– Давай потихонечку двинемся в столовую, – проговорила она ласково, как говорят с маленькими несмышленышами.
Мне мгновенно захотелось дать ей отпор, сказать что-нибудь резкое, обидное… но в ее лице не было ни тени снисходительности, тем более насмешки. Вера отвернулась, и я мог поклясться – это для того, чтобы смахнуть слезы, отчетливо слышные в спокойном, казалось бы, голосе. Ее покровительственный тон – это же не от того, что она считает меня бесполезным и обременительным мешком мусора, а от желания скрыть собственную боль за меня, сделать вид, что все в порядке, чтобы не задеть лишний раз мое самолюбие. Господи, она же искренне любит человека, в чьем беспомощном теле я оказался! А я, скотина, еще злюсь на нее!
– Погоди минутку, – Вера коротко коснулась моего плеча, – пойду двери закреплю, чтобы не зацепить ненароком. Надо было раньше, да я позабыла, такая балда рассеянная. – Она тепло улыбнулась и вышла.
И опять я мог бы поклясться – точно раскрытую книгу читал, – что никакие двери тут ни при чем, что ушла она, потому что не могла больше сдерживаться. Сейчас всплакнет минутку и вернется – с сухими глазами, спокойной улыбкой и уверенным голосом.
А во мне вновь начала подниматься пугающе горячая волна: обида, гнев, ярость. Уже не только за себя, но и за эту милую женщину, которая искренне любит того калеку, в которого меня превратили. За что?!
Вообще-то люди часто вопиют «за что?!», обвиняя небеса, бога или судьбу в том, что им чего-то недодали, что вот если бы небеса, бог, судьба были помилосерднее, если бы дали шанс, нормальный шанс… Наверное, это в человеческой природе – сваливать на кого-то вину за собственные неудачи.
Но я-то точно знаю, что Он есть и, хуже того, любит развлекаться, наблюдая за нашими тараканьими бегами тут, на Земле. Сам сказал, что это Его любимое развлечение. А уж как, наверное, увлекательно глядеть за судорожными рывками того, кому не дали вообще ни одного шанса.
– Ненавижу! Ты мне отвратителен, – шипел я сквозь зубы, глядя в «звездный» потолок. – Мало того, что ты хихикаешь, подстраивая мелкие интрижки и любуясь, кто с кем как и где трахается. Но оторвать таракану ноги и сказать: беги!.. – Я сглотнул, окинув взглядом свое неподвижное тело. – Это низко, гадко, недостойно того имени, которым ты себя называешь! – В моем воспаленном сознании на мгновение мелькнула удивительно трезвая мысль о том, что Он-то как раз никак себя не называл, называл я, а Он, возразив пару раз, только посмеивался снисходительно, что, мол, с несмышленыша взять; но в голове пылал уже такой пожар, что у этой мысли было не больше шансов, чем у снежинки в пламени костра. Тем более что Он в этот раз не отвечал на мои обращения, и это бесило еще больше. – Знаю-знаю, – зло продолжал я, – каждый сам себе кузнец. Если что-то с тобой случилось, значит, либо заслужил, либо тебе послали испытание. И что каждому дается столько, сколько он может вынести, тоже знаю, наслышан. Но я и представить не могу, за какие провинности можно сделать человека живым трупом! Живым трупом, ты слышишь меня?! – Я уже почти орал. – Можешь сколько угодно делать вид, что не слышишь. Вот проживу эти дни, вернусь и все тебе выскажу! В игрушки поиграть захотелось? Сперва одного искалечил, потом меня сюда запихнул? Интересно поглядеть, как я дергаться стану?! Не дождешься! Не видать тебе моих слез. – Я изо всех сил напрягал горло и легкие. Мне казалось, что, если я буду кричать как можно громче, если я стану проклинать Его как можно сильнее, Он не выдержит и вернет меня. Хотя бы для того, чтобы ответить на мои ругательства. И тогда я просто вмажу ему! Несмотря на то, что он просто бесплотный Голос. Я найду, куда вмазать!
– Андрей? – Я вздрогнул. – Что ты, Андрюша, что с тобой?
Я уставился на Веру, словно передо мной явилась птица Гамаюн. Или тарелка с инопланетянами. Идиот. Так увлекся своими воплями в потолок, что забыл: не один я тут вообще-то, люди рядом. Ну пусть один человек, все равно стыдоба.
– Ничего, – буркнул я. – Скучно стало, сам с собой разговариваю. Что там с завтраком?
Вот зачем, зачем я ей грублю? Раздражение, вспыльчивость, стремление сорваться на ком попало. Чьи это эмоции? Мои? Того, в чьем теле я заключен?
Вера словно бы не заметила моей грубости. Обошла кресло и, мимоходом успокаивающе погладив меня по плечу, выкатила его из комнаты и двинулась по коридору. В отличие от прошлого опыта, когда я не то узнавал, не то вспоминал любой объект, на котором задерживал внимание или зрение, сейчас окружавший меня интерьер казался мне совершенно незнакомым. Память почему-то молчала.
Но вместо того чтобы смотреть по сторонам, я предавался унынию. Прекрасно сознавая, что в этих самых интерьерах мне предстоит прожить почти полторы недели, я, однако, совершенно не мог сосредоточиться, чтобы хоть немного изучить, что, собственно, они собой представляют. Хотя вокруг было на что посмотреть: статуи, вазы и даже рыцарские доспехи в широких коридорах, отделанных темным деревом, картины, антикварная мебель. Антикварная, насколько я мог судить. Мог я, однако, немного. Потому что вспомнить по-прежнему мне не удавалось ничего. Это было очень, очень странно. И все же мне было наплевать. Какая разница – где, важно – как. И вот это самое «как» совсем не радовало.
Старость! Да еще и полная физическая беспомощность!
Кто вообще придумал эту чертову старость! Ладно бы – смерть, но неотвратимо наступающая дряхлость, уничтожающая само понятие «радости жизни»… А следом за физическим угасанием покрывается морщинами душа, и вот это уже не поправить ни чудо-юдо ботоксом, ни какой-нибудь там мезотерапией. Зачем – так? Зачем тогда вообще вся жизнь, если ее финал перечеркивает все то прекрасное, что в ней было? Перечеркивает – потому что отвратительная дряхлость повседневна, а радости жизни остались в такой дали, что и не вспомнишь. Ну и какая мне, скажите, разница, по каким коридорам меня везут в столовую?
Столовая, точнее, совмещенная со столовой кухня оказалась громадной, в ней вполне разместилась бы вся Мишина квартира. Наверное, так полагается в особняках. Действительно, какой смысл экономить пространство – жилое или подсобное, неважно – в собственном доме?
Вера остановила мое кресло возле просторного стола светлого дерева и отошла к плите. Я не видел, что она делает – повернувшись, я мог немного видеть ее спину, и все, – но слышал сухое звяканье стекла и фарфора, нежный звон металла, резиновое чмоканье дверцы холодильника, мелодичное журчание воды. Звуки казались почему-то удивительно приятными, умиротворяющими. Что-то тихонько булькало, и сопровождавший бульканье аромат буквально нежил ноздри.
– Клара с сегодняшнего дня в отпуске, – говорила Вера, возясь у плиты и, видимо, не ожидая от меня ответа, – так что разносолов экзотических ближайшие две недели не будет, я не настолько искусная кухарка. Можно было бы найти кого-нибудь на подмену, но я решила, что и сама справлюсь, ты ведь никогда не возражал против еды попроще, правда?
Она поставила на стол небольшую фарфоровую супницу – или как там эта посудина называется – с фигурно изукрашенной крышкой. Посудина была точь-в-точь как пришедшая мне недавно на ум тарелка с инопланетянами. Ну да, тарелка, вдруг развеселился я. По краю тарелки – бордюрчик из голубеньких цветочков. Сбоку из-под крышки ложка торчит. А посередине сидят инопланетяне. Зелененькие. Или голубенькие, как эти цветочки. Сидят там и курят что-то, безусловно, вкусное: из-под крышки выбивался ароматный, соблазнительно аппетитный парок.
Сглотнув набежавшую слюну, я задел языком зубы. Ну да, мои собственные зубы. Крепкие, аккуратные. Почему-то это открытие меня удивило. Хотя вот уж в самом деле открытие – зубы во рту. А что там еще должно быть?
Пока я размышлял об инопланетянах и зубах, Вера сноровисто накрыла на стол: тарелки, салфетки, вилки, чашки и прочая утварь разместились на светлой столешнице привольно и красиво.
– Вот решила на завтрак вареников налепить, пополам, как ты любишь, – улыбнулась она, снимая крышку с супницы.
Вместо сочиненных мной инопланетян внутри оказалась горка маленьких аккуратных «ушек», наподобие уменьшенных вчетверо пельменей. Вера наполнила две тарелки, поставила одну передо мной и села. Но не напротив, а рядом, по правую руку. Кажется, это называется «одесную», подумал я и почувствовал, как внутри опять поднимается волна раздражения. Она что, считает, что я и поесть самостоятельно не способен?
Нет, все-таки это не мои мысли и не мои эмоции. Слишком резкие, слишком насыщенные. И эта злость на женщину рядом… Или не на нее, а на себя, на свою беспомощность? Не понимаю.
Опасаясь еще одной гневной вспышки, я схватил вилку и вонзил ее в вареник. Возле зубцов проступили красноватые капли. Точно кровь, честное слово! Да что же это со мной такое, что за мысли?
Опасаясь еще одной гневной вспышки, я схватил вилку и вонзил ее в вареник. Возле зубцов проступили красноватые капли. Точно кровь, честное слово! Да что же это со мной такое, что за мысли?
Я осторожно отправил в рот вареник, раскусил… сладко. Вишня и творог. Ну да, Вера же сказала «пополам, как ты любишь»! Вишневый сок это! И ничуть он не похож на кровь, что за чушь! Ешь давай!
Вот уж действительно: аппетит приходит во время еды. Едва почувствовав на языке вкус творога, вишни и сладковатого нежного теста, я ощутил волчий голод и принялся уничтожать содержимое своей тарелки со скоростью электромясорубки. Жевать и глотать было удивительно приятно, в животе стало тепло и, как бы странно это ни звучало, уютно. Как интересно! А это тоже «его» чувства? Скорее всего, да. Я же дух, вряд ли дух способен испытывать голод или, наоборот, удовольствие насыщения. Без тела-то.
– Вкусно, спасибо, – кивнул я Вере, которая улыбнулась и даже слегка покраснела от моей похвалы.
Удовольствие, полученное от еды, почему-то резко изменило мое настроение. Я моментально отринул унылые размышления о безнадежной неотвратимости увядания и старческой утрате вкуса к жизни. Ничего себе утрата! Если так радостно просто жевать и глотать, то, черт побери, вокруг еще тысячи не меньших радостей! Вынужденная ли неподвижность в инвалидном кресле или «стертая» (как? кем? зачем?) память были тому причиной, но я поразительно остро ощущал себя «здесь и сейчас». И горел желанием «еще что-нибудь почувствовать».
Прибывшая после завтрака толстая суровая Зинаида Георгиевна два с лишним часа терзала мои бедные ноги: мяла, гладила, колотила, сгибала, тыкала иголками. Я старался ей «помочь», посылая бесчувственным конечностям строжайшие мысленные приказы и пытаясь уловить хоть слабенькую ответную реакцию. Массажистка шипела на меня сквозь зубы: «Андрей Александрович, не торопитесь, все придет в свое время» – и продолжала заниматься своим делом, бормоча под нос: «О, а тут рефлексик, как мило, ну-ка, ну-ка, а тут у нас что будет?» Это было ужасно странно: словно мои собственные ноги существовали от меня совершенно отдельно, а я здесь присутствую как случайный наблюдатель, которого терпят лишь потому, что он сидит тихо.
Перед уходом Зинаида Георгиевна строго напомнила, чтобы я не забывал «о тренажерах для плечевого пояса, лениться нельзя», и погрозила толстым, похожим на сардельку пальцем. Удивительно было, что эти пухлые короткопалые руки – скорее, руки пекаря или какой-нибудь птичницы – могут быть такими чуткими, нежными, сильными и точными.
Обедать не хотелось. Я велел Вере наделать бутербродов, и мы, прихватив термос с чаем и бутылку с клюквенным морсом, отправились на прогулку. Парк, окружавший дом, насколько я мог понять, дальше постепенно переходил в лес. «Интересно, а где граница моих владений? Перед лесом или он тоже принадлежит мне?» – подумал я. Сам парк особого впечатления на меня не произвел, я вообще не очень воспринял его в целом. Но прогулка обернулась вереницей ярчайших картинок, как в детском калейдоскопе. То сердце сжималось от красиво изогнутой ветки, повторяющей линию плывущего в вышине облака. То выскочивший на дорогу ежик своей озабоченностью – куда бежать? туда? или туда? или вообще назад, может, я что-то забыл? – вызывал неудержимую улыбку. Ароматы, звуки, прикосновения вызывали неожиданно бурный всплеск эмоций. Точно я был младенцем, для которого все – впервые, потому что он и в самом деле видит, слышит, ощущает «все» впервые. Да и, в конце концов, инвалидное кресло чем-то напоминало детскую колыбель.
Даже пресловутая старость перестала казаться столь ужасной. Если бы только память была при мне… Я мог бы… Вот эта женщина рядом, Вера. Я же, должно быть, любил ее? Волновался, ища ее взгляда, мечтал о прикосновениях, приглашал на свидания. Сейчас я мог бы перебирать эти – и не только эти – воспоминания, как драгоценности. Как ребенок листает любимую книжку с картинками… ах, какое это могло быть счастье! Ах, память, память, мы слишком мало ценим тебя, когда ты при нас, а когда ты нас покидаешь, мы уже не в состоянии оценить масштаб потери…
Но глупо рыдать над тем, чего нет. Быть может, память еще вернется. Можно попытаться ее вернуть. Постараться. Ну а если не выйдет, при мне остается «здесь и сейчас», этими-то драгоценностями я могу наслаждаться? Как мальчик, сидящий у линии прибоя, перебирает цветные камушки. Они прекрасны лишь для него, лишь здесь и сейчас. Но они прекрасны!
Дом снаружи впечатлял куда сильнее, чем изнутри, и, едва я смог его разглядеть, пришелся мне по сердцу мгновенно. Его нельзя было отнести к какому-нибудь архитектурному стилю, он весь был смешением несоединимого: тут – грубые неровности словно бы настоящих скальных обломков, тут – кирпичная кладка, тут – сплетение блестящей стали и «медного» дерева. И – темные озера зеркальных окон, все, насколько я мог заметить, разной формы.
Широкий пандус, полукругом обнимавший сонный пруд, поднимался к просторному балкону, перила которого опирались на метровые обрезки толстых кривых сучьев. Их развилки – видимо, в них насыпали землю – кустились какими-то крошечными, неброско цветущими растеньицами. Казалось, цветут сами перила. Высокие стеклянные двери – кажется, это называется французское окно, подумал я – вели внутрь дома. В библиотеку.
Я вздрогнул. Откуда взялось это «в библиотеку»? Это воспоминание? Если так, то это первое осознанное в этой «жизни» воспоминание. Но вместо того чтобы обрадоваться этому, я почувствовал… Нет, не могу определить, что именно, но радостью это точно не было. И не больно, но… Как будто давит что-то и дышать трудно.
Через силу вздохнув, я попросил Веру:
– Давай поднимемся в библиотеку.
Вполне могло быть, что я ошибался и там, за балконом и французскими окнами, вовсе не библиотека. Но ничего страшного. В этом случае Вера просто удивится и поправит меня. Или даже не удивится. Кажется, мои проблемы с памятью для нее – не новость.
Но Вера не удивилась – испугалась:
– В библиотеку? – Голос ее задрожал, как будто я предложил что-то опасное.
– Да, – твердо повторил я.
– Может, я просто принесу тебе книгу, какую тебе захочется? – Она сделала быстрое движение, точно собираясь тут же кинуться бежать, принести…
– Нет. Потом, может быть. Сейчас – в библиотеку.
По правде сказать, я сам не мог понять, почему так настаиваю. Верин испуг, а главное – мои собственные, далекие от приятных ощущения подсказывали, что этого делать не стоит. Но… я в нетерпении дернул за какой-то рычаг – мол, не хотите, не надо, сам поеду. И Вера покатила меня наверх, на балкон над прудом, к широким французским окнам…
Вопреки моим ожиданиям (с чего бы это, кстати?) библиотека вовсе не была огромным залом, вдоль и поперек уставленным стеллажами под потолок, к верхним полкам которых можно добраться лишь со стремянки (вот уж подходяще для дома, хозяин которого катается в инвалидной коляске). Стеллажи под потолок тут, правда, имелись. И возле одного из них в самом деле стояла стремянка, основательная, с удобными стальными поручнями, обтянутыми кожей, со ступенями темного дерева, центральная часть каждой из которых была покрыта чем-то вроде сукна – видимо, чтобы не поскользнуться, когда достаешь книги. Но располагались стеллажи только вдоль стен, охватывая комнату словно бы двумя неравными – левая длиннее правой – скобками, начинавшимися от стеклянных дверей с балкона. Посреди комнаты (не слишком большой, кстати, метров на тридцать, вряд ли больше) разместился низкий широкий стол, размеры которого не позволяли назвать его столиком. Вокруг него – несколько массивных кожаных кресел и такой же диван. За ними, справа, я увидел невысокий камин, отделанный грубым камнем, а может, и сложенный из него. За приоткрытой дверью справа от камина виднелся кусочек еще какой-то комнаты. Кабинет, подумал я вдруг.
В углу возле французского окна стоял еще один столик, повыше центрального, с маленькой мозаичной столешницей. Чего-то не хватало. Я протянул руку к мозаичному столику:
– Здесь был телефон. – Вера, стоявшая за моей спиной, ахнула, но я почти не обратил на это внимания, сосредоточенный на собственных внутренних ощущениях. Как будто я пробирался по темному лабиринту, по едва уловимому дрожанию сдвигающихся стен угадывая нужное направление. – Да. Здесь был телефон. Я сидел в библиотеке, работал с документами, зазвонил телефон, и мне сказали, что…
Жесткая ледяная рука сдавила мне сердце. Дыхание… какое дыхание? Воздух превратился в колючий раскаленный песок – разве можно дышать песком? Но, мимолетно удивившись – как же так, сердце жмет льдом, а воздух или то, что было воздухом, обжигающе горяч, – я упорно пытался сделать вдох. Пытался, пытался, пытался… В глазах потемнело…
Словно издалека сквозь заложившую уши вату пробился встревоженный голос: