Конечно, она была необыкновенная женщина… Жестокость граничила в ней с сентиментальностью. Так, несмотря на твердое решение бежать, она долго не приводила своего намерения в исполнение, пропуская очень удобные случаи, потому что во всю дорогу от самого Симферополя ей, как нарочно, попадались жандармы, что называется, «добрые», предоставлявшие ей всякую свободу, и она не хотела их «подводить». Только под самым почти Петербургом ей попались чистокровные церберы, которых она с удовольствием обвела вокруг пальца.
По натуре своей она была не «артистом революции», как выразился один из ее товарищей-террористов, Степняк-Кравчинский, ставший затем писателем и воспевший кровавые деяния свои и своих товарищей в романе «Андрей Кожухов» и других произведениях, а чернорабочим мятежа. Перовская принадлежала к числу тех личностей, приобретение которых всего драгоценнее для каких бы то ни было организаций, и Желябов, знавший толк в людях, недаром был в «необычайной радости», когда Софья Львовна формально присоединилась наконец к организации «Народная воля».
Трудно было найти человека более дисциплинированного, но вместе с тем более строгого. И Желябов знал: даже если с ним что-то случится, его страстная и унылая, опасная и деловитая, фанатичная, пылкая сожительница доведет до логического завершения ту страшную, почти неразрешимую, ту историческую задачу, которую народовольцы поставили перед собой: задачу цареубийства.
Между прочим, Андрей Иванович как в воду глядел.
Цареубийство было назначено на конец марта. В декабре 1880 года народовольцы арендовали на углу Невского и Малой Садовой присмотренный Перовской дом и стали делать очередной подкоп к центру улицы для закладки мины. Готовились к покушению они очень основательно, но заканчивать работу пришлось в спешке: 27 февраля 1881 года полиции совершенно случайно удалось арестовать Андрея Желябова и Александра Михайлова.
В штаб-квартире народовольцев настала паника… Перовская исподлобья всматривалась в товарищей. Кажется, стойко держался только Кибальчич. Может быть, потому, что в нем было очень мало человеческого – все какое-то механистическое. А остальные… казалось, еще минута – и эти люди откажутся от своего плана и скроются в подполье на долгое время. Может быть, на годы отложат то, что должно совершиться вот-вот!
– Товарищи, – яростно проговорила Софья, – что случилось? Да, выбыл из строя еще один из наших смелых борцов за народную волю. Но мы привыкли к потерям, и потерями нас не испугаешь. Я становлюсь на место Желябова. Я – потому, что мне известны все планы Андрея, мы их вместе вырабатывали… Итак, за дело! Исаев, ты сегодня ночью заложишь мину на Садовой. – Она повернулась к Рысакову: – Вы с Фигнер, Кибальчичем и со мной сейчас же тут принимаетесь готовить снаряды. Метальщики будут нашим запасным полком, если сорвется взрыв. Завтра – завтра, первого марта, а не через месяц, как располагали! – мы совершим то, что должны совершить во имя блага народа. За работу, товарищи! За дело!
– Н-да, – устраиваясь за рабочим столом, сказал Кибальчич, – я рад, что Софья Львовна не растерялась. Обидно было бы упустить такой случай… А снаряды мои – сами завтра увидите – прелесть!
Несколько минут он молча резал жесть и сворачивал ее для устройства коробки, потом сказал Рысакову угрюмо:
– А заметили вы, Николай Евгеньевич, что наши женщины много жестче мужчин? Поглядите-ка, как Перовская, как Гельфман работают. Вы поглядите в их глаза… В них такая воля, что жутко становится.
В эту минуту открылась дверь и на пороге появился задержавшийся где-то Гриневицкий. Лицо его было бледно – конечно, он знал об аресте Желябова, – но спокойно.
– Вы опоздали, Котик, – мягко упрекнула Перовская, и фанатичное выражение, только что напугавшее даже «механистического» Кибальчича, исчезло из ее глаз.
– Прощался с невестой, – коротко ответил Гриневицкий. – Она умоляла бежать, уехать… я отказался. Я стал бы презирать себя, если бы покинул дело, которому посвятил себя и за которое готов отдать жизнь.
– Очень может быть, что вам это придется сделать завтра, – холодно сказал Кибальчич. – Акция назначена.
– Бедная девушка! – ехидно протянула Перовская, у которой при упоминании об этой самой невесте моментально испортилось настроение. – А что будет, если вы завтра погибнете, Котик? Неужели вы и ваша Софья решили непременно принести в жертву революции свою непорочность? Но революция – не богиня Веста, ей нужны не унылые девственники, ей нужны жертвы с жаркой кровью, которой будет обагрен ее алтарь…
Гриневицкого передернуло. По натуре своей он был врагом всяческой позы, ненавидел громкие слова, а эта «жрица революции» внушала ему отвращение, особенно когда заводилась, вот как сейчас, и начинала вещать, вещать, кликушествовать… Особенно чудовищным показалось ему то, что ее любовник Желябов находится сейчас в тюрьме, наверняка не минует казни или пожизненной каторги, а она все смотрит на него, Котика, с этим боевым огнем в этих своих бесцветных глазках, все цепляется к его невесте…
Черт бы подрал эту Перовскую! Неужели она надеется, что последнюю ночь перед покушением ей удастся провести в объятиях одного из смертников? «Скажите, кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» – вдруг вспомнил Пушкина начитанный Котик. Тоже еще, Клеопатра-террористка нашлась!
– Отстаньте от меня, товарищ, – грубо, как никогда не позволял себе, ответил Гриневицкий. – Мы с моей невестой дали друг другу все возможные доказательства своей любви. И даже если мне суждено завтра быть разорвану на куски бомбой собственного производства, она останется моей женой.
Перовская не произнесла ни слова, и остальные невольно прикусили языки, глядя на ее окаменевшее лицо.
Эта неведомая ей Софья… А император-то дождался смерти жены, императрицы Марии Александровны, и женился-таки на княгине Юрьевской! Ходят слухи, что он теперь намерен короновать ее! Сбылась ее мечта!
А ее, Софьи Перовской, мечта несбыточна? Ей не дано будет изведать этого последнего счастья – исполнения своего самого заветного желания хотя бы перед смертью?
Ужас ее собственного женского одиночества вдруг вырос перед Перовской и глумливо заглянул ей в лицо янтарными глазами. Ни-ког-да!…
Перовская с усилием проглотила комок в горле.
Несколько секунд она в упор смотрела на Гриневицкого, который стоял перед ней с вызывающим видом, потом чуть пожала плечами и вернулась к работе.
В янтарных глазах Котика мелькнуло облегчение.
Ну да откуда ему было знать, что своей откровенностью он сам обрек себя на кровавую казнь? Так сказать, «ты этого хотел, Жорж Данден»!
Ну так получи.
В воскресенье 1 марта император, по обыкновению, отправился в Манеж: командовать разводом гвардейского караула. Перед тем как выехать, Александр принял министра внутренних дел Лорис-Меликова и подписал проект, закладывавший основы конституционного строя в России. Предполагалось, что в обширную комиссию, которая должна подготовить ряд законопроектов, будут включены наряду с сановниками выборные лица от губерний, где существовало земство. Рассмотренные комиссией законопроекты должны были быть вынесены на рассмотрение Государственного совета, а в состав Госсовета предполагалось ввести – с правом совещательного голоса – нескольких представителей от общественных учреждений, «обнаруживших особые познания, опытность и выдающиеся способности».
Отчего-то именно в этот день княгиня Юрьевская, жена императора Александра II, особенно настаивала на отмене поездки в Манеж. Он пообещал не задерживаться: проведет развод, потом навестит в Михайловском дворце свою любимую кузину Екатерину Михайловну, тезку жены, – и вернется не позднее трех часов, чтобы повезти жену кататься.
И все же княгиню Юрьевскую продолжали мучить дурные предчувствия.
Судя по всему, мучили они не только ее: именно в этот день государева охрана настояла на изменении маршрута поездки. Подкоп народовольцев с заложенной миной в очередной раз оказался бесполезным! А между тем, поскольку недавно изобретенные Кибальчичем бомбы были еще мало исследованы, метальщиков решено было употребить лишь в виде резерва, на случай неудачи взрыва на Садовой – и только в крайнем случае отдельно.
Когда Перовская узнала, что царь направился другой дорогой, она поняла, что этот крайний случай наступил, и уже по собственной инициативе, как опытный полководец, по глазомеру переменила перед лицом неприятеля фронт, выбрала новую позицию и быстро заняла ее своим резервом – метальщиками.
Николай Рысаков и Тимофей Михайлов (однофамилец арестованного вместе с Желябовым) стояли почти напротив друг друга на Екатерининском канале.
Карета была уже видна, когда Михайлов вдруг повернулся и ушел.
Испугался? Пожалел свою жизнь? Или пожалел ни в чем не повинных людей, которых зацепит взрывом? Мальчика, который тащил по снегу корзину? Незнакомого офицера? Кучера императорской кареты? Солдат охраны?
Испугался? Пожалел свою жизнь? Или пожалел ни в чем не повинных людей, которых зацепит взрывом? Мальчика, который тащил по снегу корзину? Незнакомого офицера? Кучера императорской кареты? Солдат охраны?
Солдаты охраны… Михайлов вспомнил, как вместе с Халтуриным и Желябовым ходил на похороны «финляндцев», убитых взрывом в Зимнем дворце. Царь плакал около их могилы и говорил, что стоит словно бы на поле боя, словно бы опять стоит под Плевной… А Желябов тогда пробурчал: «Жалко, мало положили!»
Им всегда будет мало! А ведь рассказывают, будто германский император Вильгельм велел своим гвардейцам служить так, как служили те «финляндцы», что стояли в карауле Зимнего… Немец – и тот понимает, что такое жизнь, и смерть, и геройство! Эти же… Внезапно Михайлов вспомнил, как Перовская говорила: русские-де мужики потому крестятся на кресты и купола, что сделаны они из золота.
Ничего они не понимают!
Михайлов ушел.
А между тем императорская карета приближалась. Кучер на крутом повороте задержал лошадей – было скользко на снеговом раскате.
Вторым метальщиком стоял тихвинский мещанин Рысаков. Девятнадцатилетний молодой человек с грубым лицом, толстоносый, толстогубый, с детскими доверчивыми глазами. Он верил в Желябова и Перовскую, как в детстве не верил даже в бога. Рысаков был совершенно убежден, что вот бросит он бомбу, убьет царя – и сейчас же, сразу настанет таинственная, заманчивая революция, и он станет богат и славен. «Получу пятьсот рублей и открою мелочную лавку в Тихвине…»
У Рысакова не было никаких колебаний, никаких сомнений.
Он бросил бомбу!
Карету тряхнуло, занесло… Кони бились в крови. Мальчик, который тащил свою корзину, лежал мертвый.
Император выбрался из кареты невредимый, только оглушенный.
Со всех сторон сбегался народ. Офицеры охраны успели схватить преступника, который пытался убежать.
Начальник государевой охраны Дворжицкий умолял императора как можно скорее уехать. Но Александр хотел узнать о самочувствии раненых, хотел увидеть террориста, которого пыталась растерзать толпа. Кто-то выкрикнул с тревогой:
– Вы не ранены, ваше величество?
– Слава богу, нет, – совершенно спокойно ответил Александр.
В это мгновение какой-то человек, на которого прежде никто не обращал внимания, ибо он стоял себе, опершись на перила канала, расхохотался, как безумный:
– Не слишком ли рано вы благодарите бога?
С этими словами он бросил в сторону императора какой-то белый, обернутый в бумагу пакет. И вновь ударил ужасный взрыв.
Это был Игнатий Гриневицкий. Именно ему Софья Перовская предназначила осуществить седьмое покушение, которое, согласно предсказанию, должно было стать роковым для императора. И заодно, этим свершилась ее месть, о которой она мечтала с прошлого вечера…
Толпа в панике разбежалась во все стороны, и прошло несколько мгновений тяжелой тишины.
– Помогите… Помогите! – простонал император.
Какой-то прохожий по фамилии Новиков и юнкер Павловского училища Грузевич-Нечай первыми подбежали к нему.
– Мне холодно… холодно, – тихо сказал Александр Николаевич.
Два матроса 8-го флотского экипажа подхватили государя под разбитые ноги и понесли его к саням Дворжицкого. Они были с винтовками и в волнении и страхе не догадались оставить ружья, и те мешали им нести раненого.
Из Михайловского дворца, где были слышны взрывы, почувствовав недоброе, прибежал любимый брат императора, великий князь Михаил Николаевич.
Государь полулежал в узких санях Дворжицкого.
– Саша, – сказал Михаил Николаевич, плача, – ты меня слышишь?
Не сразу раздался тихий голос:
– Слышу…
– Как ты себя чувствуешь?
После долгого молчания государь сказал очень слабым, но настойчивым голосом:
– Скорее… Скорее… Во дворец…
Кто-то из окруживших сани офицеров или прохожих сказал:
– Не лучше ли перенести в ближайший дом и сделать перевязку?
Император услышал эти слова и громче, настойчивее, не открывая глаз, проговорил:
– Во дворец… Там умереть…
Когда сани въехали на высокий подъезд дворца и были раскрыты настежь двери, чтобы внести раненого, любимый пес Александра Николаевича, сопровождавший его и на войну, сеттер Милорд, как всегда, бросился навстречу своему хозяину с радостным визгом, но вдруг почувствовал беду и упал на ступени лестницы. Паралич охватил его задние лапы…
Государя внесли в рабочий кабинет и там положили на узкую походную койку. Сбежались врачи, но они могли только остановить кровотечение. Им помогала княгиня Юрьевская, которая ни на миг не теряла самообладания и пыталась облегчить страдания мужа.
Было три часа двадцать пять минут. Государь, промучившись около часа, тихо скончался.
Дворцовый комендант послал скорохода приказать приспустить императорский штандарт.
Спустя семь часов в Третьем отделении, в окружении врачей, пытавшихся спасти ему жизнь, умер, не приходя в сознание, Игнатий Гриневицкий.
В тот же день его тело предъявили для опознания арестованному Желябову. Сначала тот отказался отвечать, однако через минуту сообразил, что именно сейчас судьба дает ему шанс превратить свою неминуемую смерть в эффектное, историческое событие. Одно – жалкая участь какого-то арестованного народовольца, который будет медленно гнить в ссылке, и совсем другое – громкая слава цареубийцы!
Едва вернувшись в камеру, Желябов немедленно потребовал чернил и бумаги и написал письмо прокурору судебной палаты:
«Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы; если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения».
То было, как напишет спустя полстолетия некий писатель, «его последнее тщеславие»[4].
Любопытные вещи – эти «сокрытые движители» человеческой натуры! Перовская обрекла на смерть того, кого любила. Желябов ни словом не обмолвился о своем возмущении тем, что Александр III в первый же день, вернее ночь, своего царствования уничтожил тот Манифест, который перед смертью подписал его отец. Ни судьба этого Манифеста, ни судьба народа и государства по большому счету не волновали ни Желябова, ни его страшную любовницу. У них были только свои собственные мелкие счеты к России.
Когда слухи о том, что Желябов объявил себя организатором покушения, дошли до Перовской (она и еще несколько человек оставались пока на свободе), та понимающе кивнула:
– Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным.
Перовская напрасно беспокоилась! Очень скоро процесс стал более чем ярким, ибо и она сама, и Кибальчич, и Геся Гельфман, и многие другие тоже оказались на скамье подсудимых. В этом смысле расторопность охранного отделения может вызвать только уважение. Вопрос: не объяснялась ли эта расторопность тем, что Желябов сделал-таки «уличающие разоблачения» – причем уличающие не только его самого?
Преступники на допросах вели себя вызывающе, смеялись следователям в лицо, обменивались шуточками и никакого не только раскаяния, но даже сожаления не выражали. Их наглость так потрясла коменданта Петропавловской крепости, что у него случился апоплексический удар, приведший к смерти.
Так или иначе процесс состоялся. Смертной казни для шести обвиняемых – Желябова, Перовской, Рысакова, Михайлова, Кибальчича и Геси Гельфман – требовал прокурор Муравьев, бывший не кем иным, как сыном псковского губернатора Муравьева, то есть тем самым мальчиком, которого однажды спасла храбрая его подружка Соня Перовская.
Кстати, это окажется не единственным странным совпадением в сей трагической истории. Гесю, вернее, Иессу Гельфман приговорили только к каторге, потому что она оказалась беременной. Она родила ребенка и умерла. Сын ее попал в воспитательный дом, а затем был усыновлен, и некоторые историки считают, что усыновившими его людьми были Керенские из Симбирска. То есть сын цареубийцы Иессы Гельфман – небезызвестный эсер Александр Федорович Керенский, впоследствии глава Временного правительства, продолживший дело своей матушки.
О да, судьба иной раз так злобно смеется, так злобно… Совершенно непонятно, почему это называется иронией!
Но вернемся к процессу «первомартовцев». Нечего и говорить, что нашлись среди русской интеллигенции – ох, не зря спустя некоторое, не столь уж долгое время Владимир Ульянов-Ленин назовет ее гнилой прослойкой! – люди, которые требовали помилования для убийц. Среди них, между прочим, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник на всяческую водоплавающую и летающую дичь, граф-писатель Лев Толстой. Он отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей: