Моя гениальная подруга - Элена Ферранте 8 стр.


Должно быть, мать тоже что-то такое почувствовала. Домой она вернулась мрачная и сказала отцу, что учителя мной недовольны, а ей нужна помощь по дому и я должна бросить учебу. Они долго спорили и препирались, но в конце концов отец решил, что раз меня все-таки перевели, а Джильола не сдала целых два предмета, то пусть я учусь дальше.

Лето у меня прошло скучно, во дворе и на прудах, в основном в компании Джильолы, которая без конца твердила о студенте-репетиторе, который приходил к ним домой и, как ей казалось, был в нее влюблен. Я ее слушала, но мне было неинтересно. Время от времени я видела Лилу: она гуляла с Кармелой Пелузо, которую тоже отчислили из какой-то там школы. Я понимала, что Лила больше не хочет дружить со мной, и от этой мысли на меня наваливалась невыносимая усталость и очень хотелось спать. Иногда, когда мать не видела, я ложилась в кровать и дремала.

Однажды днем я уснула по-настоящему, а когда проснулась, то почувствовала, что я мокрая. Пошла в туалет посмотреть и обнаружила, что трусы испачканы кровью. В ужасе, сама не знаю отчего (наверное, боялась, что мать будет ругаться за то, что я поранилась между ног), я хорошенько выстирала трусы, отжала и снова надела, как были, мокрыми. Потом вышла во двор: было тепло. Сердце колотилось от страха.

Я встретила Лилу с Кармелой и пошла с ними прогуляться до церкви. Я чувствовала, как у меня снова все намокает, но уговаривала себя, что это просто влажные трусы. Когда страх стал нестерпимым, я шепнула Лиле:

— Мне нужно кое-что тебе рассказать.

— Что?

— Я хочу рассказать только тебе.

Я взяла ее за руку и потащила за собой, но Кармела пошла за нами. Я так волновалась, что призналась обеим, хотя обращалась только к Лиле.

— Что это? — спросила я.

Объяснила все Кармела. У нее кровь шла уже год, каждый месяц.

— Это нормально, — сказала она. — У женщин так от природы: несколько дней кровит, болит живот и спина, но потом проходит.

— Точно?

— Точно.

Молчание Лилы подтолкнуло меня к Кармеле. Непринужденность, с какой она рассказала мне то немногое, что знала сама, успокоила меня, и я прониклась к ней симпатией. Я весь день проговорила с ней, до самого ужина. Выяснила, что рана не смертельная. Напротив, «это значит, что ты взрослая и можешь родить ребенка, если мужчина вставит тебе в живот свою штуку».

Лила слушала нас, ничего или почти ничего не говоря. Мы спросили, шла ли кровь у нее; она замялась, но потом нехотя призналась, что нет, не шла. Она вдруг показалась мне маленькой, меньше, чем обычно. Она была на шесть-семь сантиметров ниже меня, кожа да кости, и совсем бледная, несмотря на то что все время проводила на солнце. И ее отчислили. И она ничего не знала про кровь. И ни один мальчик никогда не признавался ей в любви.

— И у тебя начнется, — утешили мы ее фальшивыми голосами.

— На фига? Раз у меня этого нет, значит, я этого не хочу. Это отвратительно. И те, у кого есть, мне тоже отвратительны!

Она развернулась уходить, но потом остановилась и спросила меня:

— Как латынь?

— Хорошо.

— Ты хорошо учишься?

— Очень.

Она подумала и пробормотала:

— А я нарочно сделала так, чтобы меня отчислили. Не хочу больше ни в какие школы.

— А что ты будешь делать?

— То, что мне нравится.

Она бросила нас там, посреди двора, и ушла.

До конца лета я больше ее не видела. Я очень подружилась с Кармелой Пелузо: несмотря на то что она слишком много смеялась и слишком часто ныла, в ней ощущалось такое мощное влияние Лилы, что временами она представлялась мне второй Лилой, вернее, ее неполноценной заменой. Кармела говорила, подражая интонациям Лилы, повторяла ее любимые выражения и жесты, старалась двигаться, как Лила, хотя внешне больше походила на меня — хорошенькая, в теле, пышущая здоровьем. Она незаконно присвоила себе свойства Лилы, и это мне не очень нравилось, но в то же время притягивало меня к ней. Я никак не могла решить, то ли это копирование, на мой взгляд карикатурное, меня раздражает, то ли я им очарована: ведь даже в разбавленном виде черты Лилы действовали на меня завораживающе. Этим Кармела в конце концов и привязала меня к себе. Она рассказывала, каким ужасом была новая школа, как все ее обижали, а преподаватели терпеть не могли. Рассказывала, как с мамой и братьями ездила к отцу в Поджореале и как все они там рыдали. Она утверждала, что ее отец ни чем не виноват, а дона Акилле убило какое-то темное создание, не мужчина и не женщина, хотя женского в нем все же больше. Якобы оно жило вместе с мышами, по ночам и даже днем выбиралось из канализационных люков, творило всякие ужасы, которые ему полагалось творить, и снова скрывалось под землей. Потом она вдруг с глупой улыбкой призналась, что влюблена в Альфонсо Карраччи. Улыбка сразу сменилась слезами; эта любовь мучила ее, доводила до изнеможения: дочь убийцы влюбилась в сына жертвы. Стоило ей встретить его во дворе или на улице, и она чувствовала, что вот-вот потеряет сознание.

Ее откровенность поразила меня и укрепила нашу дружбу. Кармела поклялась, что никогда ни с кем об этом не говорила, даже с Лилой, да и мне решилась открыться только потому, что не могла больше держать это в себе. Мне нравился ее драматический тон. Мы подолгу обсуждали возможные последствия этого страстного чувства, пока не начался новый учебный год и времени на Кармелу у меня просто не стало.

Но какая история! Даже Лила, быть может, не сумела бы так рассказать.

3

У меня наступил период недомоганий. Я толстела, на груди под кожей появились два твердых бугорка, под мышками и на лобке выросли волосы, я стала подавленной и в то же время дерганой. В школе я уставала еще больше, чем раньше. Когда решала задачи по математике, ответ почти никогда не совпадал с указанным в учебнике, латинские фразы казались бессмыслицей. При первой возможности я закрывалась в туалете и рассматривала себя голую в зеркале. Теперь я уже не знала, кто я, но подозревала, что и дальше буду меняться, все больше и больше, пока не стану такой же, как мать, — хромой и косоглазой, и меня никто никогда не полюбит. Часто я ни с того ни с сего принималась плакать. Грудь у меня постепенно росла и становилась мягче. Внутри меня копились какие-то неподвластные мне темные силы, из-за которых я постоянно пребывала в возбуждении.

Однажды утром перед школой ко мне подошел Джино, сын аптекаря. Его друзья, заявил он, считают, что у меня не настоящая грудь и что я подкладываю под кофту вату. Говоря это, он подхихикивал. И еще сказал, что сам он с ними не согласен и поставил на меня двадцать лир. Если выиграет, десять возьмет себе, а десять отдаст мне, но я должна показать ему, что у меня под кофтой нет никакой ваты.

Я здорово напугалась. Не зная, как себя вести, на всякий случай нахально — так с ним говорила бы Лила — сказала:

— Гони десять лир.

— Что, я прав?

— Да.

Он убежал, но чуть погодя он догнал меня вместе с еще одним своим одноклассником, не помню, как его звали, — тощим, с темным пушком над губой.

— Он тоже должен посмотреть, — сказал Джино, — а то другие не поверят.

Я снова ответила Лилиным тоном:

— Деньги вперед.

— А если там вата?

— Нет там ваты.

Он дал мне десять лир, и мы втроем молча поднялись на верхний этаж дома, стоявшего перед сквером. Там, возле ведущей на террасу железной двери, разлинованной тонкими яркими полосками света, я подняла кофточку и показала им грудь. Мальчишки замерли. Они смотрели на меня, будто не веря собственным глазам, а потом развернулись и бросились вниз по лестнице.

Я вздохнула с облегчением и пошла в бар «Солара» за мороженым.

Тот эпизод плотно засел у меня в памяти: я в первый раз убедилась, что обладаю силой, способной как магнитом притягивать мужчин, но главное — осознала, что Лила влияла не только на Кармелу, но и на меня, как невидимый, но требовательный призрак. Если бы не это ее влияние, что бы я сделала? Убежала бы, и все. А если бы мы были вдвоем с Лилой? Я потянула бы ее за руку и прошептала: «Пойдем отсюда», а потом, как обычно, осталась бы — потому что она, как обычно, и не подумала бы убегать. Но ее со мной не было, и я, почти не сознавая, что делаю, поставила себя на ее место. Вернее говоря, ее на свое. Я снова и снова прокручивала в памяти тот момент, когда Джино предложил мне десять лир, и ясно понимала, что заставила отступить в сторону себя самое и перевоплотилась в Лилу Черулло, воспроизведя ее взгляд, тон, жесты, наглость, — и осталась довольна результатом. В то же время я в тревоге спрашивала себя: «Может, я веду себя, как Кармела?» Мне казалось, что это не так, что я другая, но я не находила объяснения, чем именно я от нее отличаюсь, и это омрачало мою радость. Когда я проходила с мороженым мимо мастерской Фернандо и видела, как Лила сосредоточенно расставляет на длинной полке ботинки, мне захотелось окликнуть ее, все ей рассказать и послушать, что она скажет. Но она меня не заметила, и я пошла дальше.

У нее всегда были дела. В тот год Рино заставил ее снова записаться в школу, но она туда почти не ходила, и ее опять отчислили. Мать просила ее помогать по дому, отец — сидеть в лавке при мастерской, и она, и не думая сопротивляться, с радостью начала работать. Изредка, когда нам случалось встретиться после воскресной мессы или прогуляться от сквера до шоссе, она не расспрашивала меня о школе, зато взахлеб и с восхищением рассказывала о работе брата и отца.

Она узнала, что мальчишкой ее отец, пожелавший независимости, сбежал из мастерской деда, тоже сапожника, и устроился на обувную фабрику в Казории, где делали всякую обувь, в том числе для военных. Она обнаружила, что Фернандо не только может сшить любые ботинки от начала до конца, но и прекрасно разбирается в машинах: резательных, прошивочных, шлифовальных. Она рассказывала мне о видах кожи и голенищах, кожевниках и кожевницах, каблуках и набойках, подготовке нити и стельках, о том, как клеят, красят и полируют подошву. Она выговаривала эти профессиональные слова так, будто произносила магические заклинания, принесенные ее отцом из заколдованного мира — фабрики Казории, — откуда он, как пресытившийся впечатлениями исследователь, вернулся в тихую семейную мастерскую, к своему верстаку, молоткам, железным болванкам и запахам клея, смешанным с запахами поношенной обуви. Она приобщала меня к этому словарю с таким энтузиазмом, что постепенно я стала смотреть на ее отца и Рино, владевших искусством защищать ноги людей прочными удобными ботинками, как на самых важных в нашем квартале персон. Возвращаясь домой, я не могла избавиться от ощущения, что лишена привилегии проводить целые дни в обувной мастерской, а все из-за того, что мой отец — всего-навсего швейцар.

Меня все чаще одолевала мысль, что в школе я только зря теряю время. На протяжении нескольких месяцев мне казалось, что учеба отнимает у меня все силы. После уроков, неприкаянная и несчастная, я специально проходила мимо мастерской Фернандо, чтобы увидеть Лилу на рабочем месте, за письменным столом в глубине мастерской — худощавую, без намека на грудь, с тонкой шеей и осунувшимся лицом. Я не знаю, что именно она там делала, но она была там, при деле, по ту сторону стеклянной двери, а по бокам от нее виднелись склоненные головы отца и брата. Никаких книг, никаких уроков, никаких домашних заданий. Иногда я останавливалась у витрины и разглядывала банки с обувным кремом, старые сапоги с новыми подметками, новые ботинки на колодках для растяжки. Я рассматривала их, будто была клиенткой и интересовалась товаром; уходила нехотя и только после того, как Лила, заметив меня, помашет мне рукой и снова погрузится в работу. Часто первым меня замечал Рино и начинал строить забавные рожицы, чтобы меня рассмешить. Тогда я в смущении убегала, не дожидаясь взгляда Лилы.

Однажды в воскресенье я с таким воодушевлением заговорила с Кармелой Пелузо об обуви, что удивилась сама себе. Она покупала «Мечту»[6] и зачитывалась фотороманами. Поначалу это казалось мне пустой тратой времени, но вскоре я тоже начала в них заглядывать, а потом мы стали вместе читать их в сквере, обсуждать сюжеты и реплики отдельных персонажей, написанные белыми буквами на черном фоне. Кармела то и дело переключалась с придуманных историй на свою настоящую любовь к Альфонсо. Я, чтобы не отставать от нее, однажды сказала, что сын аптекаря Джино признался мне в любви. Она не поверила. Ей сын аптекаря представлялся недостижимым сказочным принцем: наследник, будущий аптекарь, синьор, который никогда не женится на дочери швейцара; в общем, я чуть не проболталась о том, как он просил меня показать грудь, а я показала и заработала десять лир. На коленях у нас лежала «Мечта», и мой взгляд упал на актрису в великолепных туфлях на каблуке. Я не выдержала и начала расхваливать туфли и того, кто их сделал, такие красивые; будь у нас такие туфли, говорила я, ни Джино, ни Альфонсо перед нами не устояли бы. Но чем горячее я говорила, тем отчетливее — к собственному неудовольствию — понимала, что пытаюсь присвоить себе новое увлечение Лилы. Кармела слушала меня невнимательно, а потом сказала, что ей пора. Обувь и сапожники ее мало интересовали, вернее, не интересовали вовсе. В отличие от меня она хоть и подражала Лиле, но увлекалась только тем, что нравилось ей самой: фотороманами и любовью.

5

Так все и шло. Скоро мне пришлось признать: что бы я ни делала, все казалось скучным; значение приобретало только то, что было связано с Лилой. Всё, что ее не касалось, всё, рядом с чем не звучал ее голос, как-то блекло и словно покрывалось пылью. Средняя школа, латынь, преподаватели, книги, книжный язык определенно проигрывали изготовлению обуви, и это меня угнетало.

Но однажды утром все изменилось. Мы с Лилой и Кармелой готовились тогда к первому причастию и посещали уроки катехизиса. После урока Лила сказала, что у нее дела, и ушла. Я заметила, что она направилась не домой: к моему большому удивлению, она вошла в здание начальной школы.

Я пошла было с Кармелой, но она наводила на меня скуку, и я с ней попрощалась, обогнула здание и пошла назад. По воскресеньям школа была закрыта. Как же Лиле удалось попасть внутрь? Потоптавшись в нерешительности, я вошла в вестибюль. Ни разу после окончания я не была в своей старой школе и взволновалась; на меня пахнуло знакомым запахом, и стало хорошо и уютно, как когда-то. Я шмыгнула в единственную открытую дверь на первом этаже. Это был просторный зал, освещенный неоновыми лампами; вдоль стен тянулись полки, заставленные старыми книгами. Я насчитала с десяток взрослых и еще больше детей. Они снимали с полок книги, листали их и или ставили на место, или забирали с собой, вставали в очередь к столу, за которым сидел старый недруг учительницы Оливьеро, учитель Ферраро, худой, с седыми волосами ежиком. Ферраро бросал взгляд на выбранные книги, делал отметку в журнале, и человек уходил, унося с собой один или несколько томов.

Я осмотрелась: Лилы здесь не было; возможно, она уже ушла. Что же она тут делала? В школу она больше не ходила и интересовалась обувью. Неужели все это время она, не говоря мне ни слова, ходила сюда за книгами? Ей здесь нравилось? Почему она не позвала меня с собой? Почему бросила с Кармелой? Почему она рассказывала мне о том, как чистить подошвы, а не о том, что прочитала?

Я разозлилась и убежала.

Школьная учеба еще больше, чем раньше, донимала меня своей бессмысленностью. Потом я как-то втянулась — пора было готовиться к годовым экзаменам. Я боялась получить плохие отметки и подолгу сидела над учебниками, но не пыталась вникнуть в то, о чем читала. Появились у меня и другие проблемы. Мать сказала, что с такой грудью, как у меня, ходить неприлично, и мы пошли покупать мне лифчик. Она вела себя еще грубее, чем обычно, как будто стыдилась того, что у меня выросла грудь и начались месячные. Она давала мне какие-то советы, но коротко, отрывисто и непонятно, едва ли не с упреком. Если я ее переспрашивала, она поворачивалась ко мне спиной и, хромая, ковыляла прочь.

В лифчике грудь стала выпирать еще заметнее. В последние месяцы перед каникулами меня без конца донимали мальчишки, и скоро я поняла почему. Джино с приятелем растрезвонили, что мне ничего не стоит заголиться перед кем угодно, и ко мне то и дело подваливал то один, то другой и просил повторить представление. Я убегала, скрестив руки на груди, и чувствовала себя виноватой и страшно одинокой. Мальчишки не отставали, они преследовали меня по дороге к дому и во дворе, они смеялись и обзывались. Пару раз я попыталась представить себе, что сделала бы на моем месте Лила, чтобы от них отвязаться, но не выдержала и расплакалась. Я боялась их и почти перестала выходить из дому, разве что в школу, да и то через силу. Сидела и занималась.

Однажды утром, в мае, меня догнал Джино и спросил — не нахально, а, наоборот, волнуясь, не хочу ли я стать его девушкой. Я ответила, что не хочу, — от злости, из желания отомстить и от смущения, хотя тот факт, что в меня влюбился сын аптекаря, наполнил меня гордостью. На следующий день он задал мне тот же вопрос и продолжал задавать до самого июня, когда, немного позже, чем предполагалось, — у родителей возникли какие-то сложности, — мы, нарядившись в белые, как у невест, платья, все же приняли первое причастие.

Как были, в этих платьях, мы задержались на церковном дворе и сразу после причастия завели грешный разговор о любви. Кармела не могла поверить, что я отвергла сына аптекаря, и поделилась этим с Лилой. А вот Лила меня поразила — не развернулась, чтобы уйти, всем своим видом говоря: «Да кого это волнует?», а очень заинтересовалась. И мы заговорили об этом втроем.

— Почему ты ему отказала? — спросила Лила на диалекте.

— Потому что я не уверена в своих чувствах.

Я ответила на литературном итальянском. Мне хотелось произвести на нее впечатление и дать понять, что, даже если я трачу время на обсуждение мальчишек, я все-таки не Кармела.

Назад Дальше