Фантомная боль - Рой Олег Юрьевич 16 стр.


Я опять взглядываю вверх: нет, никакого неба или потолка тут нет. Как нет, впрочем, и стен. Вместо них это странное место – не могу назвать его комнатой – окружает все та же сияющая темнота.

Человек же, сидящий слева от камина, выглядит абсолютно реальным, быть может, даже более реальным, чем я сам. Впрочем, не буду врать: на самом-то деле в этом жутковатом, но странно уютном полумраке разглядеть, как выглядит человек, почти утонувший в глубоком кресле, вряд ли было бы возможно. Глаза? Острый пронзительный блеск среди теней. Лицо, освещенное прихотливой игрой каминного пламени, то кажется неправдоподобно молодым, то, напротив, становится маской тысячелетнего старца. Хотя руки – вот руки я вижу вполне отчетливо – старческими вовсе не выглядят: ровные длинные пальцы, узкие кисти, гладкая смуглая (или это отблески каминного света?) кожа. Такие руки, считается, обычно бывают у музыкантов, потому что, глядя на них, как-то сразу вспоминаешь о стремительных скрипичных пассажах или размашистых фортепианных арпеджио.

Бокал в правой руке мерцает, как мог бы мерцать жидкий рубин:

– Вино какой страны вы предпочитаете в это время? – Человек в кресле взглядывает на меня так испытующе, словно ожидает какого-то очень определенного ответа.

– Я… но… это же цитата! – выпаливаю я, мельком подумав: что ж они тут все так Булгакова-то любят цитировать? Чем бы ни было это самое «тут».

– Какой милый мальчик, – добродушно тянет мой собеседник. – Даже книжки читал. Похвально. Ну да, разумеется, цитата. – Он, как мне показалось, улыбнулся. Или то опять была игра световых бликов? – Я люблю вашу литературу. Особенно ту, что отражает реальность, да еще и так, что читатели убеждены в вымышленности изображаемого.

Реальность? «Мастер и Маргарита» – описание реальности? Что за чушь?! Или… не чушь?

– Так ты… вы все-таки дьявол? – От неловкости, смущения, растерянности, черт знает чего, я сбиваюсь на «ты», кашляю, скрывая оплошность, но в итоге теряюсь еще сильнее. – Ну, Воланд?

– Милый, – повторяет он, словно бы не заметив моей оговорки. – Но примитивный. Черного и белого не брать, «да» и «нет» не говорить.

А может, он заметил мое «ты», но ему просто наплевать?

– Ой, да говори как хочешь, – смеется он.

Значит, по-прежнему слышит мои мысли. Мне кажется, что моя голова – если у меня сейчас есть настоящая голова, а не какая-нибудь посмертная галлюцинация – разрывается от бесплодных усилий хоть что-то понять. Дьявол, читающий Булгакова и похваливающий его за реальность изображаемого? Этого точно не может быть! Уж про Булгакова я наверняка сам придумал! Поэтому и мое «ты» его не возмутило. Смешно, если создание моего собственного разума начнет возмущаться тем, что я обращаюсь к нему неподобающим образом. Но, как бы там ни было, я, пожалуй, могу называть его дьяволом. Раз уж ему все равно. Уж больно антураж соответствующий.

– Можешь, можешь, у нас тут, знаешь ли, свобода слова, – хмыкает он. – Ладно, потом поймешь, – говорит дьявол, отсмеявшись, и опять интересуется: – Так что насчет вина? Впрочем, да. – Он усмехается, как мог бы усмехаться кот, играющий с мышью, если бы, конечно, кошки умели усмехаться. – В последнее время ты предпочитал исключительно водку, причем самую дешевую и вонючую. Ни на что другое у тебя просто не было денег. Ох. Нищий актер – это так банально.

– Нищий актер? Я был актером? – переспрашиваю я, но понимаю, что переспрашиваю напрасно. Я чувствую, всеми нервами, всей кожей ощущаю, что это правда.

– Ну да, – подтверждает он. – Актер. Не могу сказать, что без способностей, но одними способностями ничего не добьешься. К ним еще упорство надобно. Ну, или хотя бы фарт. Уж не знаю, чего там тебе больше не хватало – работоспособности или удачи, – но получилось то, что получилось. Актер-неудачник. То есть безвестный, никому не интересный, практически безработный. Который решил, что все перед ним виноваты, что жалкие ничтожные людишки отняли у него светлое будущее, и, вынырнув слегка из очередного, хотя я сказал бы – из непрерывного – запоя, вытащил с антресолей дедовский пистолет. Ну и пошел изображать из себя мстителя за поруганную справедливость, убитую любовь и прочие разбитые надежды.

– Но при чем тут Миша, Настя, Андрей? – в полной растерянности прошептал я. – Они же никакого отношения к театру не имеют. И почему ты говоришь «убитая любовь»?

Его мои вопросы, похоже, несколько сердят:

– Ну знаешь ли! Неужели ты думаешь, что я тебе вот прямо возьму и все выложу? Да ни в коем случае! Про себя ты сам все должен вспомнить, эту работу я за тебя делать не стану.

– Не станешь? – восклицаю я, потому что в голове моей появляется мысль, которая кажется мне блестящей. – Или не можешь?! – Я вкладываю в этот вопрос все доступное мне ехидство. – Конечно, не можешь! Потому что ты не можешь рассказать того, чего я сам не помню! Потому что ты мне только кажешься, ведь так? Все это, – я обвожу взглядом окружающую меня сияющую тьму, камин, пляску звездных искр в стеклянно поблескивающей столешнице, – просто моя предсмертная галлюцинация?

– Перед лицом такой невероятной проницательности, – декламирует он с издевкой, – мне остается только стать «молчаливой галлюцинацией», – и хохочет. Хохот у моей «галлюцинации» тоже «шаляпинский» – низкий, не особенно громкий, но глубокий, рокочущий подобно далекому горному обвалу.

– Опять Булгаков, – автоматически подсказываю я. – Кот Бегемот, обидевшись, обещает стать молчаливой галлюцинацией. «Обратите внимание на мой профиль в лунном свете», – произношу я внезапно всплывшую в памяти цитату, не особенно вдумываясь в то, что говорю, потому что мысли мои сосредоточены сейчас совсем на другом. Хотя посетившее меня озарение постепенно перестает казаться столь уж блестящим, я все еще продолжаю настаивать на своем. – Но ты же говоришь, что все внутри меня. Значит, я тебя сам придумал? Ну, или мое подсознание? Как это еще назвать, если не галлюцинацией?

– Нет, друг мой, – добродушно возражает мой собеседник, – мое существование совершенно объективно, так что не обольщайся. Но в некотором смысле ты прав, я тебе только кажусь. Точнее, не я, а все вот это: и комната, – он обводит рукой пространство, «стены» и «потолок» которого сотканы из сияющей тьмы, – и разговор – в общем, все, что ты сейчас видишь, слышишь, ощущаешь.

Я перестаю понимать что-либо вообще:

– Если мне все это кажется, что же тогда ты относишь к объективно существующему?

Он довольно долго молчит, время от времени прихлебывая вино. Я вижу, как двигаются его губы – узкие, темные, четко очерченные, – вижу, как он глотает. Но содержимое бокала при этом ничуть не убывает, вот чудеса-то! А самое главное чудо состоит в том, что меня это ничуть не удивляет – ну не убывает, и что такого? Либо все это мне только кажется (ох, кажется, я уже пытался рассуждать подобным образом? Или нет? Или и это мне кажется?), и тогда чему удивляться? Либо это такая вот фантастическая реальность, а в фантастической реальности может быть все, что угодно, так что, опять же, чего удивляться таким пустякам. Тут поважнее вопросы стоят.

– Как бы тебе объяснить… – произносит наконец дьявол. – Скажем… вот как ты представляешь себе ветер?

Неожиданный вопрос вгоняет меня в ступор:

– Ну… – мямлю я, – например, вздувающаяся возле распахнутого окна занавеска.

– Вот. – Он слегка щелкает пальцами, словно подчеркивая мой ответ. Так и кажется, что сейчас прозвучит «молодец, садись, «отлично». – А другой представит летящий по волнам парусник. Третий «увидит» метель, четвертый – гнущиеся деревья. Ветер увидеть нельзя.

– Его можно почувствовать, – зачем-то возражаю я.

– Какой же ты прямолинейный! Все ты отлично понял, но споришь, сам не зная зачем. И главное, не зная о чем. – Он делает глоток своего «жидкого рубина» и качает головой. – Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях, – торжественно декламирует мой собеседник. – Так, что ли, ваши философы утверждают? Главное, по сути-то ведь верно, а по форме – сущее издевательство. Потому что в итоге все начинают приравнивать объективную реальность к этим самым ощущениям.

– Но ведь, кроме ощущений, у нас и нет ничего, – довольно вяло произношу я.

– Верно, – кивает дьявол. – Но надо ж соображать! Ни парус, ни метель, ни колебание занавески – это не ветер. Это лишь проявления его существования. Объективного, заметь, существования. Такого же объективного, как существование паруса, метели и занавески. Но сам ветер видеть нельзя. Можно увидеть лишь его действие. Отражение существования.

– Но тогда, – говорю я, немного подумав. – Но тогда все наши ощущения – лишь отражения этой самой объективной реальности.

– Опять верно, – весело сообщает мой собеседник. – Но не забывай, что твоими ощущениями объективная реальность не исчерпывается. Ощущения отражают лишь часть ее. И кстати, не самую значительную.

– Опять верно, – весело сообщает мой собеседник. – Но не забывай, что твоими ощущениями объективная реальность не исчерпывается. Ощущения отражают лишь часть ее. И кстати, не самую значительную.

– Как это? – недоумеваю я.

– Ну как, как? – насмешливо переспрашивает дьявол. – Ты мультики ваши любишь? Ну, или хотя бы смотрел?

Я киваю, ничего не понимая. При чем тут мультики?

– В одном из них есть чудный эпизод. Про кошелек на веревочке. Прохожий нагиба-а-ается, а кошелек убега-а-ает, – цитирует он, точно воспроизведя интонацию (и даже голос!) старухи Шапокляк. – Помнишь?

– Ну… да, – уже немного более уверенно произнес я.

– Прохожий не видит веревочки, видит только убегающий кошелек. Так? – Реплики дьявола все больше начинают напоминать учительские объяснения.

– Веревочка, за которую тянут кошелек, и есть та самая объективная реальность, которая не отражается в ощущениях? – перебиваю я, обрадовавшись собственной догадливости.

– Точно! – подтверждает мой собеседник. – Этих самых «веревочек» множество. Вы их не видите, но, видя движение кошелька, начинаете рассуждать о боге, дьяволе и прочих мистических символах.

– Ага, – радуюсь я тому, что хоть что-то становится понятным. – Значит, никаких богов и дьяволов не существует?

– Вот те на! – хохочет он, словно услышав хорошую шутку. – А откуда же тогда веревочки берутся? Самозарождаются, что ли? Хотя в определенном смысле именно самозарождаются. При достижении определенного уровня сложности системы. – Он опять смеется, но теперь я уже совсем не понимаю почему. – Вы, люди, тоже вполне самозарождаетесь. Жила-была девочка, и вдруг раз, по утрам тошнит, на солененькое тянет, а после опять раз, и население Земли еще немножко увеличилось. Да и Земля ваша, по сути, тоже когда-то вполне самозародилась. Ну и эти самые «веревочки» тоже. Это я к тому, что старик с белой бородой, который с облака молниями швыряется, и черт с рогами, копытами и вилами наперевес – это все ваши придумки, никаких таких белобородых стариков и непарнокопытных с вилами в объективной реальности не существует. А высшие – то есть те, которых вы пока не понимаете, – силы… это есть, как не быть. Но если тебе нравятся эти смешные персонажи – пожалуйста!

Дьявол щелкает пальцами…

Не верю своим глазам.

Его кресло посветлело и стало подозрительно смахивать на кучку облаков, губы порозовели и попухлели, на лице образовалась кудрявая белая борода, на макушке засияла лысина…

Он смеется:

– Впрочем, вот так тоже ничего, даже забавнее, по-моему.

Борода исчезла, лысина тоже, на голове прорезались рога, сжимавшие бокал пальцы украсились длиннющими ногтями, на левой руке повисли четки с перевернутым крестом. На ноги я взглянуть боюсь, потому что уверен – увижу вместо них черные копыта.

– Ну как? – опять смеется мой собеседник.

Но я не могу выдавить из себя ни звука. Полно, да есть ли он, мой собеседник.

– Да есть я, есть, – отвечает он. – Как подметил еще один ваш великий, «часть той силы, что вечно хочет зла и вечно творит благо». Заметь: творит благо. А вы все делите – тут дедуля с бородой, тут парнокопытное или непарнокопытное, в зависимости от фантазии художника, с хвостом и рогами.

Я осторожно, искоса взглядываю в его сторону – все опять как было – ни бороды, ни рогов.

– Так ты и он – ну, тот, который был в белой комнате, – вы с ним одно и то же? – Мой голос уже почти не дрожит.

– Знает ли левая рука о том, что делает правая? – Он опять покачивает бокал, любуясь игрой алых бликов. – Может, и знает. Но двигаться они могут независимо друг от друга.

– Так знает или нет? – Мне кажется, что я наконец нащупал нужный вопрос. – Почему я сперва оказался там, где все из света, а потом здесь, где только тьма?

Он опять молчит довольно долго. Прихлебывает вино, качает головой, хмыкает чему-то своему. Вздыхает:

– Вообще говоря, сам удивляюсь, почему ты попал туда. Где свет. Зачем тебе предоставили пресловутый второй шанс. Все-таки троих убил, а с тобой, вместо того чтоб отшлепать и в угол поставить, – мой собеседник усмехается, – нянчиться начали. Ума не приложу, за что к тебе такое внимание. Могу только предполагать. Воля к жизни и всякое такое. Потенциал у тебя и впрямь колоссальный, грех таким материалом разбрасываться. Но это лишь предположение, не более того. Левая рука может ведь и не знать, что делает правая. Так что у твоего, как бы это помягче назвать, спасения могут быть и другие резоны. Но вот почему ты здесь – практически в аду, – он кивает в сторону пляшущих в камине багровых языков пламени, – это как раз вполне очевидно.

– В аду? – Сейчас я пугаюсь уже не так сильно, как тогда, когда решил, что разговариваю с дьяволом. – Но ты же сам только что мне объяснял, что все это люди сами придумали. Разве ад существует?

– Ну, милый, – насмешливо тянет мой собеседник. – Я тебе объяснял, что человеческие представления далеки от реальной картины мира. Внешние представления, точнее. Очень уж они упрощенные. А так… – Он тянется к камину, выхватывает оттуда багрово горящий уголек, подбрасывает на ладони, любуясь, потом швыряет обратно. – Ад не ад, но всякие штуки, и малоприятные, надо сказать, штуки для плохих мальчиков – это да, они вполне существуют.

– А плохие мальчики, – с издевкой, с отвагой, порожденной безнадежностью, уточняю я, – это те, кто боженькины заповеди нарушает?

– Плохие мальчики, – назидательно повторяет дьявол, – это те, кто нарушает, а то и разрушает гармонию мироздания. Так что да, каждому по карме: одному в райские кущи, другому в адское пекло, одному в нирвану, другому пиявкой в гнилое болото.

– И чем же это я его нарушил? – все еще язвительно интересуюсь я. – Тем, что не стал великим актером?

Он пожимает плечами:

– Ну, это как раз не катастрофа. Не стал в этой жизни, стал бы в следующей. Да и не стал бы, тоже беда невелика, одним великим актером больше, одним меньше, подумаешь, какая потеря. Но! – Он делает паузу, как будто специально, чтобы я уяснил важность того, что сейчас будет сказано. – Тебе дали второй шанс. И даже неважно, что второй. Какой бы там ни был шанс, первый, второй, двадцать второй, но ты его благополучно профукал. Самоубийство, знаешь ли, нигде не поощряется. А совсем даже наоборот.

– Ну да, – растерянно соглашаюсь я, потому что все поджилки мои опять трясутся от страха, практически ужаса: самоубийство – смертный грех, уж это-то я точно помню, а значит, и впрямь гореть мне в аду. Ну, или червяком в болоте ползать, тоже радости немного. – Разве что японцы его одобряют, – добавляю я, сам не зная зачем и вообще совершенно не к месту: я-то ведь не японец, так что самурайские обычаи ко мне никакого отношения не имеют. От растерянности ляпнул. От ужаса перед угрозой адской кары.

Дьяволу, однако, мое замечание неуместным не кажется, скорее смешит:

– Ох уж эти мне христиане! В собственной вере как слепые кутята путаются, а туда же, других судить берутся. Ну сам подумай, чем самоубийство отличается от убийства? Да ничем. Существует глобальный запрет: не отнимай того, что не тобой дано, чего не можешь восполнить. Жизнь то есть. Свою ли, чужую – какая разница. Но солдаты убивают других солдат, и их считают героями. А полицейский, который тебя застрелил? Он убийца?

– Он других защищал… – автоматически отвечаю я.

Он щелкает пальцами и кивает:

– Вот именно. С самоубийством та же петрушка. Ваш, как его, Матросов лег на амбразуру – чистое же самоубийство. Но – герой. И кабы он один такой был, а то ведь тенденция. У вас вон даже песня есть про то, как летчики сознательно не стали спасать собственные жизни, чтобы самолет не упал на спящий город. Не помнишь?

– Помню, – сдавленно шепчу я. – «А город подумал, ученья идут». Ты издеваешься, что ли? – спрашиваю довольно бессмысленно, потому что мне до странности хочется плакать, ужасно жалко и Матросова, и особенно тех неизвестных летчиков.

Дьявол смеется и машет на меня рукой:

– И в мыслях не держал! Восхищаюсь скорее. Человек ухитряется бороться в самых, кажется, безнадежных обстоятельствах, этим невозможно не восхищаться. – Он опять проделывает давешний фокус с раскаленным углем, вовсе не глядя при этом на меня, словно бы ему наплевать на производимое впечатление, вот только зачем бы тогда это делать? Не знаю, впрочем, чужая душа – потемки, а уж дьявольская – тем более. – А уж человеческая способность к самопожертвованию, – продолжает дьявол как ни в чем не бывало, – искупает все ваши мелкие неприглядности. Главное, ни за что не предугадаешь, кто из вас на что способен. – Он недоуменно крутит головой, как большой озадаченный пес. – Глядишь на какого-нибудь грязненького недотыкомку: жене врет, из любовницы нервы тянет, перед начальством юлит, тьфу, переродиться ему бычьим глистом! А он вдруг – раз, и на амбразуру! Хотя вот так иногда подумаешь: может, такие герои жизнью-то жертвуют, потому что ничего им в своей собственной жизни хорошего не видится? Вот и самоубиваются такими героическими способами. Да что там! Ваш собственный бог – точнее, то, как вы себе представляете бога, – сам пошел, чтобы умереть на кресте, тоже самоубийство, хоть и руками римских солдат.

Назад Дальше