Источник. Книга 2 - Айн Рэнд 25 стр.


— Для меня единственным моральным принципом является бескорыстие, — сказала Джессика Пратт, — самый благородный принцип, священный долг, значительно более важный, чем свобода. Бескорыстие — единственный путь к счастью. Я расстреляла бы всех противников этого принципа, чтобы не мучились. Они все равно не могут быть счастливыми.

Джессика Пратт говорила задумчиво. У нее было нежное увядающее лицо; ее дряблая кожа без всякой косметики производила странное впечатление, — казалось, дотронься до нее и на пальце останется белесое пятнышко пыли.

Джессика Пратт принадлежала к одной из старых американских семей, у нее не было денег, но была одна большая страсть — любовь к младшей сестре Рене. Они рано остались сиротами, и она посвятила свою жизнь воспитанию Рене. Она пожертвовала всем: не вышла замуж, долгие годы боролась, плела интриги, строила тайные планы, но добилась своего — Рене вышла замуж, ее мужем стал Гомер Слоттерн.

Рене Слоттерн свернулась калачиком на низком диванчике и жевала арахис. Время от времени она протягивала руку к хрустальной вазе за очередной порцией, и этим ее физические усилия ограничивались. Ее бесцветные глаза на бледном лице были спокойны.


которые только выиграют от этого, так тупо безразличны. Не могу понять, почему рабочие в нашей стране практически не расположены к коллективизму.

— Не можешь понять? — переспросил Эллсворт Тухи. Очки его сверкали.

— Мне это надоело, — раздраженно заявила Ева Лейтон, расхаживая по комнате и сверкая плечами.

Разговор перекинулся на искусство и на его признанных в настоящее время лидеров.

— Лойс Кук считает, что слова должны быть освобождены от гнета интеллекта, что мертвая хватка слов интеллектом сравнима с угнетением народа эксплуататорами. Слова должны вступать в отношения с разумом через коллективный договор. Вот что она сказала. Она такая занятная, в ней есть что-то бодрящее.

— Айк — как там его фамилия? — говорит, что театр — инструмент любви. Он считает, что пьеса разыгрывается не на сцене, а в сердцах зрителей.

— Жюль Фауглер написал в воскресном номере «Знамени», что в обществе будущего в театре вообще не будет надобности. Он пишет, что повседневная жизнь обычного человека — такое же произведение искусства, как трагедия Шекспира. Для драматурга в обществе будущего места не найдется. Критик будет просто наблюдать жизнь людей и давать оценку ее художественных сторон для публики. Именно так выразился Жюль Фауглер. Не уверен, что согласен с ним, но в его взглядах есть что-то новое и интересное.

— Ланселот Клоуки утверждает, что Британская империя обречена. Он говорит, что войны не будет, потому что рабочие во всем мире не допустят этого. Войну начинают банкиры и производители оружия, но их выбили из седла. Ланселот Клоуки считает, что вселенная — тайна и что его лучший друг — мать. Он говорит, что премьер-министр Болгарии ест на завтрак селедку.

— Гордон Прескотт считает, что вся архитектура — это лишь четыре стены и потолок. Пол необязателен. Все остальное — капиталистическая показуха. Он говорит, что надо запретить что бы то ни было строить, пока каждый человек на земле не будет иметь крыши над головой… А как же патагонцы? Наше дело внушить патагонцам, что им необходима крыша над головой. Прескотт называет это диалектической межпространственной взаимозависимостью.


не принуждение. Однако не знаю, как заставить страну понять это. Американцы такие ограниченные.

Он не мог простить своей стране того, что, дав ему четверть миллиарда долларов, она отказала ему в соответствующей доле почитания. Окружающие с удовольствием принимали его чеки, но не принимали его взглядов на искусство, литературу, историю, биологию, социологию и метафизику. Он жаловался, что люди отождествляют его с его деньгами; он ненавидел людей, потому что они не распознали его сущности.

— Можно многое сказать в пользу принуждения, — констатировал Гомер Слоттерн. — При условии, что оно будет планироваться демократическим путем. На первом месте всегда должно быть всеобщее благо, нравится нам это или нет.

В переводе на нормальный язык позиция Гомера Слоттерна состояла из двух противоречащих друг другу положений, но это его не волновало, поскольку он не подвергал ее переводу. Во-первых, он считал абстрактные теории просто чепухой, но, если именно на них имелся спрос, почему бы не предоставить их, и, кроме того, это хороший бизнес. Во-вторых, он огорчался, что пренебрег тем, что называют духовной жизнью, и предпочел делать деньги, и в этом люди вроде Тухи правы. А что, если у него отберут его магазины? Может, ему будет легче жить, если он станет администратором государственного предприятия? Разве зарплата администратора не обеспечит тот комфорт и престиж, которые были у него сейчас, причем без обязанностей и ответственности собственника?

— А правда, что в обществе будущего женщина сможет спать с любым мужчиной? — спросила Рене Слоттерн. Это совершенно не интересовало ее. Ее не волновало, какие чувства возникают, когда действительно хочешь мужчину, и как вообще можно этого хотеть.

— Глупо говорить о личном выборе, — сказала Ева Лейтон. — Это старомодно. Нет больше понятия личность, есть только коллектив. И это очевидно.

Эллсворт Тухи улыбнулся и ничего не сказал.

— С народом надо что-то делать, — заявил Митчел Лейтон. — Народом надо управлять. Он не понимает, что для него хорошо. Не могу понять, почему интеллигентные люди с положением в обществе, как мы, принимают идеал коллективизма и готовы пожертвовать ради него личным благополучием, в то время как рабочие,

Эллсворт Тухи ничего не говорил. Он стоял, улыбаясь, его мысленному взору представлялась огромная пишущая машинка. Каждое известное имя, которое он слышал, было ее клавишей, каждая отвечала за свой участок, каждая наносила удар и оставляла свой след, все это соединялось в текст на огромном чистом листе. Пишущая машинка, думал он, предполагает руку, которая бьет по клавишам.

Он встрепенулся, услышав мрачный голос Митчела Лейтона:

— Да, да, это проклятое «Знамя»!

— Я понимаю, — откликнулся Гомер Слоттерн.

— Спрос на него падает, — отметил Митчел Лейтон. — Совершенно очевидно — дни его сочтены. Хорошеньким же вложением капитала это обернулось для меня. Единственный случай, когда Эллсворт ошибся.

— Эллсворт никогда не ошибается, — сказала Ева Лейтон.

— На этот раз он все же ошибся. Именно он посоветовал мне купить долю в этой вшивой газетенке. — Он увидел смиренные глаза Тухи и поспешно добавил: — Но я не жалуюсь, Эллсворт. Все в порядке. Это, вероятно, даже поможет мне уменьшить подоходный налог. Но этот грязный реакционный бульварный листок несомненно подыхает.

— Потерпи немного, Митч, — посоветовал Тухи.

— А тебе не кажется, что мне надо ее продать и покончить с этим?

— Нет, Митч, не кажется.

— Ну ладно, если тебе так не кажется, я могу себе позволить сохранить ее. Я вообще могу себе позволить все что угодно.

— А я, черт возьми, нет! — воскликнул Гомер Слоттерн с удивительной горячностью. — Все идет к тому, что я не смогу давать рекламу в «Знамени». И дело не в тираже, с этим все в порядке, мешает какое-то ощущение… странное ощущение… Эллсворт. Я подумываю о расторжении контракта.

— Почему?

— Ты знаешь что-нибудь о движении «Мы не читаем Винанда»?

— Что-то слышал.

— Его возглавляет некто Гэс Уэбб. Они расклеивают листовки на ветровых стеклах машин и в общественных туалетах. Они освистывают в кинотеатрах кинохронику Винанда. Я не думаю, что…

Их немного, но… На прошлой неделе одна женщина устроила истерику в моем магазине, том, что на Пятой авеню, обзывая нас врагами трудящихся, потому что мы размещаем свою рекламу в «Знамени». Конечно, на это можно было бы не обращать внимания, но положение осложнилось, когда одна из наших старейших покупательниц, приятная пожилая леди из Коннектикута, три поколения ее семьи, как и она сама, принадлежали к Республиканской партии, позвонила и сказала, что, возможно, закроет счет у нас, так как кто-то сообщил ей, что Винанд диктатор.

— Гейл Винанд ничего не смыслит в политике, кроме простейших проблем, — сказал Тухи. — Он все еще мыслит в терминах демократов из Адской Кухни. Все, что происходило в политике в те дни, в достаточной степени невинно.

— Мне все равно. Не в этом дело. Я имею в виду, что «Знамя» становится в какой-то степени помехой. Оно вредит делу. А сейчас нужно быть особенно осторожным. Ты связываешься с неподходящими людьми и узнаешь, что началась клеветническая кампания, брызги которой попадают и на тебя. Я не могу себе этого позволить.

— Но эта кампания не совсем несправедлива.

— Мне все равно. Мне плевать, справедлива она или нет. Зачем мне рисковать ради Гейла Винанда? Если общество настроено против него, моя задача — отойти в сторону, и быстро. И я не один. Нас порядочно, тех, кто думает так же. Джим Феррис из «Феррис и Симе», Билли Шульциз «Вимо Флейкс», Баз Харпер из «Тоддлер Тоге» и… Черт, ты их всех знаешь, все они твои друзья, это наш круг, либеральные бизнесмены. Мы псе решили изъять рекламу из «Знамени».

— Потерпи немного, Гомер. На твоем месте я бы не спешил. Всему свое время. Существует такое понятие, как психологический момент.

— Хорошо. Я положусь на тебя. Однако… в воздухе носится какое-то предчувствие. И когда-нибудь это станет опасным.

— Возможно. Я предупрежу тебя, когда это случится.

— Я думала, что Эллсворт продолжает работать в «Знамени», — безучастно произнесла Рене Слоттерн.

Все повернулись к ней с жалостью и возмущением.

— Как ты наивна, Рене, — пожала плечами Ева Лейтон.

— Но что случилось со «Знаменем»?

— Ну-ну, детка, не вмешивайся в грязную политику, — сказала Джессика Пратт. — «Знамя» — безнравственная газетенка. Мистер Винанд — порочный человек. Он защищает эгоистичные интересы богатых.

— Мне кажется, он хорош собой, — заметила Рене. — По-моему, он сексуален.

— О Боже мой! — вскрикнула Ева Лейтон.

— Ладно, в конце концов Рене вправе высказать свое мнение, — сказала Джессика Пратт с ноткой ярости в голосе.

— Мне говорили, Эллсворт, что ты являешься президентом Союза служащих Винанда, — медленно проговорила Рене.

— Да нет же, Рене, нет. Я никогда ничего не возглавляю. Я всего лишь рядовой член. Как обычный клерк.

— А что, существует профсоюз служащих Винанда? — спросил Гомер Слоттерн.

— Сначала это был просто клуб, — пояснил Тухи. — Союзом он стал в прошлом году.

— А кто его организовал?

— Кто его знает. Он возник как-то неожиданно. Как и все общественные начинания.

— Я думаю, Винанд просто мерзавец, — заявил Митчел Лейтон. — Что он о себе мнит? Я прихожу на собрание акционеров, а он обращается с нами как с лакеями. Что, мои деньги хуже, чем его? Разве не я владею самым большим пакетом акций его проклятой газеты? Я мог бы научить его кое-чему в журналистике. И у меня много идей. Что дает ему право быть таким самонадеянным? Только то, что он нажил состояние? Что вышел в люди из Адской Кухни? Разве кто-то виноват, что ему не удалось родиться в Адской Кухне? Никто не понимает, как ужасно родиться богатым. Люди принимают как само собой разумеющееся, что ты был бы никчемным человеком, если бы не родился богатым. Да если бы у меня были такие возможности, как у Гейла Винанда, я бы был в два раза богаче, чем он сейчас, и в три раза знаменитее. Но он так самодоволен, что даже не осознает этого.

Никто не промолвил ни слова. Все почувствовали крепнущие истерические нотки в голосе Митчела Лейтона. Ева Лейтон посмотрела на Тухи, молчаливо умоляя о помощи. Тухи улыбнулся и сделал шаг к Митчелу.

— Мне стыдно за тебя, Митч, — произнес он.

Гомер Слоттерн чуть не задохнулся. Никто еще так не упрекал Митчела Лейтона; никто никогда не упрекал Митчела Лейтона. Нижняя губа Митчела Лейтона почти исчезла.

— Мне стыдно за тебя, Митч, — строго повторил Тухи, — за то, что ты сравниваешь себя с таким презренным человеком, как Гейл Винанд.

Рот Митчела Лейтона размяк, и на его месте возникло нечто похожее на улыбку.

— Это правда, — сказал он послушно.

— Нет, ты не смог бы сделать такую карьеру, как Гейл Винанд. Это не соответствует твоему духу и гуманным инстинктам. Это сдерживает тебя, Митч, а не твой капитал. Кому сейчас нужны деньги? Время денег прошло. Твой внутренний мир слишком благороден для жестокой конкуренции нашей капиталистической системы. Но и она наконец-то уходит в прошлое.

— Это очевидно, — добавила Ева Лейтон.

Было уже поздно, когда Тухи ушел домой. Он был возбужден и решил идти пешком. Улицы были мрачны и пустынны, темные массы зданий уверенно устремлялись в небо. Он вспомнил, что однажды сказал Доминик: «Сложный механизм, каким является наше общество, можно простым нажатием твоего маленького пальчика на его центр тяжести превратить в кучу обломков…» Он скучал по Доминик. Жаль, что ее не было на этой вечеринке.

Неразделенные чувства переполняли его. Он остановился на одной из тихих улиц и, закинув голову назад, громко захохотал, глядя на небоскребы.

Полицейский, дотронувшись до его плеча, спросил:

— В чем дело, мистер?

Тухи увидел пуговицы голубого мундира, плотно обтягивающего широкую грудь, бесстрастное лицо, суровое и терпеливое, — этот человек был так же крепок и надежен, как дома вокруг.

— Исполняете свой долг, констебль? — спросил Тухи. Отголоски смеха еще слышались в его голосе. — Защищаете закон, порядок, приличие и человеческие жизни? — Полицейский почесал затылок. — Вам следует арестовать меня, констебль.

— Ну ладно, ладно, парень, — сказал полицейский. — Иди давай. Время от времени все мы принимаем лишнего.

VII

Только когда ушел последний маляр, Питер Китинг почувствовал опустошенность. Он стоял в холле и смотрел на потолок. Под режущим глаз глянцем краски он все еще видел очертания проема, откуда убрали лестничный пролет, а отверстие замуровали. Старого бюро Гая Франкона больше не существовало. Теперь фирма «Китинг и Дьюмонт» занимала один этаж. Он вспомнил, как впервые поднимался по покрытым пушистым малиновым ковром ступеням этой лестницы, держа кончиками пальцев чертеж.

Он думал о бюро Гая Франкона, о тех четырех годах, когда оно принадлежало ему одному.

Он знал, что происходило с его фирмой в последние годы; он окончательно понял это, когда люди в комбинезонах убирали лестницу и заделывали отверстие в потолке. Именно этот квадрат под белой краской свидетельствовал, что все реально и бесповоротно. Он давно уже примирился с мыслью, что все катится под откос. Это не было его личным выбором — все произошло само собой, а он не сопротивлялся. Все было просто и почти безболезненно, как дремота, увлекающая в сон — желанный сон, и не более того. Тупая боль шла от желания понять, почему так случилось.

Одна выставка «Марш столетий» не могла стать причиной. Выставка открылась в мае. Это было фиаско. В чем дело, подумал Китинг, почему не назвать это своим именем? Фиаско. Ужасный провал. «Название этого проекта было бы вполне подходящим, — писал Эллсворт Тухи, — если бы мы при. шли точку зрения, что столетия двигались верхом на лошади». Все остальное написанное об архитектурных достижениях выставки было в том же духе.

С тоскливой горечью Китинг думал о том, как добросовестно они работали — и он, и семеро других архитекторов. Разумеется, он приложил много усилий, чтобы привлечь внимание прессы к собственной персоне, но конечно же, в работе все было совсем наоборот. Они работали согласованно, обсуждая иновь и вновь все детали, уступая друг другу, среди них царил дух коллективизма, никто не пытался навязывать свои личные взгляды и интересы. Даже Ралстон Холкомб забыл о Возрождении. Они создали современные здания, самые современные из когда-либо существовавших, более современные, чем витрины универмага Слоттерна. Он не считал, что дома выглядели как «паста, выдавленная из тюбика, на который кто-то случайно наступил», или «стилизованный вариант прямой кишки» — так написал один из критиков.

Но люди, похоже, именно так и думали, если они вообще способны думать. Ему трудно было судить. Он знал только, что билеты на выставку навязывали публике в театрах и что сенсацией выставки, ее финансовой палочкой-выручалочкой была некая особа по имени Хуанита Фей, танцевавшая с живым павлином, который был единственным, что прикрывало ее тело.

Но разве дело в том, что ярмарка провалилась? Она никак не затронула интересов других архитекторов, входивших в ее совет. Гордон Л. Прескотт преуспевал как никогда. Нет, дело не в этом, думал Китинг. Все началось до ярмарки. Он не мог сказать когда.

Можно было привести много объяснений.

Ощутимый удар всем нанесла депрессия; некоторые в какой-то степени оправились, Китинг и Дьюмонт — нет. С выходом в отставку Гая Франкона что-то ушло и из фирмы, и из тех кругов, в которых фирма черпала клиентов. Китинг понимал, что в творчестве Гая Франкона были не поддававшиеся логике энергия и мастерство, даже если это мастерство заключалось лишь в шарме, а вся энергия была направлена на то, чтобы заманить сбитых с толку миллионеров. Было что-то непонятное, необъяснимое в реакции клиентов на Гая Франкона.

Он не мог найти сколько-нибудь разумного объяснения тому, что привлекает людей сейчас. Лидером в профессии — на среднем уровне, высокого уровня не осталось уже нигде — был Гордон Л. Прескотт, председатель Совета американских строителей, Гордон Л. Прескотг, лектор, читавший лекции об абстрактном прагматизме архитектуры и социальном планировании, любитель положить ноги на стол в гостиной, прийти на официальный обед в бриджах и громко высказывать критические замечания по поводу супа. Представители высшего общества утверждали, что им нравятся архитекторы либералы. Американская гильдия архитекторов все еще держалась — упрямо, с чувством оскорбленного достоинства, но к ней уже относились как к богадельне. Все профессиональные проблемы архитекторов решал Совет американских строителей, заявляя под сурдинку, что для людей со стороны эта организация закрыта. Когда в статье, написанной Эллсвортом Тухи, появлялось имя архитектора, это, как правило, было имя Гэса Уэбба. Хотя Китингу было всего тридцать девять лет, уже поговаривали, что он старомоден.

Назад Дальше