— Путна вместе со мной участвовал в заговоре,— тихо сказал Радек.
Он твердо придерживался уготованной ему роли и не хотел прибавить лишнего слова. Но, конечно, догадывался, почему в протоколе появилось имя маршала.
Вышинский тоже не стал копать дальше, исчерпав свой интерес и к Тухачевскому, и к Путне. По сценарию Мдивани с его «грузинским троцкистским центром» играл на процессе значительно более важную роль. Террористические акты против Сталина, Ежова и Берии могли послужить сигналом к государственному перевороту. В «Правде» под рубрикой «Из зала суда» напечатали репортаж П. Павленко «Прокурор на трибуне»: « Немного на свете прокуроров, которые могли бы позволить себе, требуя смерти преступников, говорить о величии идей своего времени, как их осуществители».
Слог модного прозаика-публициста оставлял желать лучшего, но, по сути он ничем не погрешил против истины. Таких прокуроров, как Вышинский, на свете не было.
Будучи еще ректором МГУ, он написал серьезные монографии «Суд и карательная политика Советской власти», «Курс уголовного процесса» и даже зарекомендовал себя глубоким знатоком тонкостей средневекового права. «Оно считалось,— писал Андрей Януарьевич о признании обвиняемого,— «царицей доказательств», лучшим же средством для его получения считалась пытка, физическая или нравственная, безразлично».
Не бог весть какое открытие, но все достойно, все на своем месте. Однако, заняв кресло Прокурора СССР, Вышинский диаметрально переменил свои теоретические воззрения. В секретном циркуляре санкционировал применение пыток, а в научных трудах, как всегда неопровержимо и убедительно, доказал, что признание обвиняемого действительно является «царицей доказательств».
«Это измена?» — «Да». Больше ничего и не требуется. Совсем не детские игры. Это краткое «да» и есть « царица доказательств ».
Фейхтвангер, понятно, пребывал в абсолютном неведении и все время ждал, когда же наконец суду будут предъявлены хоть какие-нибудь, документы. Ни на третий, ни на четвертый день ничего подобного не случилось. Переводчица объяснила, что такие вещи разбираются на закрытых заседаниях.
— Ах, так! Ну тогда понятно...
Фейхтвангер пропустил самый, быть может, напряженный момент процесса, когда Вышинский спросил Муралова, почему он так долго отказывался признаться в «виновности».
— Я думал так, что если я дальше останусь троцкистом, тем более что остальные отходили — одни честно и другие бесчестно... во всяком случае, они не являлись знаменем контрреволюции. А я нашелся, герой... Если я останусь дальше так, то я могу быть знаменем контрреволюции... И я сказал себе тогда, после чуть ли не восьми месяцев, что да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет, за которое я сражался активно в трех революциях, когда десятки раз моя жизнь висела на волоске...
«Свое нежелание поверить в достоверность обвинения сомневающиеся обосновывают тем, что поведение обвиняемых перед судом психологически необъяснимо. Почему обвиняемые, спрашивают эти скептики, вместо того чтобы отпираться, наоборот, стараются превзойти друг друга в признаниях? И в каких признаниях! Они сами себя рисуют грязными, подлыми преступниками. Почему они не защищаются, как делают это обычно все обвиняемые перед судом?.. То, что обвиняемые признаются, возражают советские граждане, объясняется очень просто. На предварительном следствии они были настолько изобличены свидетельскими показаниями и документами, что отрицание было бы для них бесцельно... Патетический характер признаний должен быть в основном отнесен за счет перевода. Русская интонация трудно поддается передаче, русский язык в переводе звучит несколько странно, преувеличенно, как будто основным тоном его является превосходная степень... Я слышал, как однажды милиционер, регулирующий движение, сказал моему шоферу: «Товарищ, будьте, пожалуйста, любезны уважать правила». Такая манера выражения кажется странной».
Что и говорить, переводчики знали свое дело! И те, что сидели рядом, и те, чей голос звучал в наушниках.
— Подсудимый Радек, скажите, к вам на дачу под Москвой приезжало некое лицо? — спросил Вышинский на вечернем заседании двадцать седьмого января.
— Как я уже показывал, летом тридцать пятого года меня посетил тот же самый дипломатический представитель той же самой среднеевропейской страны...
Все-таки это подозрительно походило на детскую игру «Возьми то, не знаю что»... Впрочем, было похоже, что обвинитель и обвиняемый, перебрасываясь загадочными, условными фразами, знают, о чем идет речь. Причем оба — вот что замечательно! — с одинаковым рвением оберегают государственную тайну.
— На одном из очередных дипломатических приемов подошел ко мне военный представитель этой страны,— продолжал повествовать о своем падении Радек.
Но прокурору показалось, что подобная откровенность может завести слишком далеко.
— Не называйте ни фамилий, ни страны.
После «заключительной экспертизы», как назвали короткую заминку за судейским столом газеты, председательствующий Ульрих объявил:
— Дальнейшее заседание будет происходить, на основании статьи девятнадцать Уголовно-процессуального кодекса, при закрытых дверях. Следующее открытое заседание суда — двадцать восьмого января в четыре часа дня.
Подобные перерывы устраивались всякий раз, когда заходил разговор о «господине Г.» — в стенограмме следовало шесть точек — и «господине X.». В первом можно было заподозрить германского резидента, во втором — определенно японского. Но смутил появившийся в «Правде» заголовок: «Японский господин Ха, или дальневосточный псевдоним Троцкого».
Тут Фейхтвангер почувствовал, что в его голове все окончательно перепуталось.
В длинной обвинительной речи мелькали удивительные пассажи, немыслимые в нормальном суде.
— Вот Ратайчак,— Вышинский, загнув пальцы книзу, пренебрежительно указал на начальника Главхимпрома НКТП.— Он сидит в задумчивой позе, не то германский, это так и осталось невыясненным до конца, не то польский разведчик, в этом не может быть сомнения, как ему полагается, лгун, обманщик и плут.
Станислав Антонович Ратайчак — личность, безусловно, неординарная. Служил в немецкой армии, в пятнадцатом году попал в русский плен, с первых дней революции — в РККА.
Такого человека — немец! — легче всего обвинить в шпионаже, но нужны хоть какие-то аргументы! А то: «...так и осталось невыясненным»... И что ему «полагается», Ратайчаку? Быть плутом от природы?
Непривычно вели себя и адвокаты. Не проронив в течение всего разбирательства ни единого слова, они выступили под занавес с уныло-стандартными, до смешного одинаковыми речами, не столько оправдывая, сколько обвиняя своих подзащитных, и тем не менее дружно просили о снисхождении.
— Тут никакой гордости нет, какая тут может быть гордость... Я скажу, что не нужно нам этого снисхождения,— сказал в последнем слове Карл Радек.
Письма Троцкого, вокруг которых было столько наверчено, он, оказывается, заучивал наизусть, чтобы осведомить сообщников, а после сжигал. Так они в деле и фигурировали — в устном изложении.
Приговор не вызвал у осужденных ни протеста, ни удивления. Они выслушали его, стоя в полном молчании. Пятакова, Серебрякова, Лившица, Муралова, Дробниса, Богуславского, Норкина — тринадцать человек приговорили к расстрелу. Радека, Сокольникова и Арнольда, «как несущих ответственность, но не принимавших непосредственного участия в организации и осуществлении актов диверсий, вредительства, шпионажа и террористической деятельности», осудили на десять лет, инженера Строилова — на восемь.
— Выбирай, кем хочешь быть: или шпионом, или террористом? — предложили Арнольду, завгару из Прокопьевска, следователи на допросе в Верхне-Уральской тюрьме.
Он выбрал терроризм и не мог понять, какая сила уберегла его от смертной казни.
«Показались солдаты,— записал Фейхтвангер.— Они вначале подошли к четверым, не приговоренным к смерти. Один из солдат положил Радеку руку на плечо, по-видимому предлагая ему следовать за собой. И Радек пошел. Он обернулся, приветственно поднял руку, почти незаметно пожал плечами, кивнул остальным приговоренным к смерти, своим друзьям, и улыбнулся. Да, он улыбнулся».
Потом охранники в синих фуражках увели остальных, изобличенных в подготовке террористических актов против руководителей ВКП(б) и Советского правительства — товарищей Сталина, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Орджоникидзе, Ежова, Жданова, Косиора, Эйхе, Постышева и Берия. В таком, еще непривычном порядке и было перечислено.
Главные же вдохновители преступного умысла оставались пока безнаказанными. На это прямо указывало дополнение к приговору, вошедшее в законную силу:
«Высланные в 1929 г. за пределы СССР и лишенные от 20-го февраля 1932 г. права гражданства СССР враги народа Троцкий Лев Давидович и его сын Седов Лев Львович, изобличенные показаниями... в случае их обнаружения на территории СССР подлежат немедленному аресту и преданию суду».
Проводив взглядом тех, кому предстояло умереть уже через считанные минуты, Вышинский задержался на затылке Серебрякова. Леонид Петрович уходил с поднятой головой.
С дачей все устроилось самым лучшим образом. За свой дом Андрей Януарьевич получил сполна от нового пайщика Бородина, бывшего политического советника Сунь Ятсена. Балансовая стоимость потянула без малого на сорок тысяч. На серебряковском участке, целиком отошедшем прокурору Союза, произвели капитальный ремонт. И тут Вышинский предпринял непревзойденный, прямо-таки изумительный трюк. Передав дачу из кооперативного владения в государственное — в подчиненную лично ему союзную прокуратуру, он вернул затраченные на капитальный, на самом деле фиктивный, ремонт кровные двадцать тысяч и плюс к тому серебряковский пай в семнадцать с половиной тысяч рублей.
В тот самый январский день, когда Вышинский начал допрашивать Серебрякова насчет преступной антисоветской деятельности, дача, как «строящаяся», была зачислена на баланс в хозуправление Совнаркома. Законность подобной сделки беспокоила не слишком, но оставался нежелательный нюанс. Согласно приговору («имущество всех осужденных, лично им принадлежащее,— конфисковать»), по крайней мере, скромный пай Леонида Петровича полагалось передать в казну, а этого не случилось. Поэтому государственный обвинитель выкинул совсем уж головокружительное сальто-мортале.
Завсекретариатом Прокуратуры СССР Харламов направил в хозуправление только что образованного согласно новой Конституции Верховного Совета следующую бумагу:
«В самом начале постройки новой дачи тов. Вышинский имел в виду оплатить ее стоимость... Когда же выяснилась полная стоимость вновь выстроенной на участке № 14 дачи, вопрос о приобретении ее тов. Вышинским в собственность отпал. Ввиду того, что возврат 37 500 рублей слишком затруднителен, что ставит тов. Вышинского в трудное положение, прошу Вашего распоряжения о перечислении на его имя принадлежащей ему вышеназванной суммы».
Итого: 40 000 плюс 37 500 плюс еще раз 37 500. В придачу к приглянувшемуся дому над речным обрывом Андрей Януарьевич получал «довесок» в 115 000 рублей.
Трижды, четырежды гениально!
А Фейхтвангер мучился сомнениями, копался в психологии осужденных, копался в себе.
«Основные причины того, что совершили обвиняемые, и главным образом основные мотивы их поведения перед судом западным людям все же не вполне ясны,— изложил он свои впечатления для советской печати.— Пусть большинство из них своими действиями заслужило смертную казнь, но бранными словами и порывами возмущения, как бы они ни были понятны, нельзя объяснить психологию этих людей. Раскрыть до конца западному человеку их вину и искупление сможет только великий советский писатель».
Союз писателей принял вызов:
«Фейхтвангер не понимает, какими мотивами руководствовались обвиняемые, признаваясь. Четверть миллиона рабочих, демонстрирующих сейчас на Красной площади, это понимают».
На митинге, созванном Московским горкомом, все, как один, подняли руки, одобряя суровый и справедливый приговор.
А на другое утро горячку коллективного разума, пораженного «психической (по Бехтереву) заразой», обдала волна арктического, в прямом и переносном смысле, воздуха.
«Зимовка на острове Рудольфа»,— оповестила «Правда».
Так и тянулось почти всю первую половину блистающего весной света февраля чередование черного и белого, ясного солнца и кромешной тьмы.
«Геринг опровергает».
«Многомиллионный советский народ единодушно одобряет приговор изменникам родины».
«Речь Гитлера — новая угроза миру».
«Троцкистские агенты Гитлера и Франко — злейшие враги антифашистского фронта».
Кукрыниксы изобразили «Парад фашистских вралей»: Геббельс верхом на утке объезжает строй монстров с перьями, роняющими капли чернильно-
«Отважные пограничники на приеме у тов. Н. И. Ежова»: на фотографии замнаркома внутренних дел, комкор М. П. Фриновский, замнаркома, комиссар госбезопасности второго ранга А. Н. Вельский и прочие.
Десятого в Большом театре прошел торжественный вечер, посвященный столетию со дня смерти Пушкина. Поэт Безыменский произнес речь в стихах, вызвав бурю аплодисментов:
«Этих дней не смолкнет слава» — номер «Правды» от 12-го был посвящен маршалу Блюхеру.
13 февраля: «Новости из свежего источника» — опять Геббельс.
14 февраля: «Поездка маршала СССР тов. А. И. Егорова по приглашению начальников штабов литовской, латвийской и эстонской армий».
49
Танкер «Рут», тайно зафрахтованный норвежским правительством, бросил якорь на рейде мексиканского нефтяного порта Тампико.
Полицейский офицер, которому было поручено сопровождать (секретного пассажира, постучался в каюту.
— Позволите помочь вынести багаж, господа? Катер пришвартовывается к борту.
— Какой катер? — Троцкий остановил жену взглядом: «Сиди».— Я не тронусь с места, пока не увижу своих друзей,— прокричал он, не открывая двери.
Безмятежная синева в иллюминаторе и дальний причал с мрачными цилиндрами нефтехранилищ не внушали доверия. И вообще, зачем понадобилось становиться на якорь? Почему не вошли в порт? Из-за конспирации? Или так полагается танкерам? Прежде чем что-то решать, требовалось получить исчерпывающие ответы. Не то чтобы он ожидал увидеть толпу встречающих. Но на бетонном пирсе нельзя было различить ни единой фигурки. Сколько хватал глаз, в пыльном мареве простиралась унылая красная пустыня с вышками и газгольдерами, похожими на гигантские батискафы, выброшенные из глубин океана. В стороне слегка дымила стальная махина ректификационных сооружений: колонны, трубы, низкие, поблескивающие закопченными стеклами цеха. В солнечном беспощадном пожаре язычки факелов едва угадывались по морщинам перетекающих воздушных волн. Это лишь подчеркивало унылую обезлюженность индустриального ада. В таком месте могло произойти все, что угодно. Стоило неделями болтаться в штормящем океане, чтобы попасть в лапы вездесущего ГПУ. Откуда он знает, кто встретит их на том катере?
— У меня есть инструкция применить силу в случае вашего отказа сойти на берег.
— Поступайте как знаете. Мы ничего не боимся,— Лев Давидович ободряюще улыбнулся Наталье Ивановне.— Нас силой отправили в казахскую ссылку и так же силой доставили в Турцию. Если правительству цивилизованной европейской страны не дают покоя лавры Сталина, мне нечего возразить. Но предупреждаю, что на вас ляжет вся тяжесть ответственности за нашу кровь. А насилием нас не удивишь.
Троцкий не преувеличивал. В январе двадцать восьмого, то есть ровно девять лет назад, его на руках вынесли из дома, бросили в машину и повезли на Ярославский вокзал.
— Смотрите, они увозят Троцкого! — сын Лева пытался позвать на помощь, но ему просто-напросто заткнули рот. Прошел год с небольшим, и все так же тайно, подло, в мороз и пургу, гепеуры во главе с Бухариным затолкали их в тесную каюту.
На убийство Сталин тогда не решился, хотя место — пустынный причал под Одессой — было вполне подходящее.
Норвежец постучался еще раз, но, не дождавшись никакого ответа, поднялся на палубу объясняться с властями. Жаркие, ничуть не потускневшие глаза фанатика и пророка полыхнули победным жаром.