— Но он милый человек.
— Все так говорят.
— А на самом деле?
Его лицо на мгновение исказила гримаса сарказма.
— Как поживает Мелина?
Я посмотрела на него в изумлении. Я все эти дни старалась не упоминать о Мелине, а тут он сам о ней заговорил.
— Так себе.
— Он был ее любовником. Он знал, что она женщина со странностями, но все равно закрутил с ней, из одного тщеславия. Из тщеславия он причинит боль кому угодно и не будет чувствовать за собой никакой вины. Он убежден, что может всех осчастливить, и верит, что за это все ему простится. Каждое воскресенье ходит к мессе. Заботится о детях. Внимателен к матери. Но он постоянно ей изменяет. Он лицемер. Я его ненавижу.
Я не знала, что сказать. У нас в квартале происходили страшные вещи, отцы дрались с сыновьями, например Рино с Фернандо. Но от злобы, заключенной в этих нескольких прекрасно выстроенных фразах, мне стало не по себе. Нино ненавидел отца всей душой, вот почему он так много говорил о Карамазовых. Но главное было не в этом. Судя по тому, что я видела своими глазами и слышала своими ушами, в Донато Сарраторе не было ничего отталкивающего, и это меня смущало. О таком отце, как он, любая девочка, любой мальчик может только мечтать — не зря Мариза его обожала. Даже если допустить, что он и вправду был таким любвеобильным, я не видела в этом никакого греха. Моя мать в порыве ярости тоже говорила отцу: «Кто знает, сколько у тебя баб!» Обличительный тон Нино произвел на меня ужасное впечатление.
— Они с Мелиной поддались страсти, — пробормотала я. — Как Дидона с Энеем… Конечно, это причиняет боль другим, но ведь это любовь!
— Он поклялся в верности моей матери перед Богом! — внезапно во весь голос воскликнул он. — Он предал и ее, и Бога! — Нино разгорячился, его прекрасные глаза засверкали, и я даже испугалась, что сейчас он набросится на меня с кулаками. — Даже ты меня не понимаешь! — бросил он и широкими шагами пошел прочь.
Я догнала его. Сердце у меня колотилось.
— Я понимаю тебя, — выговорила я и осторожно взяла его за руку.
До этого мы ни разу не касались друг друга, даже случайно, и сейчас я отдернула руку, словно обжегшись. Он наклонился и легонько поцеловал меня в губы.
— Я завтра уезжаю, — сказал он.
— Но тринадцатое послезавтра.
Он не ответил. Мы поднялись в Барано, по дороге разговаривая о книгах, потом пошли в Порто за Маризой. Я все еще ощущала на своих губах привкус его поцелуя.
33Я беззвучно проплакала на кухне всю ночь. Заснула только на рассвете. Меня разбудила Нелла и с упреком сообщила, что Нино, чтобы не тревожить меня, завтракал на террасе. Он уехал.
Я начала торопливо одеваться. Она заметила, что я сама не своя. «Беги! — разрешила она. — Может, еще успеешь». Я бросилась в Порто в надежде застать паром, но, конечно, опоздала.
Наступили тяжелые дни. Наводя порядок в комнате, я нашла принадлежавшую Нино голубую картонную закладку и спрятала ее среди своих вещей. По вечерам, на кухне, лежа в постели, я принюхивалась к ней, целовала ее, касалась кончиком языка и плакала. Меня терзала безответная любовь, а слезы ее подпитывали.
Затем в двухнедельный отпуск приехал Донато Сарраторе. Он огорчался, что сын его не дождался, но радовался, что тот отправился с друзьями в Авеллинезе учиться. «Такой серьезный парень, — говорил он мне. — Совсем как ты! Я горжусь им, как, наверное, твой отец гордится тобой».
Приезд этого внушающего доверие человека утешил меня. Он захотел познакомиться с новыми друзьями Маризы и как-то вечером пригласил их на пляж на костер. Он сам собрал дрова и просидел с нами допоздна. Парень Маризы — дело у них уже, похоже, шло к помолвке — бренчал на гитаре, а Донато пел: у него был прекрасный голос. Поздно ночью он сам взял гитару: он отлично играл танцевальные мелодии. Некоторые поднялись танцевать, Мариза — первая.
Я смотрела на этого человека и думала о том, что у них с сыном нет ни одной общей черты. Нино — высокий, с нежным лицом, черными как смоль волосами, спадающими на лоб, чувственными губами. Донато — среднего роста, с резкими чертами лица, залысинами, узкими, в ниточку, губами. Нино всегда смотрел грозно, как бы проникая взглядом сквозь вещи и людей, но при этом в его глазах как будто таился страх; Донато глядел на мир открыто, словно показывая, как он всех любит, и всем всегда улыбался. Нино, как и Лилу, что-то словно точило изнутри; оба они обладали каким-то особенным даром — или проклятием? — вечно испытывать недовольство, никому не доверять и бояться происходящего, тогда как Донато любил жизнь во всех ее проявлениях и каждую прожитую секунду воспринимал как абсолютное счастье.
С того вечера отец Нино стал для меня надежной опорой посреди мрака, сгустившегося в моей душе после поспешного отъезда его сына, удостоившего меня одним-единственным намеком на поцелуй, — мрака, который, как я с удивлением осознала, существовал в ней и до того, потому что Лила не отвечала на мои письма. «Лила и Нино знакомы, — думала я, — но близко никогда не общались. И все-таки, как я теперь вижу, они очень похожи: им никто и ничего не нужно, они всегда знают, что хорошо, а что плохо. А что, если они ошибаются? Что такого ужасного в Марчелло Соларе? Тем более — в Донато Сарраторе?» Я не понимала. Я любила и Лилу, и Нино, мне их не хватало, хоть и по-разному, но я испытывала благодарность к Донато, которого ненавидел собственный сын и который уделял нам, детям, столько внимания, а той ночью на пляже Маронти подарил много спокойной радости. Я даже порадовалась тому, что никого из них — ни Нино, ни Лилы — нет на острове.
Я снова начала читать, написала Лиле последнее письмо, в котором сказала, что, раз она мне не отвечает, больше я ей писать не буду. Я все сильнее привязывалась к семье Сарраторе, чувствовала себя сестрой Маризы, Пинуччо и маленького Чиро, который полюбил меня и только со мной не капризничал; мы с ним вдвоем ходили собирать ракушки. Неприязнь ко мне Лидии окончательно сменилась симпатией и любовью. Она часто хвалила меня за усердие, с каким я выполняла любую работу: накрывала на стол, убирала комнаты, мыла посуду, присматривала за ребенком, читала. Однажды утром она дала мне примерить свой сарафан, который стал ей тесноват. Нелле и Донато, которых мы позвали посмотреть, как он на мне сидит, очень понравилось, и Лидия подарила сарафан мне. Иногда мне казалось, что она относится ко мне лучше, чем к Маризе. «Она ленивая и своенравная, — жаловалась она на дочь. — Наверное, я мало ею занималась. И учиться не хочет, не то что ты!» «Ты такая же рассудительная, как Нино, — сказала она как-то, — только ты всегда приветливая, а он такой раздражительный». Услышав это, Донато выпрямился и принялся расхваливать старшего сына. «Нино — золотой парень», — сказал он и посмотрел на меня, как бы ища поддержки; я охотно закивала.
После долгого купания Донато ложился обсохнуть на полотенце рядом со мной и брал газету «Рим» — единственное, что он читал. Меня поражало, что человек, который пишет стихи и даже издал поэтический сборник, не читает книг. Он ни одной не привез с собой и никогда не интересовался моими. Иногда он зачитывал мне вслух выдержки из статей, обращая мое внимание на отдельные факты, которые жутко разозлили бы Паскуале и, например, профессора Галиани. Но я молчала — не хотелось спорить с этим вежливым человеком, который так хорошо ко мне относился. Однажды он прочел мне статью целиком, от начала до конца, через каждые две строчки оборачиваясь к Лидии с улыбкой, на которую та неизменно отвечала улыбкой. Дочитав, он спросил меня:
— Тебе понравилось?
Статья была о поездах — о том, какие они быстрые и как благодаря им изменилась скорость передвижения по сравнению с прежними временами, когда люди ездили на телеге или ходили по деревенским тропинкам пешком. Статья была написана в возвышенном стиле, и читал он ее с чувством.
— Да, очень, — ответила я.
— А кто ее автор? Ну-ка посмотри!
Он протянул мне газету, и я с волнением прочитала:
— «Донато Сарраторе».
Лидия рассмеялась, он тоже. Они оставили меня на пляже присмотреть за Чиро и, на ходу перешептываясь, пошли окунуться. Я смотрела на них и думала: «Бедная Мелина!» — но не испытывала ни малейшей враждебности к Сарраторе. Я допускала, что Нино прав и между Донато и Мелиной действительно что-то было, я допускала даже, что Сарраторе изменял Лидии, — теперь, когда я лучше его узнала, мне было легче в это поверить, — но ведь жена его ни в чем не обвиняла, хоть и вынудила уехать из нашего квартала. Но и Мелину я тоже понимала. Она влюбилась в этого необычного человека — железнодорожника, но при этом поэта и журналиста, — но ее хрупкий ум не выдержал столкновения с жестокой реальностью, в которой нет его. Мне нравились мои собственные мысли. В те дни я радовалась всему: своей любви к Нино, своей тоске по нему, чувствам, которые испытывала, возможности читать, думать и размышлять в одиночку.
В конце августа, когда этот необыкновенный период моей жизни близился к завершению, в один и тот же день внезапно произошли два важных события. Было 25 августа, я точно запомнила дату, потому что это был мой день рождения. Я встала, приготовила завтрак, а когда все сели за стол, объявила: «Сегодня мне исполняется пятнадцать лет». Еще не договорив, я вспомнила, что Лиле пятнадцать исполнилось одиннадцатого августа, но я так увлеклась своими новыми переживаниями, что забыла об этом. По традиции мы отмечали только именины и не считали день рождения праздником, но Сарраторе и Нелла настояли, что надо устроить вечеринку. Я обрадовалась. Они пошли собираться на пляж, а я стала убирать со стола, и тут явился почтальон.
Я выглянула в окно. Почтальон сказал, что у него письмо для Греко. Я с колотящимся сердцем побежала вниз. Родители не могли мне написать. Значит, письмо от Лилы? Или от Нино? Письмо было от Лилы. Я надорвала конверт, и из него выпало пять листков, заполненных убористыми строчками. Я с жадностью читала написанное, но почти ничего не понимала. Сегодня это может показаться странным, но дело обстояло именно так: я не сразу смогла вникнуть в содержание письма, потому что слышала голос Лилы. С первых строк мне вспомнилась «Голубая фея» — единственный ее текст, который я читала раньше, не считая сочинений в начальной школе, но только теперь я сообразила, что именно мне тогда так в нем понравилось. Письмо, как когда-то «Голубая фея», поразило меня тем, что за написанными словами звучал голос Лилы. В отличие от меня, в отличие от Донато Сарраторе с его статьями и стихами, в отличие от многих писателей, книги которых я читала, она не просто выстраивала грамматически безупречные фразы. Главное, что в ее тексте не было ни следа неестественной вычурности, свойственной письменной речи. Я читала и в то же время видела Лилу и слышала ее. Интонации этого голоса, скрытого в строчках, потрясли меня больше, чем наши разговоры с глазу на глаз: они были очищены от заминок, неизбежно возникающих в устной речи, в них ощущалась какая-то живая упорядоченность, достойная, как мне казалось, мыслей, которым посчастливилось родиться в голове Зевса, а не Греко и Черулло. Мне было стыдно за свои ребяческие письма, за их излишнюю восторженность, за глупость, за наигранную радость и боль. Что подумала обо мне Лила? Я с презрительной обидой вспомнила словесника Джераче, поставившего мне девять по итальянскому — зачем он ввел меня в заблуждение? Из-за этого письма я впервые — в свой пятнадцатый день рождения — почувствовала себя мошенницей. Школа подпитывала мои иллюзии, доказательством чему служило письмо Лилы.
Затем я понемногу вникла и в его содержание. Лила поздравляла меня с днем рождения. Она была рада, что я весело греюсь на солнце, что поладила с Сарраторе и полюбила Нино, что мне так нравятся Искья и пляж Маронти. Она потому и не писала — не хотела портить мне каникулы своими неприятными рассказами. Но теперь она поняла, что пора прервать молчание. Сразу после моего отъезда Марчелло Солара стал с разрешения Фернандо каждый вечер являться к ним на ужин. Он приходил в полдевятого и оставался до половины одиннадцатого. Всегда что-нибудь с собой приносил: пирожные, шоколадные конфеты, сахар, кофе. Она ни к чему не притрагивалась и не разговаривала с ним; он так же молча смотрел на нее. После недели мучений, убедившись, что Лила полностью его игнорирует, он решил ее поразить: заявился утром в сопровождении потного толстяка, который втащил в столовую огромную картонную коробку. Из коробки извлекли предмет, о котором слышал каждый из нас, но которого не было почти ни у кого в квартале, — телевизор. Он представлял собой ящик с экраном, на котором можно было видеть изображения в точности, как в кино, только без всякого проектора, поэтому было непонятно, откуда они там берутся. Внутри ящика располагалась таинственная катодная трубка. Телевизор несколько дней не работал — как уверял все тот же потный толстяк, как раз из-за проблем с этой самой трубкой. Но потом все наладилось, и теперь полквартала, включая моих мать, отца и братьев, ходили к Черулло смотреть на это чудо. Рино — тот телевизор не смотрел. Он окончательно поправился, но с Марчелло больше не разговаривал. Когда тот приходил, Рино разражался потоком брани по поводу телевидения, после чего, даже не притронувшись к еде, отправлялся спать или до глубокой ночи слоняться по улицам в компании с Паскуале и Антонио. Лила не скрывала, что ей, напротив, нравится смотреть телевизор. Особенно она радовалась, когда у них появлялась Мелина, которая садилась перед экраном и сидела молча, целиком сосредоточившись на передаче. В этот час в доме наступал покой. В остальное время Лила со всех сторон окружена злобой. Брат не может ей простить, что она его бросила, и теперь он должен один ишачить на отца, пока она живет в предвкушении замужества, благодаря которому превратится в настоящую синьору. Фернандо и Нунция негодовали, что она груба с Соларой и только что в лицо ему не плюет. Наконец, ее донимал Марчелло: она ясно сказала ему, что никогда не примет его предложение, но он все больше вживался в роль жениха, чуть ли не хозяина. Похоже, его перестало устраивать немое благоговение, и он все чаще предпринимал попытки ее поцеловать и с подозрительностью расспрашивал, как и где она провела день и с кем виделась. Может, у нее есть другой? Может, кто-нибудь случайно задел ее рукой? Поначалу она просто ничего не отвечала, но потом, что гораздо хуже, принялась над ним издеваться, рассказывая, как целовалась и обнималась с несуществующими парнями. Однажды вечером, наклонившись к ней, он прошептал ей на ухо: «Помнишь, как ты угрожала мне сапожным ножиком? Запомни: если я узнаю, что тебе нравится другой, я угрожать не буду. Убью тебя — и все». Она не представляла, как ей от него отделаться, и на всякий случай продолжала с ним воевать. Но ей было страшно. На последних страницах она писала, что у нее такое ощущение, словно вокруг нее сконцентрировалось все зло нашего квартала. Еще она писала, что зло и добро, перемешиваясь, взаимно усиливаются, но я не очень поняла, что она имеет в виду. Марчелло, добавляла она, сам по себе не так уж плох, только он добро принимает за зло, а зло — за добро, и в этой жуткой мешанине очень трудно разобраться. Несколько дней назад случилось одно происшествие, которое не на шутку ее напугало. Марчелло распрощался и ушел, телевизор был выключен. Рино болтался на улице, родители собирались ложиться спать. В общем, Лила была на кухне одна — мыла посуду. За день она очень устала, еле на ногах стояла. И тут вдруг раздался грохот. Она обернулась и увидела, что большая медная кастрюля разорвалась изнутри. Сама, ни с того ни с сего. Она, как обычно, висела на гвозде — да и продолжала на нем висеть, но посередине образовалась большая дыра, края которой свернулись в спираль, а сама кастрюля искривилась, утратив прежнюю форму. На звук прибежала мать, уже в ночной рубашке, и обругала Лилу за кастрюлю, уверенная, что она ее уронила. Но даже если бы кастрюля и правда сорвалась с гвоздя, она не могла бы так скособочиться. «Подобные вещи, — заключала Лила, — пугают меня больше всего. Гораздо больше Марчелло да и всех остальных. Я чувствую, что должна найти решение, иначе все рухнет, все без исключения, сначала одно, потом другое». Прощаясь, она еще раз поздравляла меня с днем рождения и желала навсегда остаться на Искье с доброй синьорой Неллой и больше никогда не возвращаться в наш квартал, хотя тут же признавалась, что ждет не дождется, когда я приеду, потому что ей позарез нужна моя помощь.
35Письмо Лилы очень меня взволновало. Как обычно, оказалось, что ее мир гораздо значительнее моего. Все, о чем я писала ей в июле и в августе, предстало передо мной во всей своей банальности, и мне хотелось одного — поскорее об этом забыть. Я не пошла на море, чтобы сразу ответить ей серьезным, основательным письмом, написанным таким же языком, как у нее, — правильным, но в то же время разговорным. Если предыдущие письма не требовали от меня никакого напряжения — я строчила страницу за страницей, ничего не исправляя, — то над этим письмом я намучилась: писала, зачеркивала, снова писала, но все равно у меня плохо получалось передать ненависть Нино к отцу и роль Мелины в возникновении этого ужасного чувства, все тонкости моих взаимоотношений с семейством Сарраторе и свое беспокойство за нее, Лилу. Донато, которого я знала как выдающуюся личность, под моим пером выглядел самым заурядным человеком, ничем не примечательным мужем и отцом, а уж по поводу истории с Марчелло мне и вовсе сказать было нечего — разве что пролепетать какую-нибудь глупую банальность. Под конец у меня вообще сложилось четкое впечатление, что искренне в моем письме звучало только сожаление о том, что у нее дома есть телевизор, а у меня его нет.
В общем, напрасно я лишила себя купания, солнца и удовольствия побыть с Чиро, Пино, Клелией, Лидией, Маризой и Донато. К счастью, через некоторое время на террасу пришла Нелла, решив составить мне компанию; с собой она принесла холодного оршада. Сарраторе вернулись с пляжа, сокрушаясь, что меня не было с ними, и мы начали готовиться к празднику. Лидия захотела испечь торт с заварным кремом. Нелла открыла бутылку вермута. Донато затянул неаполитанские песни. Мариза подарила мне плетеного морского конька, которого накануне вечером купила себе в Порто.