... История судебных процессов и карательной политики Европы и Америки в течение последних столетий, насколько мне известно, не знает подобного чудовищного случая.
...Будучи глубочайше убежден в своей невиновности, находя это обвинение абсолютно незаконным, произвольным и пристрастным, продиктованным исключительно озлоблением и жаждой новой, «а этот раз кровавой, расправы, я, естественно, категорически отказался и отказываюсь от признания предъявленных мне обвинений, я не намерен и не буду говорить на себя неправду, чего бы мне это ни стоило.
Ко всему сказанному считаю необходимым добавить, что сами методы следствия, применяемые ко мне, являются также совершенно незаконными и недопустимыми. Мне на каждом допросе угрожают, кричат, как на животное, м еня оскорбляют, мн е, наконец, не дают даже дать мотивированный отказ от дачи показаний...
...Я, само собой разумеется, не страшусь смерти... Я заранее заявляю, что не буду просить даже о помиловании, ибо я не могу каяться и просить прощения или какого-либо смягчения наказания за то, чего не делал и в чем абсолютно не повинен. Но я не могу и не намерен спокойно терпеть творимых надо мной беззаконий и прошу меня защитить от них. В случае неполучения этой защиты я еще раз буду пытаться защитить себя теми способами, которые в таких случаях единственно остаются у беззащитного, бесправного, связанного по рукам и ногам, наглухо закупоренного от внешнего мира и невинно преследуемого заключенного.
М. РЮТИН
4 ноября 1936 г. Москва,
Внутренняя тюрьма особого назначения НКВД.
В камере Рютин отказался принимать пищу. Разделявший его взгляды Слепков, один из наиболее талантливых представителей «школки», пытался после очередной голодовки покончить с собой. О методах, которыми добывались нужные показания, секретарь ЦК комсомола Лазарь Шацкин писал в заявлении на имя Сталина:
...Фактически следствие лишило меня элементарных возможностей опровержения ложных показаний. Лейтмотив следствия: «Мы вас заставим признаться в терроре, а опровергать будете на том свете»... Вот как допрашивали меня. Главный мой следователь Ген- дин составил текст моего признания в терроре на четырех страницах (причем включил в него разговоры между мной и Ломинадзе, о которых у него никаких, в том числе и ложных, данных быть не может). В случае отказа подписать это признание мне угрожали: расстрелом без суда или после пятнадцатиминутной формальной процедуры заседания Военной коллегии в кабинете следователя, во время которой я должен буду ограничиваться только односложными ответами «да» и «нет», организованным избиением в камере Бутырской тюрьмы, применением пыток, ссылкой матери и сестры в Колымский край. Два раза мне не давали спать по ночам: «пока не подпишешь». Причем во время одного сплошного двенадцатичасового допроса ночью следователь командовал: «Встать, очки снять!» и, размахивая кулаками перед моим лицом: «Встать! Ручку взять! Подписать!» и т. д. Я отнюдь не для того привожу эти факты, чтобы протестовать против них с точки зрения абстрактного гуманизма, а хочу лишь сказать, что такие приемы после нескольких десятков допросов, большая часть которых посвящена ругательствам, человека могут довести до такого состояния, при котором могут возникнуть ложные показания. Важнее, однако, допросов: следователь требует подписания признания именем партии и в интересах партии.
Гуманизм — слово чуть ли не бранное. Не о жизни растоптанной, не о муках мученических души и тела, не о матери и сестре — о партии забота на краю вечной ночи. О ризах ее непорочных, о суровой и аскетической ее чистоте.
Сталин сопроводил письмо краткой бранью.
Но с заявлением Рютина, пересланным Ежовым под длинным номером 58 562, он ознакомился очень внимательно. Такого не обломаешь, не вытащишь на процесс.
Выступление Сталина на Чрезвычайном Восьмом съезде Советов Бухарин слушал по радио. Он вложил в Конституцию частицу души, а ему не прислали даже обычного гостевого билета. Пять с половиной месяцев длилось обсуждение проекта. И почти все эти дни Николай Иванович провел в своей маленькой спальне с отдельным умывальником и туалетом. Словно в камере. В кабинет едва заглядывал: птичье щебетание раздражало, книжное слово отталкивал мозг.
«Известия» выходили по-прежнему от его имени, но это уже не могло развеять безнадежного ощущения отверженности, замурованной. Перо — каждое утро начиналось с попытки писать — выпадало из рук. Мысль витала в бесплодном, безличностном удалении: в подернутом холодной дымкой отчуждения прошлом или в будущем, где он уже не видел себя.
Не об этом ли, как обычно неторопливо и обстоятельно, рассуждал Сталин на той высокой, отделанной под палисандр трибуне с гербом?
— В то время как программа говорит о том, чего еще нет и что должно быть еще добыто и завоевано в будущем, конституция, наоборот, должна говорить о том, что уже есть, что уже добыто и завоевано теперь, в настоящем.— Он выдержал глубокую паузу и повторил, разъясняя: — Программа касается главным образом будущего, конституция — настоящего.
Многократно обкатанные обороты не задевали сознания, шурша, как галька, которую ворошит прибой. Бухарин не ощущал дикого, глумливого несоответствия между реальной действительностью и велеречивым потоком пустых деклараций. Конституция гарантировала свободу слова, печати, собраний и митингов, права объединения в общественные организации, неприкосновенность личности, неприкосновенность жилища и тайну переписки, и прочие невиданные в истории величайшие права и свободы трудящихся.
В речи наверняка проскользнули и его, Бухарина, мысли, но безвоздушное пространство отчуждения выхолостило слова, и он не узнал их, как, наверное, не узнал бы теперь и многое из того, что с такой бездумной убежденностью бросал в массы.
«...Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью... является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
Ненасытная глотка Хроноса — время поглощало различия между мастером, одержимым высшей целью, и неодухотворенным сырьем. Все перемалывалось в кровавое месиво — живая плоть и газетные строчки: «То, о чем мечтали сотни лет лучшие, передовые умы человечества, сделала непреложным законом конституция победившего социализма и развернутой социалистической демократии. Народы СССР единодушно назвали новую конституцию в честь ее творца Сталинской Конституцией».
Редакционная статья «Известий» ничем не отличалась от прочих. Исполняющий обязанности ответственного редактора Таль аккуратно направлял гранки на квартиру Николая Ивановича. Он читал, но не улавливал смысла и ничего не подписывал.
Съезд Советов одобрил и утвердил Конституцию пятого декабря, а четвертого начал работу Пленум Центрального Комитета. Бухарина оповестили по телефону. Не желая вступать в ненужные разговоры, он вошел в зал перед самым началом и занял свободное место в одном ряду с Тухачевским. Поблизости, разделенный проходом, сидел нарком связи Ягода.
Ежов выступил с докладом «Об антисоветских, троцкистских и правых организациях». Версию о тесной связи троцкистов с зиновьевцами в их террористической деятельности против руководителей партии и правительства он дополнил прямыми обвинениями в адрес Бухарина и Рыкова. Правые, по его словам, тоже были причастны к убийству Кирова.
— Молчать! — истерически выкрикнул Бухарин.
Ежов оторвался от текста и удивленно оглядел зал. Почти два года он трудился над рукописью с многообещающим названием «От фракционности к открытой контрреволюции». По его просьбе вождь прочитал первую главу и внес в нее пространные дополнения. «За все это время между зиновьевцами и троцкистами существовала теснейшая связь. Троцкисты и зиновьевцы регулярно информируют друг друга о своей деятельности. Нет никакого сомнения, что троцкисты были осведомлены и о террористической стороне деятельности зиновьевской организации,— выкристаллизовывались главные тезисы, перекочевав из будущей брошюры в доклад.— Больше того, показаниями отдельных зиновьевцев на следствии об убийстве товарища Кирова и при последующих арестах зиновьевцев и троцкистов устанавливается, что последние тоже стали на путь террористических групп».
Основываясь на показаниях Сосновского, Яковлева, Куликова, Котова и других арестованных, Ежов обвинил Бухарина и Рыкова в связи с врагами народа и пособничестве террору. Упомянута была и рютинская платформа, что, как догадывался Бухарин, должно было особенно раздражить Сталина.
— Должен сказать, что в своем неблаговидном пособничестве правые не были одиноки,— при удивленном ропоте зала продолжал наркомвнудел.— Товарищ Ягода устроил для Зиновьева и Каменева из тюрьмы санаторий,— он повторил реплику вождя, брошенную как-то Миронову.— Я уж не говорю про то, что руководимый им аппарат опоздал с разоблачением врагов, как минимум, на четыре года! Заставить этих людей действовать достаточно оперативно могло лишь давление свыше. Привыкли, понимаешь, тянуть резину! Понадобилось два суда провести, для Каменева — даже три, чтобы уничтожить предателей.
— Жаль, что я не арестовал его,— словно про себя, но достаточно громко, процедил Ягода.
Бухарин мысленно согласился. Его оценки бывшего наркома и нынешнего диаметрально переменились.
Он послал в президиум \ записку, не слишком надеясь, что дадут выступить.
Слово предоставили после второго перерыва. Наливая из графина воду, Бухарин едва не выронил стакан.
— Во всем том, что здесь наговорено против меня, нет ни единого слова правды. У меня была единственная очная ставка с Сокольниковым... Ведь я же просил зафиксировать, что он со мной о политических делах никаких разговоров не вел, что он говорил со слов Томского — Томского, который к тому времени не существовал... В отношении Сосновского, товарищи, я несколько раз писал; почему вы мне не устроили очной ставки с моими обвинителями? Я с Сосновским ни одного разговора относительно общей политики не вел и ни о какой рютинской платформе не говорил. Рютинской платформы я сам не читал, потому что один-единственный раз по приказанию товарища Сталина она была мне показана. Я ее не видел, я даже не был осведомлен о ней до этого... Я никогда не отрицал, что в двадцать восьмом — двадцать девятом годах я вел оппозиционную борьбу против партии. Но я не знаю, чем заверить вас, что в дальнейшем я абсолютно ни о каких этих общих установках, ни о каких платформах, ни о каких «центрах» абсолютно ни одного атома представления не имел... Я вас заверяю, что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, поверили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина.
Он, спотыкаясь, сошел с трибуны, ослепленный слезами.
Обвинения, с которыми обрушился на «правых пособников» Каганович, полностью повторяли ежовские. Но особенно резко и грубо говорил Молотов. Затянувшийся отпуск на юге определенно пошел ему впрок — «каменной заднице».
Алексей Иванович Рыков ответил с затаенной яростью, но в замедленном темпе, как бы пробуя на вес каждое слово.
— Я утверждаю, что все обвинения против меня с начала до конца — ложь... Каменев показал на процессе, что он каждый год, вплоть до тридцать шестого, виделся со мной, я просил Ежова, чтобы он узнал, где и когда я с ним виделся, чтобы я мог как-нибудь опровергнуть эту ложь...
— Как-нибудь! — вытянув тонкую шею, фальцетом выкрикнул Молотов.— Именно что как-нибудь.
— ...Мне сказали, что Каменев об этом не был спрошен, а теперь спросить у него нельзя — он расстрелян... Мои свидания с Томским...
Страдая за Алексея, который, как и он сам, взывал к безответным теням, Бухарин понял, сколь жалко и беспомощно выглядел на этой державной трибуне. Ни одного голоса в защиту, ни одного ободряющего кивка. Только Серго Орджоникидзе, пряча измученные глаза, задал Ежову несколько вопросов.
Бухарин написал обращение, адресовав его «Всем членам и кандидатам ЦК ВКП(б)».
«...Материалы (не проверенные путем ставок) — есть у всех, но их нет у обвиняемых; обвиняемый стоит под ошеломлением внезапных исключительно чудовищных обвинений, впервые ему предъявляемых. При известной, заранее данной настроенности (самый факт постановки вопроса, материалы непроверенные, тенденция докладчика, печать, директивные лозунги вроде молотовского «о пособниках и подпевалах») все говорят: «я убежден», «нет сомнений» и т. д. Обвиняемому говорят в глаза: а мы не верим, каждое твое слово нужно проверять. А на другой стороне слова обвиняемых-обвинителей принимаются за чистую монету... В общей атмосфере теперешних дней в пользу обвиняемого никто выступить не решится.
А дальше? А на дальнейших этапах, после обязательного партийного решения и т. д., эта защита почти невозможна».
«И т. д.» — эти три буковки объяли все, что ожидало Бухарина «там». Он готовил себя к аресту прямо на пленуме. К тому шло.
В перерывах между заседаниями были проведены очные ставки. Доставленные из Лефортовской и Лубянской тюрем Сосновский, Пятаков и Куликов подтвердили свои показания.
Когда ввели Пятакова, Бухарин почувствовал минутную дурноту. Он увидел высохшую мумию с выбитыми зубами, проваленным ртом и трясущимся подбородком. В «Письме к съезду», которое должно было изменить, но не изменило судьбу партии и судьбу страны, Ленин упомянул их вместе — «самые выдающиеся силы».
В гражданскую Пятаков был членом Реввоенсоветов Тринадцатой, затем других армий, воевавших на польском и врангелевском фронтах, комиссаром военной академии. «Заместитель наркома тяжелой промышленности» — значилось в графе «последнее место работы». «...Человек несомненно выдающейся воли,— характеризовал его Ленин,— и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе». На Пятнадцатом съезде за принадлежность к оппозиции его исключили из партии; восстановили после покаянного заявления.