— Вина бы, — тихо сказал он. — Эй, Гюи! Или ты, мальчик… Сходил бы вниз, принес мне выпить. Жажда замучила.
— Да, мессир, — пролепетал я — мол, на все готов по вашему приказу, все сделаю, будь я хоть не в лихорадке, а с десятью ранами в груди, при смерти! Я поднялся, стесняясь своих голых ног и бледного живота, радуясь, что я хоть в кальсонах по зимнему времени — летом ведь, бывало, спали вовсе голышом! Дрожа без одеяла, я набросил на плечи свою собственную шерстяную котту и потопал босыми ногами вниз, за вином. Прихватив бледно горящую свечечку.
На кухне много народу спало. Кто на лавках, кто — прямо на полу, на постеленных плащах. К передней стенке, той, что напротив печи, стояло сразу несколько инструментов: две лютни, гитерна, скрипочка. На столе посередь остатков трапезы валялся тамбурин; одна палочка торчала из чашки. Хорошо погуляли. Может, и к лучшему, что без меня.
Я нашел бочонок, притулившийся в углу, вынул затычку. Руки слегка дрожали, темная лужица набежала на полу. Нацедил — сперва в чашку, потом подумал — вдруг мало? — и перелил в кувшинчик, да еще добавил из бочки. Должно хватить.
Граф Раймон ждал меня, присев на кровати. Он спустил вниз босые ноги, натянул на спину одеяло навроде плаща. Рыцарь Гюи все так же мирно храпел — сразу видно бойца, спит, когда может, и ничем его не разбудишь. Моргая из-за свечного огонька (свеча как доброта — светит всем, кроме ее носителя), я добрался до своего… графа без единого спотыкания, грохнул разом на пол и свечку, и кувшин. Вот, мессен. Готово, мессен.
Тот с жаждущим привдохом присосался к кувшину. Потом: «Благодарю, — вежливо так сказал! Мне сказал! И дальше: — Выпей тоже, паренек, если желаешь». Я хотел было ответить, что не могу, болею, ничего вовнутрь нейдет — но недоуменно обнаружил, что не так уж мне и дурно. Вроде не трясет. И тошноты нет. Конечно, холодит от стен даже сквозь котту — да это дело обычное, ночь ведь, солье — этаж холодный, это в кухне от печки не продохнешь, а у нас спальня ветром насквозь продувается… Я взял кувшин горячими руками, выпил. С ума сойти можно, я пью вместе с…
Тот отпил еще. Спросил, кто я таков. Я ответил с внутренним содроганием — а вдруг помнит? Вдруг задержалось мое лицо в драгоценной графской памяти, и он сейчас растянет рот в лучшей в мире усмешке — а, мол, помню, хорошо, что ты моей службе за три года не изменил… Но нет, не помнил граф. Кивнул, улыбнулся, и снова скользнуло мое имя сквозь него — и тут же забылось, я был уверен. Такой-то, приживал мэтра Бернара. Ладно. Оруженосец. Много дрался, а все жив. Хорошо.
— А знаешь ли ты, паренек, что такое — предательство?
Ну и вопрос! Надо ж так сказать ни с того ни с сего! Я как стоял, так и уселся на пол. Переспросил даже со страху — вдруг ослышался, вдруг все о своем думал и слышать начал тоже свое?
— Что… мессен?
Граф Раймон улыбался в полутьме, но не весело, а просто проложив по щекам две вертикальные морщины, будто ему больно. Тут-то я и сообразил — по взгляду красноватых, тьмой обрамленных глаз — что сильно пьян мессен Раймон. Так сильно, и не первый день, что дурно ему, без вина уже тошно, а с вином — на собственное горе тянет. Как же я раньше не догадался, я-то, с детства видевший похмелья мессира Эда… Но так непохож был мессен Раймон на моего отчима во всем остальном, что и в этом я не сразу разобрал сходства.
— Предательство, парень. Что это, по-твоему, за штука? Если грамотный — скажи, что клирики про это в книжках пишут. Я, должно быть, не те книжки читал, так до сих пор разобраться не могу.
Я смотрел на мессен-Раймона опасливо, стараясь угадать — он правда спрашивает меня или сам с собой долгий разговор продолжает. Показалось, что он ждет ответа. Я подумал хорошенько. Вспомнил, какой ответ я давал на такой же точно вопрос — рыцарю с черными волосами, с раймоновыми глазами… Страстно захотелось мне спросить, каков был рыцарь Бодуэн, просил ли он прощения, достойно ли вел себя перед смертью.
— В Писании сказано — «Блажен, кто клянется хотя бы злому, и не изменяет», — осторожно сказал я, не решаясь ответить так, как думал. Граф Раймон кивнул, будто размышляя — или, может, у него голова сама собой качнулась вперед.
Ясно, сказал он усмешливо, но глаза у него были такие, будто ему страшно или тошно. Писание — это все по большей части для клириков. А вот как ты, мирянин, считаешь — хорошо или нет убить собственного брата, ежели тот тебе изменил?
Нечего мне было ответить. Нечего. На этот вопрос у меня никогда не находилось ответа… А в глазах темные полоски плавали, голоса разные слышались, и так я жалел, что никогда не увижу рыцаря Бодуэна…
— Что ж? — продолжал мой добрый граф, — что ты? Никак жалеешь? Кого ж ты жалеешь?
Сказать «вас, мессен» — обидится. Прибьет еще. От пьяного человека, даже от самого лучшего, ожидать всякого можно… Это ведь о Рамонете я был уверен, что отец его ни разу не ударил; а я-то не Рамонет. А сказать «брата вашего жалею» — как бы еще хуже не вышло…
— Я… жалею, что ваш брат вам изменил, — выговорил я наконец ничем не лживый, хотя и не вовсе правдивый ответ. — Не пойму я, если честно, как же он смог-то… Вот я бы, да никогда…
Ах, не зарекайся, глупый франк, не зарекайся. Сколько раз говорила мне матушка — клясться и зарекаться грех. Только рот откроешь — дьявол-то не дремлет, за левым плечом стоит и всякое слово хватает, чтобы его по-своему вывернуть и для себя приспособить. На искушение употребить или по дороге до ушей собеседника переврать, чтобы он неправильно расслышал да и обиделся. А с зароками еще хуже, чем с обычными словами… Недаром писал апостол — «Что свыше «да, да» и «нет, нет», то от лукавого»!
— А с чего ты так о моем брате печешься? — засмеялся эн Раймон. — О Бодуэне предателе то есть? Что он тебе? Изменил и изменил; я его повесил. Из-за этой скотины взял на душу смертный грех. А ты о нем с какой стати пожалел? О нем ведь во всем Тулузене никто не жалеет.
Сердце мое поднялось и застучало в горле твердым комком. Боже ж мой! Я ведь на сей раз знал, как графу ответить. Был у меня ответ — уже три года внутри меня хранился, как в ларчике; и теперь только откинь крышку — ответ явится наружу, старый опостылевший страх сменится радостью, или хотя бы… облегчением. Не век же мне трусить. Затем я и пришел, бросив свое родство, людей своего языка, сменив наречие и рыцарские надежды — на язык провансальский, тулузскую зиму поражений…
«До рыцаря Бодуэна мне есть дело, мессен, потому что он — мой родной дядька. Это потому, сеньор мой и господин, что вы — мне родной отец…»
Но упущен, упущен был момент. Я сглотнул несколько раз, с тоскливой любовью глядя на графа, который попил еще вина и лег на постель.
— Ты добрый паренек, да не слишком умный. Никогда не спорь с пьяным, с высокородным и с недавно похоронившим родича — слышал такую пословицу? А теперь ложись и свечку задуй.
Согревая правый бок своего родителя — в то время как с левого похрапывал рыцарь Гюи — я думал с изумлением, что чувствую себя не так дурно. Вдруг я выздоровел? Вдруг завтра буду кушать, как все? А вдруг… выпадет еще и радость за одним столом посидеть с мессеном добрым графом? А если больше того повезет, он наутро даже будет помнить, как меня зовут.
* * *А наутро граф если чего и помнил, то мне не сказал. Только смотрел за столом так, будто что-то особенное думал. Выглядел он трезвым, только бледен был весьма. Потом отложил копченое ребрышко (ох и расстарался для сеньора добрый консул, теперь сколько нам еще пустой суп глотать!) И спросил мэтра Бернара: почему, мол, вы все называете этого юношу Франком?
Мэтр Бернар даже застыдился. За многими общими войнами и печалями как-то забылось мое нелестное происхождение.
— Так потому что он франк, — отвечала на Америга, взглядом спросив у мужа разрешения говорить. — Вы, мессен, ему сами позволили на службе городу остаться; его наш сын, Царствие ему небесное, в плен взял, а мальчик служить обещался, и до сих пор служит уже который год — не подводил…
У кого ж ты служил и кем, с интересом спросил граф Раймон. Я назвал Гильема де Фендейля и нашего эн Понса, под чьим началом мы под Мюретом отступали… Сказал бы «бились» — да для нас и битва-то не успела начаться. Еще назвал кого помнил, стремясь побольше имен привести в оправдание своему существованию — рыцаря Гайярда, с которым мы стену охраняли во время первой осады, и оружейника Ростана, и Сикарта Кап-де-Порка припомнил, сына приближенного графского рыцаря…
Под конец добавил, что рода я дворянского и франк только наполовину. Кровь моя бежала по жилам куда быстрей, чем обычно. Неужели так может случиться, что я через три года зачем-то графу понадобился?
Граф слушал имена, чуть-чуть кивал. Похоже, пропускал их все мимо ушей. Потом спросил так же просто, у кого под началом я состоял во франкском войске.
Граф слушал имена, чуть-чуть кивал. Похоже, пропускал их все мимо ушей. Потом спросил так же просто, у кого под началом я состоял во франкском войске.
Я слегка похолодел. Думал, как бы лучше сказать, чтобы против себя никого не возмутить? Хуже не придумаешь, чем сказать, что мой дядька — Ален де Руси, тот самый, что арагонского короля убил! Хуже могло быть, только вздумай я об этом кому из арагонцев сообщить, кто в городе обретался.
А сказать «у брата своего был под началом» — значит новые вопросы вызвать: почему брата предал и оставил? Где брат, какого рода? И докатится дело до того, чтобы при всех мне поведать о моей матушке, о своем родстве. Это ж хуже ножа — в такой компании и сейчас графу Раймону признаваться!
— Я был среди людей графа Куси, — сказал я робко. — А вообще-то шампанцы мы… Из-под Провена… Фьеф у нас там маленький.
Я ужасно боялся вопросов. Сидел, втянув голову в плечи, как зимний голубь под стрехой, пока рыцарь Гюи меня разглядывал из-за графской спины. «Неужто под Провеном так плохо, что ты к нам собрался?» «А что, батюшка твой жив ли еще, да нет ли его в Монфоровом войске? Может, ты какое предательство у франков сделал, проворовался там или спину в бою показал, что пришлось к нам-то бежать?» Сколько я всего этого за три года наслушался! А правду не расскажешь, потому что тем более не поверят.
Но вопросов — тех, которых я боялся — все не было. Граф Раймон покивал задумчиво, все опрокидывая в себя вино чашку за чашкой, и обратился совсем с другим:
— Так, значит, ты хорошо говоришь по-франкски? Без акцента?
— У нас в Шампани, говорят, немножко другой выговор, — признался, ужасно стыдясь. Всего я стыдился: чего ни хватишься, ничего у меня нет! — Это в Иль-де-Франсе, конечно, недовольствуют, и в Бургундии… А шампанцы все так говорят, даже в Труа!
— Я задумал одну штуку, — сообщил мне граф Раймон, как ни странно, слегка подмигивая. Это он со всеми так мягок и добр, или только со мной, думал я изумленно, пока не узнал — да, со всеми. Пока в хорошем настроении. — Для службы мне нужен верный человек, который по-франкски говорит, как на своем родном языке. Только мне такой человек нужен, который меня не предаст и не вздумает оставить… ради другого какого сеньора или выгоды.
В глубочайшем волнении я сполз со скамьи на колени и поймал графскую руку своей. Мэтр Бернар взирал изумленно: он, должно быть, не знал, на что такой франк, как я, может графу понадобиться. Мессен Раймон велел мне подняться — а у меня ноги-то тряслись в коленках, не то от остатков горячки в теле, не то от надежды в сердце. Расспросив еще кое о чем — где бывал, нет ли у меня живых родичей (я честно ответил, что, может, и есть брат — да я о том не знаю, а если он и жив, то проживает под Провеном, в своей земле) — граф Раймон покивал и велел мне явиться назавтра не куда-нибудь — в нарбоннский замок. Высокобашенный алый Нарбоннский замок за крепкой стеной, в который я последнее время и не мечтал попасть. За ворота Шато, и сразу в графскую резиденцию, а в воротах сказать, что я — тот самый франк, от консула Бернара. Вот как порой дорога делает крутой поворот, Господь тебя с одного места выдергивает и на другое ставит, а ты стоишь с открытым ртом и даже поблагодарить Его не сразу додумаешься.
Проводив графа и его сопровождающих, мэтр Бернар обернулся на меня от дверей. Не по-доброму посмотрел, сказал что-то о верной службе, о том, что вот и для меня нашлось наконец занятие, чтобы не быть мне больше дармоедом. А я услышал другое: «место вблизи графа, вот чего хотел я для моего Аймерика». И умолчал, что я не виноват. Потому что кто знает. Вдруг виноват.
* * *Вот зачем я нужен был графу Раймону. Он задумал, посмотрев, как вокруг все опасно и скверно, отправить своего сына Рамонета подальше из Тулузена. Туда, где безопасней, где от Монфора подальше — потому что пока жив Рамонет, наследник и юный граф, у Тулузы есть надежда. Ведь сам наш добрый граф — конечно, об этом не помнится, когда смотришь на него в бою или за столом с ним, веселым, сидишь — но мессен Раймон ведь уже старик. Пятьдесят восемь лет — куда уж больше! Детей в таком возрасте человек иметь не может, даже если жена у него на двадцать лет моложе. Конечно, пра-прадед нашего графа, Раймон Четвертый, великий герой-крестоносец, в пятьдесят пять в Святую землю поехал, а погиб в шестьдесят с лишком — и воинской смертью погиб, не стариковской! Но все-таки война — это одно, а дети — совсем другое, и Рамонет — единственный отцовский наследник, жемчужина в руке, оливковая ветвь, и беречь его надо больше всего остального. Больше даже Тулузы. Потеряем Тулузу — не приведи Господи, но если попустит Бог — так сын вырастет, соберет воинов и отцовское наследие отвоюет. А не будет раймондинов — и Тулузы не станет. Ничего не будет в Лангедоке без графов Раймонов.
Безопасное место отыскалось в Англии. Там у Рамонета дядька родной по матери, английский король; он племяннику даст приют на столько лет, сколько понадобится. Король Жан Английский и сам с французским королем не в ладах, да и с Папой тоже; он только рад будет друга и союзника поддержать. Зачем-то ведь нужна человеку родня. Пускай другой дядька, Бодуэн, в графском завещании прописанный опекун Рамонета, от родства своего отказался; но английский король — союзник верный. Войска из Ажене то и дело приходят на помощь, и английский сенешаль Саварик де Молеон за лангедокских графов горой.
По замыслу доброго графа, я должен был составлять его сыну компанию до самого порта. По Франции придется ехать тайно, называясь купцами — что лучше купцов для маскировки — а вовсе не Рамонетом, принцем Тулузским, который со свитой бежит от Монфора и короля Филиппа подале. Для того мой франкский язык и пригодится.
Еще со мной поедут — мессен Раймон представил мне по очереди людей, сидевших у огня, кто на полу на подушках, кто на скамьях — остальные спутники. Каждый на свое гож. Мастер Арнаут де Топина — настоящий купец, торгует восточными редкостями: кораллы там, жемчуг, шелк-сырец, даже благовония. Может, и наторгует чего по дороге. А мы с Рамонетом, принцем нашим, оденемся простыми сержантами и будем охранниками. Слишком большой толпой тоже не следует ехать, больше внимания привлечешь. А такой небольшой компанией, проверенными людьми. Из которых каждый за старого и молодого графов готов умереть.
Мастер Арнаут оказался высокий, плотного телосложения, с черной завивающейся бородкой, с волосами как черные стружки. Глаза у него были несколько вытаращенные, пальцы ловкие, а язык подвешен лучше некуда: купец купцом. Кого-то он мне смутно напоминал: торговцев, какие у нас на Провенской ярмарке торговали маслами и заморскими тканями. Назывались те купцы общим именем «марсальцы», они, помнится, здорово байки рассказывали про сарацинские страны. Про колдунов, про зелья разные, псиглавцев, сарацинских королей, у которых десять жен… В Провене и Труа, кстати, мастер Арнаут тоже бывал. Вообще на всех шампанских ярмарках. Да и из Марселя плавал на кораблях, что вовсе не удивительно для купца, живущего в Лангедоке.
Второго сопровождающего — крепкого рыжеватого рыцаря с квадратным лицом, форму которого нимало не скрывала короткая бородка — избрали в спутники Рамонету за два качества. За редкую физическую силу и за рыжую масть, помогавшую не особенно выделяться в стране франков. Звали его опять же Арнаут, Арнаут де Комменж — хотя служил он с давних пор графам Фуа. Прекрасный боец, он должен был не только проводить Рамонета до Англии, но и неотступно находиться при нем все время вынужденного изгнания, до обещанного собора, и как телохранитель отвезти принца обратно домой.
Третьего, мрачно взиравшего на меня из-под длинной пепельно-светлой челки, звали Аймерик.
Едва услышав, как его звать, я вздрогнул — никак не мог принять и привыкнуть, что мой покойный брат не обладал правом собственности на это имя. Аймериков в Тулузе — пруд пруди, как и Арнаутов, больше них только Раймонов, Гилельмов и Пейре; но все равно, когда кого-нибудь окликали так, я не переставал оборачиваться: кто тут зовет его, он же убит!
Данный Аймерик ничем не походил на моего брата, кроме разве что возраста. Лет двадцать, то есть года на два-три меня постарше; высокий и нахальный, с серыми глазами и светлыми волосами, но притом смуглый, как коренной провансалец. В отличие от моего брата, вовсе некрасивый, с большими руками и со шрамами на лице (один убегал к уху, еще один, маленький, но опасный, прочертил ломаную переносицу.) Шрамы, как позже выяснилось, у него имелись и на теле: многовато для двадцати лет, но по военным временам не удивительно. Аймерик де Кастельно, племянник тулузского консула, посвященный в рыцари два года назад самим графом — за боевую доблесть — созерцал меня с крайней неприязнью, а когда услышал мое имя — и вовсе помрачнел.
Совет наш, где мы обсуждали маршрут и сроки похода, длился несколько часов кряду; в процессе нам предложили перекусить. Я впервые в жизни чувствовал себя по-настоящему нужным, так расхрабрился, что даже вставлял реплики, елозил пальцем по карте, указывая дороги, и смеялся отпускаемым шуткам. Блаженство нужности портил один Аймерик, который то и дело обрывал меня на полуслове или просто сверлил недружелюбным взглядом. За что я ему так не нравлюсь, недоумевал я. Но по окончании совета имел возможность обрести ответ на свой вопрос.