Заговор против маршалов. Книга 2 - Парнов Еремей Иудович 20 стр.


— Я принимаю ваши упреки, господин Мастный, и разделяю высказанные вами оценки. Однако поло­жение не столь просто, как это может показаться со стороны. Чувство глубокого уважения, которое я к вам питаю, вынуждает меня на откровенность. Действи­тельной причиной решения перенести переговоры являются сведения, полученные из России. Прошу вас, господин полномочный министр, сохранить их в тайне. В Москве, причем в самом скором времени, возмо­жен переворот, который приведет к устранению Стали­на и Литвинова. Если это действительно произойдет и будет установлена военная диктатура, рейхсканцле­ру придется существенно пересмотреть всю восточную политику. Только после этого мы будем готовы разре­шить все проблемы, связанные с Западной и Восточной Европой. Разумеется, путем заключения двусторонних договоров.

— Ваше сообщение потрясло меня,— Мастный вы­казал крайнюю озабоченность.— Анализ обстановки в России едва ли позволяет сделать столь крайние выводы. Возможно, мы многого и не знаем, но устра­нение Сталина представляется довольно сомнительным. Напротив, он уверенно держит руль.

— Наша информация — самая свежая. Возможно, в Праге тоже что-то такое знают.

— К сожалению, мне неизвестно, располагает мое правительство подобного рода сведениями или же нет. В конце концов, дело самих русских избирать для себя форму правления. Пока же следует исходить из сложив­шегося статус-кво и международных договоров.

— Я придерживаюсь такой же позиции, хоть и счел своим долгом ознакомить вас с истинной причи­ной отсрочки переговоров, господин полномочный ми­нистр.

— Позвольте уверить вас, граф, в моей неизменной признательности.

Через два часа шифровка ушла в Прагу.

Переговоры не возобновились ни через несколько дней, ни через месяц. Только в середине марта Дикгоф организовал конфиденциальную встречу чехословац­кого посланника с послом по особым поручениям Краузе. Он заверил Мастного в том, что Германия по-прежнему заинтересована в добрососедских отношениях, но придется подождать, пока рейхсканцлер закон­чит пересмотр всей восточной политики. Этим кос­венно давалось понять, что сведения, о которых упо­минал Траутмансдорф, получили подтверждение. Мастный, во всяком случае, понял посла именно так.

Посланник доктор Войтех Мастный министру иностранных дел Чехословацкой республики доктору Камилу Крофте

Берлин, 20 марта 1937 года

Я убежден в том, что зондаж обоих эмиссаров про­водился по распоряжению высоких имперских инстан­ций и преследовал цель вывести нас из договорной системы с Россией. Я вспоминаю о том, что еще более месяца тому назад я представил донесение, согласно которому рейхсканцлер якобы располагает сведениями о возможности неожиданного и скорого переворота в России, о возможности устранения Сталина и Литви­нова и установления военной диктатуры в Москве, в результате чего может произойти принципиальный поворот в германской политике по отношению к России; для этого, как известно, также и при нынешнем состоя­нии вещей было и есть все еще достаточно симпатий в германской армии. За это, как мне известно от хорошо информированного источника, выступает также и Шахт, который все в большей степени испытывает потребность в расширении объема экономических свя­зей с Россией, которые на нынешнем этапе сильно пострадали вследствие отрицательной позиции Москвы. Гитлер, как меня заверили, вплоть до последнего вре­мени отказывал просьбам Шахта добиться улучшения экономических связей с Россией за счет каких-либо изменений в позиции по политическим вопросам. Од­нако известно также, что германский посол в Москве Шуленбург недавно был в Берлине, и в связи с этим предполагают, что новые соображения рейхсканцлера относительно изменения всех отношений с Россией возникли как раз также на основе информации, которую он привез из Москвы. Конечно, невозможно получить более подробные сведения по данному вопросу, однако с уверенностью можно сказать, что соображения отно­сительно возможности любого существенного поворота в политике по отношению к России должны оказать влияние также и при оценке вопроса о развитии от­ношений с Чехословакией и конкретно вопроса о воз­можном договорном урегулировании отношений с нами.

48

Н. И. Ежов и А. Я. Вышинский — Сталину.

«Направляем переработанный, согласно Ваших ука­заний, проект обвинительного заключения по делу Пя­такова, Сокольникова, Радека и других...»

Мертвенной чернотой проглядывала промороженная земля на занесенных пургою клумбах.

Новый год встречали на Ближней даче. Чтоб лиш­ний раз не мельтешила обслуга, хрусталь и горки чистой посуды, как было заведено, высились под рукой.

Но в самый разгар пиршества Сталин бросил не­сколько слов по-грузински, и в столовую, почтительно пригибаясь, проскользнули двое никак не похожих на кавказцев мужчин — то ли охранников, то ли офи­циантов. Завернув скатерть узлом, они сгребли ее со стола вместе с зажаренными цыплятами, поросенком и усыпанным зернышками граната сациви. Жалобно звякнуло столовое серебро, захрустели тарелки с объ­едками и стекло. Пока застилали свежей скатертью, Сталин с таинственной улыбкой готовил новогодний сюрприз: порвал газету на десяток ровных бумажек, свернул из них козьи ножки, как под махру, и надел на угодливо растопыренные пальцы Поскребышева. Наперстки выглядели на нем не хуже, чем на сиамской танцовщице. Поскребышев даже выкинул коленце и, вильнув бедрами, вскинул ручки.

Каганович захлопал в ладоши, а Молотов с Жемчу­жиной и Ворошилов с Екатериной Давыдовной с при­нужденным интересом придвинулись ближе. Хрущев, которого частенько заставляли отплясывать гопака, в затаенной тоске ожидал своей очереди. В хмелю вождь был так же непредсказуем, как и на трезвую голову. Одернув вихлявшегося секретаря, он достал коробок спичек и в два приема подпалил все десять фунтиков. Мерзко завоняло паленой бумагой. Поскребышев стра­дальчески морщился, но терпел, изображая в меру сил горящий канделябр.

Все, кроме четы Молотовых, наградили его вялыми аплодисментами. Бенефициант раскланялся и убежал в кухню, обдувая обожженные пальцы. Обычно подкладывали на сиденье помидор или кремовое пирож­ное, что вызывало прилив веселого смеха. На сей раз шутка вышла несколько мрачноватая, нехорошая шут­ка. Склонясь над раковиной, Александр Николаевич Поскребышев смыл едкие слезы. Его жена приходилась сестрой жене Льва Седова. Всякий раз, поймав хмурый взгляд хозяина, он боялся идти с работы домой. В при­емной было как-то поспокойнее, понадежней.

Член партии с семнадцатого года, он попал в Се­кретариат ЦК совершенно случайно, почти что с улицы. Первое время работал с Косиором, таким же лысым и кругленьким, а в двадцать восьмом его пригрел помощник хозяина Товстуха, интеллигент с глазами убийцы. Под его началом Поскребышев вырос до зава Особым сектором, а когда Товстуха благополучно скончался от чахотки, унаследовал должность помощ­ника. Помимо прочего, он еще пользовал Иосифа Вис­сарионовича в качестве лекаря. Нечего и говорить, что перед ним заискивали не только наркомы, но и иные члены Политбюро.

С неизбежным арестом жены он заранее примирил­ся. Иногда такое даже помогало карьере, но чаще пред­шествовало неизбежной развязке. Взять хоть бы Лео­нида Пятакова. Не успел отречься от бывшей подруги жизни, как взяли его самого.

Огонь в пальцах пропекал до самого сердца.

— Красивый все-таки обычай был зажигать елку,— нравоучительно заметил Сталин.— Напрасно его запре­тили.— Он плеснул в стаканчик немного вина.— Надо вернуть елку народу. Пусть в каждом доме радуются дети.

И вновь пошли тосты с новогодними пожела­ниями.

Благосклонно выслушав здравицы, хозяин выпил бокал боржома и налил себе вина.

— Я пью за здоровье несравненного вождя народов, великого, гениального товарища Сталина... Это по­следний тост, который в этом году будет предложен здесь за меня.

«Правда» от 1 января 1937 года напечатала под крупным портретом вождя передовую: «Нас ведет ве­ликий кормчий». Ниже шел подписанный председа­телем ЦИК Калининым и секретарем Акуловым указ о присвоении звания Героя Советского Союза большой группе военных.

В следующем номере появился подвальный разворот со статьей маршала Егорова «Героическая эпопея», посвященной семнадцатой годовщине борьбы за Цари­цын. Знатоки недомолвок насторожились: уж не к вой­не ли? Похоже, что так, ибо и третьего января был подан вещий знак свыше. Газеты печатали длинные — на 285 человек — списки награжденных командиров, политработников, инженеров и техников РККА. Но мало этого! Рецензент «Правды» отмечал заслуги писателя Павленко, порадовавшего народ книгой о бу­дущей воине. Уже само название романа, «На Востоке», указывало нужное направление.

В следующем номере появился подвальный разворот со статьей маршала Егорова «Героическая эпопея», посвященной семнадцатой годовщине борьбы за Цари­цын. Знатоки недомолвок насторожились: уж не к вой­не ли? Похоже, что так, ибо и третьего января был подан вещий знак свыше. Газеты печатали длинные — на 285 человек — списки награжденных командиров, политработников, инженеров и техников РККА. Но мало этого! Рецензент «Правды» отмечал заслуги писателя Павленко, порадовавшего народ книгой о бу­дущей воине. Уже само название романа, «На Востоке», указывало нужное направление.

В писательской среде Павленко знали как человека исключительно информированного, вхожего в верхи. Он водил дружбу с большими военными начальниками, чекистами, и уж кому, как не ему, было знать, с какой стороны нагрянет буря.

Книга шла нарасхват.

Бухарин газеты почти не читал. Едва раскрыв, ронял на пол. Не проходило и дня, чтобы в прихожей не раздавался требовательный, с первой трели узна­ваемый звонок фельдъегеря. Сосредоточенно поджав губы, Аня вносила пакеты с пятью сургучными печа­тями. Так побивали каменьями в старину — со всех сторон, пока не вырастал могильный курган. После трех месяцев заключения начал давать показания Радек.

«Если я откровенно рассказал о контрреволюцион­ной деятельности троцкистов, то тем более я не намерен скрывать контрреволюционную деятельность пра­вых»,— сказал он следователю.

— Ужас! — почти механически повторил Николай Иванович, не ощущая под градом ударов, кто куда угодил — все было больно.

Аресты и впрямь множились по закону разветвлен­ных цепей. Все новые и новые «заговорщики», о которых Бухарин и слыхом не слыхивал, давали показания против него и Рыкова. Томского поминали лишь из­редка. Мертвый уже никого не волновал. Катилось по инерции, а может, так было задумано для вящей убеди­тельности. Однажды Николай Иванович получил сразу двадцать протоколов. В террористическом заговоре со­знавались, называя сообщников, бывший нарком труда Шмидт и бывший секретарь МК Угланов. Бывшие ученики — Айхенвальд, Зайцев, Сапожников — тоже в один голос свидетельствовали против бывшего настав­ника. Раскрывали злодейские планы убить Сталина, произвести дворцовый переворот, расчленить страну на потраву империалистам. Все бывшие, все за потусто­ронней гранью. С горячечным бредом, с навязчивыми видениями. В протоколах мелькали имена Кагановича, Ворошилова и Молотова, ставшего вновь достойным пули врага. И странно — нынешние вожди, распоря­дители судеб, воспринимались в том же призрачном отдалении. Зловещие карлы, копошащиеся у ног тирана.

Пришло нежданное успокоение. Стало как-то не­обыкновенно легко и прозрачно.

Бухарин погладил полученный в подарок от пер­вого маршала револьвер, заглянул в непроницаемую мглу вороненого дула и бросил в ящик. Нет, это у него не получится.

«Знай, Клим, что я ни к каким преступлениям не причастен»,— отправил прощальную записку фельд­связью.

Ответ поступил вместе с конвертом, в котором лежал допросный лист ученого секретаря наркомтяжпромовского совета Цетлина. Цетлин признался в том, что по приказу Бухарина намеревался убить товарища Сталина, когда тот будет проезжать по улице Герцена. Для этой цели Бухарин передал ему свой пистолет, который потом где-то потерялся.

«Нет, живым я в руки не дамся!» — Бухарин потя­нулся к ящику, но рука его застыла на полпути. Не сейчас. Лучше в последнюю минуту, когда придут они. Пока в руке перо, он не сломлен. Распечатал второе письмо.

«Прошу ко мне больше не обращаться, виновны Вы или нет — покажет следствие»,— писал Ворошилов.

Николай Иванович не успевал отбиваться от клевет­нических, как он неизменно пояснял, обвинений. Иногда приходилось писать ночь напролет, чтобы подготовить к приходу фельдъегеря ответную почту. В запале, что сродни агонии, он исписывал по сотне страниц. Тем и держался, пожалуй, на этом свете. Игнорируя Ежова, все, порой с обстоятельной запиской, адресовал лично Сталину.

Питал ли он хоть крупицу надежды? Он и сам за­труднился бы дать определенный ответ. Его отношение к Сталину всегда отличалось текучей двойственностью. Да и тактические соображения так часто заставляли лавировать между двумя крайностями, что это во­шло в привычку. Еще в тридцатом, когда при его и Рыкова помощи Чингисхан окончательно распра­вился с «левой» и обратил оружие против вчерашних друзей, Бухарин вполне трезво оценивал обстановку.

Среди множества писем, посланных им «дорогому Кобе»,— давно прояснены отношения, а он по-прежнему пишет! — впечаталось в память одно. Последнее, как думалось тогда. По тону и вообще по всему оно и должно было стать последним.

«Коба. Я после разговора по телефону ушел тотчас же со службы в состоянии отчаяния. Не потому, что ты меня «напугал» — ты меня не напугаешь и не запу­гаешь. А потому, что те чудовищные обвинения, которые ты мне бросил, ясно указывают на существование какой-то дьявольской, гнусной и низкой провокации, которой ты веришь, на которой строишь свою политику и которая до добра не доведет , хотя бы ты и уничтожил меня физически так же успешно, как ты уничтожаешь меня политически...

Я считаю твои обвинения чудовищной , безумной клеветой, дикой и, в конечном счете, неумной... Правда то, что, несмотря на все наветы на меня, я стою плечо к плечу со всеми, хотя каждый божий день меня вытал­кивают. Правда то, что я терплю неслыханные изде­вательства. Правда то, что я не отвечаю и креплюсь, когда клевещут на меня... Или то, что я не лижу тебе зада и не пишу тебе статей как Пятаков — или это де­лает меня «проповедником террора»? Тогда так и говорите! Боже, что за адово сумасшествие происходит сейчас! И ты, вместо объяснения, истекаешь злобой против человека, который исполнен одной мыслью: чем-нибудь помогать, тащить со всеми телегу, но не превращаться в подхалима, которых много и которые нас губят».

Кто-то, кажется Поль Валери, сказал: «Мыслю, как трезвый рационалист, а чувствую, как мистик». Вот и он, Бухарин, видел все насквозь, а всякий раз поддавался унизительной слабости чувства. Так хоте­лось верить, что чудовище все же чуточку лучше, чем кажется, что его безграничная подлость и злоба вызва­ны болезненной мнительностью, чуть ли не манией. Стоит пробиться сквозь леденящую оболочку вечной его подозрительности, достучаться до сердца, и, словно по волшебству, развеется наваждение, исчезнет кошмар.

Отослав еще одну порцию заявлений Сталину и в По­литбюро, Бухарин воспламенился шаткой, как язычок свечи на ветру, надеждой и нашел в себе силы пе­релистать скопившиеся возле кровати газеты. Сра­зу напал глазами на свое имя. «Правда» называла его агентом гестапо. Ленинская «Правда»! Та самая «Правда», в которую он, Бухарин, вложил части­цу себя!

Он тут же написал в Политбюро, что не явится на пленум, пока с него не снимут обвинения в предатель­стве и шпионаже, и в знак протеста объявил «смер­тельную», как определил для себя, голодовку.

— Сел на декохт,— пошутил Сталин, передав пись­мо Ежову.— Партию попугать вздумал. Нашел, кого пугать.— И без малейшей паузы распорядился: — Астрова можно устроить в Москве.

Ежов сделал пометку в блокноте: «Освободить. Оставить в Москве. Дать квартиру и работу по истории».

На очной ставке в Кремле секретный сотрудник НКВД Астров, арестованный по линии Института красной профессуры, не щадя себя, сделал самые убий­ственные для Бухарина разоблачения. Сцена доставила вождю живейшее удовольствие. В сравнении с Астро­вым Радек и Пятаков выглядели жалкими статистами, а он играл вдохновенно, от души, не хуже профессио­нального артиста.

Цепкая память не подвела Сталина и на этот раз. У себя в библиотеке он нашел книжку «Экономисты», предтечи меньшевиков», изданную в 1923 году «Крас­ной новью». Ее автором и был тот самый Астров, выпе­стованный Бухариным и Преображенским. Книжонку он сляпал пустяковую, из одних цитат, но по направ­лению мысли полезную. Человек подобного склада мог пригодиться. Манерой вести себя, благообразной внешностью, строем речи он до смешного напоминал Вышинского.

Спрятав письмо Бухарина, вождь взялся за бумаги, поступившие от Ежова.

Серебряков начал давать нужные показания через три с половиной месяца, Пятаков сумел выдержать чуть долее одного. Их протоколы почти не пришлось пра­вить. Больше всего пометок легло на дело Соколь­никова.

Назад Дальше