– Моя спрашивать: Брюно чувствовать себя лучше?
Никуда-Не-Пойду вздохнул. По крайней мере она заговорила тем же языком, что и все остальные, хотя… как она назвала его? Он ткнул указательным пальцем в подушку:
– Его – Брюно?
– Ну да, его – Брюно! Брюно Дел… в общем, его – Брюно!
Не стоило представлять его более подробно, это может оказаться опасным в дальнейшем. Хотя Диана с трудом представляла себе, как Никуда-Не-Пойду занимается шантажом на авеню Фош. Нет. Нет. Просто ужасной была сама мысль о том, что идиот не знал и имени Брюно, что они бросились в объятия друг друга, не будучи взаимно представленными. Какая же звериная страсть! Два зверя! Не было ни малейшего сомнения: парень смотрел на Брюно влюбленными глазами. Какой же он скрытный, этот Брюно! Когда же у него появились эти наклонности? Может быть, он почувствовал их только на лоне природы? Этим и объясняется его отвращение к ферме. Если только он не был оглушен и изнасилован. Но нет же, он сам улыбался этому дегенерату. Она должна была во что бы то ни стало довести до конца свое расследование. Даже пользуясь одними лишь односложными словами.
– Твоя встретить Брюно где?
– Моя найти его в лесу Виньяль.
– Его был как?
– Его лежать на земле, в красивой одежде.
– Твоя находить его красивый?
– Да, его очень красивый. Красивее, чем викарий.
– Чем кто?
– Его красивее, чем викарий. Твоя не знать викария?
– Здешнего – нет. И тогда что твоя делать?
– Моя разбудить его.
– Его что говорить тебе?
– Его хотеть – моя отвести его в форт.
– Куда?
– В форт.
– Какой еще форт? Ну хорошо! Твоя сказать «да»?
– Да, моя сказать «да».
И так далее. И так далее. И так далее.
Продолжение диалога между юным дегенератом, представителем низших слоев общества в Босе, и эксцентричной женщиной из высшего парижского света не принесло ничего интересного, ни один из участников разговора ничего не почерпнул для себя ни об обычаях, ни о языке племени, к которому принадлежал его собеседник.
Лоику Лермиту никогда прежде не приходилось испытывать такую физическую усталость, и в конечном счете для такого нервного человека, как он, это было благим делом. Уже давно он не чувствовал себя так хорошо. Поднявшись по дороге, он выбрался на верх балки и улегся на кучу сена, которой пренебрег его комбайн в прошлый раз. Лоик достал из кармана литр холодного красного виноградного вина, который ему дала фермерша, и зажег желтоватую крестьянскую самокрутку. Он растянулся на спине, от запаха сена в носу стало щекотно, в горле стоял терпкий привкус винограда, смешанного с никотином, он испытывал такое наслаждение и такую радость, какие прежде никогда не испытывал. На заходе солнца тишину полей все чаще нарушали пролетающие то тут, то там птицы, и он чутко внимал шелесту их крыльев. Запах сена и скошенной им самим пшеницы еще больше пьянил его своим терпким запахом с привкусом дымка и тем, что это – дело его рук; он готов был пожалеть, что раньше не жил в деревне. Эта жизнь ничем не походила, как он обнаружил, на вечные уик-энды в Довиле или в Австрии, Провансе или в Солони, которые так манили его в течение многих лет. Может быть, это происходило потому, что он никогда не оставался один, как сейчас?.. А может быть, потому, что все, что прежде ему доводилось держать в руках – сетки для крокета, снасти яхт, ракетки для тенниса или охотничьи ружья, – никогда по-настоящему не интересовало его?.. Может быть, его по-настоящему вдохновила только эта внушительная лязгающая машина, называемая комбайном? Но у кого и где он мог раньше взять такую машину? Он с трудом представлял, как обращается с просьбой доверить ему комбайн и ферму – всего лишь на уик-энд – к какому-нибудь великосветскому другу или к какой-нибудь вельможной старухе… В общем, эти идиллические мгновения останутся в его памяти потрясающими и незабываемыми: Люс, задающая корм уткам, Диана, перебирающая яблоки… даже несчастный Брюно, которого в бесчувственном состоянии притащил деревенский идиот! Да уж, будет что порассказать, вспоминая это время! Но, к его собственному удивлению, он испытывал скорее радость, чем ностальгию. Ему скорее хотелось продлить настоящее, чем комментировать прошлое. На самом деле он просто предпочел бы остаться здесь, чем оказаться в Нью-Йорке. Ему трудно было признаться даже самому себе, но физически и морально он ощущал, как что-то в нем вырвалось наружу, он снова обрел свободу тела и духа. В Париже – в салонах и на балах – он оставил потасканного и напыщенного Лоика Лермита, возврата к которому он не хотел, в котором больше не нуждался и который стремился бы уехать вместе со всеми в Нью-Йорк. Новый же Лоик хотел остаться здесь, на этой ферме, или какой-нибудь другой, или пешком совершить «Путешествие двух ребят по Франции», вспомнив книгу, которую он так любил в школе, как и все школьники его возраста.
Из блаженного состояния его вывел шум, который нельзя было отнести к разряду деревенских. Лоик подполз по-пластунски к краю балки и наклонился вниз. Под ним были крыши построек, ближе всего была крыша сарая, сквозь зарешеченные окна которого он заметил две переплетенные тени, два человеческих силуэта, в которых он быстро узнал Люс и Мориса. Тот, очевидно, превозмог чувство боли, а Люс – свой страх, и, пользуясь беспомощным состоянием бедняги Брюно, они пришли сюда, чтобы воплотить в жизнь свою мечту – то настоящее желание, которое охватило их обоих. Лоик многого не видел, да и не пытался увидеть со своего наблюдательного пункта, потому что последние лучи заходящего солнца, вспыхивая на сарае, освещали временами красно-золотистые тела, а отсвет гас в сене. Хотя он не много увидел, зато услышал голос любви, которым говорила Люс, уверенный голос, в котором не было и тени стыда, голос женщины, отдающейся своей страсти с неожиданным порывом и решимостью. Раньше Люс представлялась ему робкой, а может быть, холодной, во всяком случае, почти не предназначенной для любви. Теперь же он понял, что сильно ошибался.
На самом же деле он не ошибался, как и Диана, хотя этот голос удивил бы и ее. Уже давно Люс так не кричала и не получала такого удовольствия. Она принадлежала к числу тех редких женщин, которые хотят, чтобы во время любовных игр на них не обращали никакого внимания, которые ненавидят заботу или предусмотрительность со стороны мужчины и получают удовольствие, лишь когда партнер заботится только о себе. Им подходит любой гусар, а утонченный мужчина им не нужен, с опытными любовниками они стесняются и застывают, только с грубыми – испытывают наслаждение. Это-то и увидел в ней ее муж, поэтому он и женился на ней: привыкнув и почувствовав вкус к субреткам, он нашел в Люс одну из редких светских женщин, которую можно, не теряя времени, быстро довести до оргазма. Однажды она надоела ему, как надоедали все остальные женщины. Тогда Люс отдалась внимательным парижским любовникам, которые слишком заботились о том, чтобы она испытала наслаждение, поэтому-то она и не достигала его.
Крестьянин Морис придерживался старых взглядов: девушки должны кувыркаться в сене ради его удовольствия. Некоторые привыкали к этому в большей степени, другие – в меньшей, но он об этом и не думал. Он отдавал им свою мужественность, свою силу, но никогда – свои старание или умение. Он делал все, чтобы достичь удовольствия – а оно было большим, – и хорошо, если одновременно это нравилось и женщине, на прочие мелочи он не обращал внимания.
Но это не всегда нравилось женщинам. Поэтому явный экстаз Люс удивил его, даже некоторым образом очаровал; шлюхи, которым он платил, только едва делали вид, что им хорошо, а девушки, которых он покорял, в области сексуальных отношений не были такими альтруистками и были более ортодоксальны, чем Люс. Та же при виде красивого парня, склонившегося в возбуждении и орудующего в ней, потеряла голову. Это заставило ее чудесным образом забыть Брюно, который, несмотря на свою грубость, постоянно думая о своей карьере или о своем ремесле, а главное, о том, что он потом попросит за удовольствие, никогда не переставал спрашивать в самый неподходящий момент: «Скажи мне, что ты хочешь», «Тебе так нравится?» – и так далее. Эти фразы возвращали ее к себе самой, отвлекали от него и страшно раздражали. Короче говоря, эгоистичное, грубое наслаждение, которое раньше Морис переживал в одиночестве, потрясло ее, и он услышал стон, который не доводилось услышать ни одному из ее мужчин.
Слава богу, наступил тот момент, когда сначала дикие птицы, испуганные наступающей темнотой, а следом куры и утки начали громко кричать. Какая проза! Стоны любовников заглушило квохтанье, кряканье, кукареканье и другие звуки, выражавшие чувства обитателей птичьего двора. Затем скромно и проникновенно вступили более низкими голосами свиньи, ослы и коровы; целомудрие животных словно выразилось в этом концерте, скрывшем происходящее: это напоминало хоры в русских операх, прячущие от статистов ужас и жестокость основного действия. Только Лоик, находясь ближе к любовникам, чем к птичьему двору, имел удовольствие слышать эти восхитительные возгласы. Они не смутили его, но сначала ошеломили, а затем привели в благостное расположение духа. Потому что он очень симпатизировал Люс: в его среде некоторым проницательным мужчинам случалось любить и жалеть красивых и глупых женщин, к которым они не испытывали влечения.
А солнце тем временем садилось. Оно исчезало за горизонтом, на самом краю этой долины, такой бесконечной и такой ровной, что, глядя на нее, невольно хотелось думать об округлости Земли. Ведь если она так велика, то где-нибудь, очень далеко отсюда, она обязательно должна была наклониться, изогнуться. Иначе на своей прямой траектории она могла бы столкнуться с чем-нибудь, например с облаком или даже с самим Солнцем. Было совершенно очевидно, что Земля закруглялась, следуя законам Галилея. Солнце тихо затухало, час за часом, минута за минутой, не торопясь, сначала оно погрузилось по пояс, затем по плечи; а затем чья-то невидимая рука нетерпеливо и резко дернула его вниз, ускорив его падение, и солнце растворилось в розовом, купол его уменьшался и чернел. Красный отсвет временами исходил еще от этой лысой, постепенно черневшей головы. Голова, казалось, снова трагично поникла, торжествуя победу или оплакивая поражение, бросила взгляд на землю, затем неподвижно застыла, слилась с горизонтом и исчезла. Птицы смолкли, на землю навалился вечер; и вся земля открылась Лоику Лермиту, лежащему на боку после честно отработанного дня, как в стихотворении Виктора Гюго. Он учил это длинное стихотворение в школе, однажды даже рассказал его целиком своей потрясенной семье, но это было так давно. А сейчас, в начале второй войны, когда ему уже стукнуло пятьдесят, Лоик Лермит вспомнил только первые строчки: «Лег Вооз[11] в изнеможении от усталости…»
Когда он вернулся в дом, помедлив минут десять – потому что не хотел, чтобы любовники пришли последними, – то увидел, что все семейство собралось за столом, посередине которого стояла дымящаяся супница, над ней возвышалась Мемлинг с половником в руках, а Люс, Диана и Морис с трепетом смотрели на нее: все умирали от голода, включая и Лоика. Тем не менее он не спеша уселся рядом с Дианой и с внутренним облегчением увидел рядом со своей тарелкой большой кусок хлеба.
– Кому налить первым – работникам или больному? – спросила Арлет, опуская в суп половник. Она зачерпнула изрядное количество лука, картофеля, моркови, затем громадный кусок сала и осторожно положила все это в тарелку Лоика, который испытал чувство удовлетворения и удивился этому чувству. Затем с той же щедростью она налила своему сыну, Люс и Диане, затем самой себе; каждый воспринял свою порцию как похвальный лист за работу: опущенные долу глаза, румянец смущения на щеках, заметил про себя Лоик (без сомнения, он был единственным из своей группы, кто сохранил некоторую свободу). Голод и восторг при виде еды на какое-то время лишили его способности замечать что-либо, и, только расправившись с содержимым своей тарелки, он обратил внимание, что сидящие рядом друг с другом Люс и Морис выглядели по-новому. Счастье внезапно смягчило их, подернуло патиной, озарило изнутри, и они беспрестанно делали усилия, чтобы не коснуться друг друга, – и эти усилия в глазах Лоика свидетельствовали о большем, чем любая фамильярность или вольности любовников, афиширующих свои отношения.
Морис шутил, сощурив глаза от смеха и от недавнего удовольствия. Люс ничего не говорила, но улыбалась сказанному им, не глядя на него, при этом у нее было снисходительное и достойное выражение лица, а ведь еще недавно она была неловкой, взволнованной женщиной. Она настолько изменилась, что Диана время от времени бросала на нее подозрительные взгляды. Но, конечно, она и не представляла себе всей правды. Визит к больному оставил ее несолоно хлебавши, и это злило ее. Диана наклонилась к Лоику, затем, передумав, обратилась прямо к хозяйке дома:
– А есть ли в здешних местах форты, Арлет?
– Форты? А что вы называете фортами? – Впервые у Мориса был озадаченный вид, хотя казалось, что его ничем нельзя удивить. – Что вы имеете в виду? Укрепления, большие такие?
– Ну да, именно их.
– Да нет тут таких! – сказал Морис. – Откуда им здесь взяться? Это ведь все-таки Бос.
– Мы не на линии Мажино, моя дорогая Диана, – начал заинтригованно Лоик.
Но его вмешательство раздосадовало ее, и она разнервничалась:
– Кто вам говорит о линии Мажино, Лоик? Я только хотела узнать… я просто спросила, есть ли в этих местах форты, вот и все! Их нет. Ладно, я беру это себе на заметку.
– Однако странная мысль забрела вам в голову, – сказала Арлет с подозрительным видом.
Лоик почувствовал, что Диана колеблется и даже отступает, прежде чем снова броситься в атаку, ее голос стал еще более пронзительным, чем прежде.
– А нет ли поблизости семинарии или резиденции епископа?
При этих словах удивление достигло наивысшей точки. Арлет, вонзившая было нож в каравай, так и застыла, вызвав всеобщую тревогу. Морис расхохотался:
– Нет, нам здесь не нужен ни епископ, ни кюре… У нас столько работы, что на молитвы не хватает времени! По воскресеньям сюда приезжает кюре из Виньяля, чтобы отслужить мессу. Когда-то здесь был викарий… – Он замолчал, затем, смеясь, продолжил: – Но тот маленький викарий смылся отсюда галопом! А, мамаша? Он был совсем малышом, этот викарий, которого прислали сюда! Он не мог, бедняга, всякий раз звать на помощь Господа Бога!
– Замолчишь ли ты, наконец, Морис? – сказала Арлет-Мемлинг снисходительно.
И Морис замолчал, продолжая посмеиваться. Лоик смотрел то на него, то на Диану, как будто следил за теннисным мячом. Это монотонное занятие прервал шум в коридоре. За шумом последовало слово, сказанное на местном диалекте грубым голосом, а затем появился Брюно, поддерживаемый Никуда-Не-Пойду, Брюно, согнувшийся пополам, с горячечным взором; входя в комнату, он ударился о дверь. Никуда-Не-Пойду усадил больного на первый подвернувшийся стул и придвинул к нему другой стул, чтобы не дать Брюно упасть, потому что он все время соскальзывал, отяжелевшие руки и ноги тянули его вниз. Ошеломленная компания сразу встрепенулась.
– Что ты делаешь? – строго закричала Мемлинг.
Обвиняемый поднял глаза:
– Я хотим есть, а я не могу оставить его совсем одного!
– А почему бы и нет? Никто не украдет его у вас! – закричала пришедшая в себя Диана. – Вы ведь не будете таскать этого несчастного по коридору всякий раз, как вы проголодаетесь, его же терзает лихорадка! Это бесчеловечно!
«Видно, что суп пошел ей на пользу, нашей Диане!» – подумал прагматик Лоик. Но все же она была права. И он добавил:
– Именно так. Уложите его обратно в постель, пожалуйста. Тем более что в таком состоянии ему нельзя есть, можно только пить.
– Но я-та ничо не емши! – повторил Никуда-Не-Пойду, его искаженное лицо свидетельствовало о том, что он переживал трагедию в духе пьес Корнеля: его раздирали два чувства – страсть и голод.
– Ну ладно, пойду уложу нашего друга! И вы не сможете помешать мне! Не правда ли, Лоик? – твердым голосом сказала Диана.
Она встала, обогнула стул Лоика, бросив ему на ходу: «Возьмите сыра на мою долю!»
– Не хочу отпускать его! – простонал Никуда-Не-Пойду.
И, обняв своими обезьяньими руками Брюно за плечи и колени, он плотнее усадил его на стул.
– Да что вы себе позволяете! – закричала Диана. – Оставьте его! Мсье – жених мадам,[12] представьте себе! – сказала она, указывая на Люс.
Красная от злости, она ощущала себя исполненной достоинства. Только повернувшись к Люс, она поняла, что та витает где-то далеко, глаза ее блуждали. Диана отметила это и, как и всякий раз, когда она не находила всеобщей поддержки, вывернулась, сделав поворот на сто восемьдесят градусов:
– А впрочем, ерунда! Каждый человек имеет право на личную жизнь! Но что касается меня, раз уж мы все здесь, мой дорогой Лоик, заявляю вам, что, если меня хватит солнечный удар и Здатути захочет утащить меня в свое кресло, я буду протестовать, что бы он там ни говорил. Я могу рассчитывать на вас?
Казалось, это простое предположение возвратило старика к жизни, потому что он с энтузиазмом принялся кричать: «Здатути! Здатути!» Мемлинг повернулась к Никуда-Не-Пойду и вырвала у него стул, который он занимал на правах сиделки и фаворита.
– Ты его отпустишь наконец? – сухо спросила она. – Возвращайся в свою комнату! Супа ты все равно не получишь! Ну уж нет… Супа? А за что? Если завтра примешься за работу, получишь суп! Ты считаешь, что я должна кормить тебя за то, что ты таскаешься по моему дому за больными? Нет уж! Давай-ка! Отведи мсье в его комнату, Менингу, или я выставлю тебя вон!
Менингу поднял глаза на суповую миску, захныкал и отпустил Брюно, который не преминул воспользоваться этим и соскользнул со стула на пол; дурачок поднял его, взвалил на плечи, как мешок, и под негодующими взорами парижан вышел, не попрощавшись. Ужинающие молчали, пока Арлет оделяла каждого кусочком прекрасного душистого сыра бри. Она же и нарушила молчание.
– Ну уж нет! Может, ему еще и сыра подавай? – возмущенно бросила она.
Эта безумная мысль заставила всех присутствующих расхохотаться.