Владимир Галкин У Таси
1Георгий Николаевич с грустью выловил муху из пива и начал рассказывать.
— Это было… Это было в 1963 году, хорошем году, он мне ещё тем запомнился, что зимой было столько снега, что и в начале апреля ходили в лесу на лыжах, а китайцы не подписали соглашение о запрещении термоядерных испытаний.
Я ещё неженатый был и всю зиму ходил к Таисии Николаевне Ефимовой — Тасе. Мне — двадцать три, ей — сорок три. Разница. А любовь была. Чувство.
Работали мы с ней в одной проектной конторе в Подколокольном переулке, только я в технологическом отделе инженером начинающим, а она начальницей копирбюро. Как-то так сама собой возникла у нас связь — и по работе, и вообще. Она мне даже давала, помню, подрабатывать: копировать на кальке чертежи, я хорошо чертил, быстро — 5 рублей за половинный лист ватмана. Как-никак, а тогда 5 рублей это или бутылка водки и пиво с раками в пивной на Серпуховке — цельная гулянка! — или две бутылки апельсиновой горькой настойки (по 2 рубля 02 копейки) плюс опять же пивком-лачком в общественной уборной, но это же можно было проделать и в заведениях «ВИНО-АВТОМАТ», этих точек было много. Понятно, с приятелем. Покроешь настоюшку каким-нибудь «кызыл-шербетом» — и весь вечер твой, свадьба! Конечно, этот подработок был так, баловство, а лучче всего было ходить к Таисии Николавне домой. Она и поила, и кормила, и любила.
Хорошая, добрая была бабёшечка, миловидная, беленькая, сероглазая, невысокого росточка и, главное, очень плотненькая. Ух! Так-то она невзрачная, тихая мещаночка (в лучшем смысле слова), мыслей никаких — впрочем, у женщины и не должно быть мыслей, только чувства, тем она и берёт, мысли это глупость, зато в постели такая — просто ого-го! Такие совершенные ласки, такая неутомимость, такое… изумительное бесстыдство, что просто как в раю себя чувствуешь.
Однако в меру строгая, хозяйственная, всё у неё на месте, аккуратистка страшная. Я вообще-то размахай-распиздяй был, мне лишь бы выпить да лечь хоть в ботинках, но она меня в руках держала. Как сына. Да, у ней сын был, мне ровесник, в данное время служил сверхсрочную где-то на севере. Письма она мне его читала. Письма в сапогах.
Комнатка у ней была в Товарищеском переулке — это есть шкатулка с мулине: всё опрятно в высшей мере, белоснежное бельё, скатерть на столе, занавески на окнах, подзор у кровати с шишками, салфетки кружевные на полке диванной спинки со слониками и китайцем с качающейся головкой. Как, бывало, приду — трону китайца, и он качает балдушкой до утра. Просто влюбился в китайца. Где б вот сейчас такую штучку достать? На комоде приёмничек «Москвич», рядом патефон, тут же к стене прислонено большое зеркало. Шкаф по другой стене, ещё что-то, не помню уж. Тесновато, но ничего лишнего. Словом, для тех лет обстановка для среднего и бедного класса известная. У многих москвичей ещё мебеля, утварь, вплоть до довоенных кастрюль и тазиков, всё было крепкое, прочное, удобное, не выбрасывалось до семидесятых годов. Всё ж это от бабушек-дедушек, каждый стул старинное тепло излучал. Потом, как уехали на выселки, давай во двор выкидывать венские стулья, прекрасные буфеты с резьбой, круглые столы на изгибных ножках лебедями… Эх! А теперь, в девяностых, что? Скука. Комнаты пустые, гулкие, стенки шкафные до потолка, и не поймёшь сразу, что это такое, кровати какие-то жуткие — на четверых, ковры-паласы во всю комнату либо поганый линолеум, как в общественных местах, электроника на безликих тумбочках… Ну, правда, есть и квартирищи — антиквариат! Всё забито мягкими мебелями а-ля-луи, да там тебе и камины, и золотые унитазы, красные ванны, шесть собак в квартире, а то и леопард или змея, дверь входная из танковой брони, на стенных коврах оружие висит, в прихожей крупнокалиберный пулемёт. Жить, понимаешь, стали! Тьфу…
А я жил на Ульяновской улице, дом сорок пять, довоенной стройки, по тем временам ещё высокий, страшноватый, а как раз напротив, через улицу, высилась (да она и теперь стоит, но уже восстановленная в прежнем виде — у меня есть фото XIX века) громада Рогожской полицейской части; мы, значит, когда-то находились не в Ждановском районе, а именно в Рогожской части. Дом-куб, с мезонином и каланчой, оригинальный, впрочем, все такие дома были одной архитектуры. От наших этих двух домов тут всегда темь была, улица к тому ж узкая. И с обеих сторон троллейбусные остановки, тогда ходили 19, 23 и 45. Кто куда. И в троллейбусе по дороге на работу или обратно мы с Тасей иногда ехали вместе. Куда она ездила — неведомо, а надо было проследить.
Повторяю, парень я был развязный, вольноречивый, как говорится, без тормозов и без комплексов; приходилось приносить копировщицам для подправки готовые кальки (коллодиумом на спирту у них сильно воняло), ну и заводил трёп со всей Тасиной командой, а они поболтать, позлословить были горазды: скучно, а девки молодые, вечно склонённые сидят, и половина замужних, половина разведёнок (только хватай, да экстерьером ни одна как-то подходила мне). А вот Таисия Николаевна, хоть и немолодая бабёшечка, а влекла к себе. Но как подступиться? Поглядывать-то на меня как-то особенно она поглядывала, да и я знал, что мужа похоронила года четыре назад, но как взять?
Вижу, что строга, вроде никому из наших никаких лишних уступок, по мелочи подчищай и пиши сам, некогда. Но вот как-то курю с Женькой, рыжей секретуткой главного инженера, бабой с «поползновениями» и тоже разведёнкой, и между прочим, Тасиной подругой, а она мне со смешком так: «Что ж вы, Георгий Николаич, так всё в копирбюро ходите?» — «Как так?» — «А так, что Таисия Николавна к вам неравнодушна». — «В каком смысле?» — спрашиваю. Только засмеялась, бросила окурок и ушла. Ага, думаю, так-так-так-так… это надо взять на учёт.
Захожу к Тасе с калькой, говорю нахально, что надо шесть (шесть!) строчек исправить, вот текст, а сам исподтишка красноречиво глазки щурю, улыбочка такая блядская на лице. Что она должна была сказать? «Пошли, мол, вы на хер, Георгий Николаич, это всё равно что весь лист перекопировать!» Нет. Она в лист смотрела-смотрела, после на меня глазки этак скосила и громко говорит: «Вера, у тебя работы много?» — «А что, Тась Николавна?» — «Глинжу (это значит — главному инженеру) срочно надо сделать, а поправок много, можешь перекопировать? Лист небольшой, несложный, схема». Кто ж начальнице откажет? Я рассыпался в благодарностях. Копировщицы все как одна посмотрели на меня понимающим взглядом. И вот уж я королём через три часа являюсь за работой, ля-ля, да «какая ж вы, Таисия Николавна, сознательная женщина, это по-настоящему коммунистический подход к работе, ну так выручили, ну так выручили…»
Теперь, значит, только и шляюсь в копировку, анекдоты травлю, на Тасю поглядываю. К чему я это так подробно рассказываю? А к тому, что не имел опыта «работы» с пожилыми дамами, тут всё на ходу экспериментируешь и как бы не промахнуться, а влекла она меня к себе ужасно, повторяю, ну просто сексуальный синдром на ней клином сошёлся, говоря научно. Когда-то с учительницей географии жил, в девятом классе — наверно, оттуда. Баба чем старше тебя, тем надёжней, опытней. И — покормит, попоит, не последнее дело. А девок добиваться надоело, да они и бедные, а у меня откуда деньги, и глупые, и бесстрастные. Только что платоническая любовь да иссушающие поцелуи. Вот кстати и добавлю: был тот год какой-то особенной борьбы с хулиганством, в частности, с изнасилованиями. Чем было вызвано такое внимание Никиты Сергеича? Моральным кодексом коммуниста, строителя будущего общества? Во всяком случае, милиция свирепствовала, и я из-за этих двадцатилетних девок чуть не сел. А мой приятель загремел по групповухе (а ничего и не было, липа) на восемь лет. Вот так. Так что альфонсом оно надёжней.
2Под Старый Новый год был у нас в конторе вечер, с выпивоном и танцами-шманцами. Тогда это везде практиковалось, времена были свободные, душевные, вообще — жили как-то по-братски, не как сейчас по-звериному. Я с Тасей танцевал и говорю: «Таись Николавна, а не проводить ли мне вас… ну хоть до Яузы?.. Можно и дальше. Погоды на улице стоят отличные, морозец, весело. Вы на 19-м троллейбусе ездите, значит, куда-то к Владимирским улицам, так можно и туда прогуляться». Она, как девочка, глазки опустила и говорит: «Почему, не только на 19-м, на любом, вы просто не обратили внимания, вы вообще, Георгий Николаич, оч-чень невнимательны (ого, вот оно!). Я же ваша соседка, в Товарищеском переулке живу». — «Да что вы! Прекрасно! Оригинально! Так мы пойдём?» Естес-с-твенно.
И — как будто уже всё решено. Вышли потихоньку на улицу, я её под ручку взял, под рукав чорной шубки, и мы покатились. Солянка, Яузская, Ульяновка и так далее. И всё я говорил, говорил, даже стихи читал, и свои, и чужие. Странное дело: при такой рутинной, сухой работе, как черчение (да она и сама в бюро чертила и, думаю, домой брала для подработки — что у неё — 160 рублей, и весь оклад), тем не менее стихи слушала с удовольствием, просила ещё. Тем более, что я тогда сильно подражал Есенину, а Есенин — это ж известно какой яд, на него кого хочешь ловить можно. И анекдоты — очень даже неприличные, провокационные — докладывал. Пел также. Особенно, когда через Яузу по мосту шли: вода сверкает загадочными огонёчками, низкая луна, жёлтые фонари, в жилах алкоголь.
Намёки начал делать всякие. Она посмеивалась, поправляла шалевый платок на голове, а я не давал. А она уже меня — по рукам. То, что надо. Нет, и вообще хорошо говорили: о кино, о Робертино Лоретти, об Окуджаве, о любви. Умел я располагать к себе женщин, умел, это вот теперь — всё… Только грустно смотрю. Да нет теперь таких Тасей с журчащим смехом, интересующихся стихами. В сорок три теперь бабы интересуются только как бы на улице не убили вечером, не изнасиловали.
А тогда… Хрустел под ногами снег, смеялась женщина зазывно, с гулом проносились синие троллейбусы.
Её флигелёк с деревянным вторым этажом был в глубине двора, за кирпичными воротами. У подъезда постояли. «Ну, — сказала она, — до свиданья… Жорик, спасибо, что проводил». И шутливо сдвинула мне на затылок шапку. И это всё?! В тот же миг я припёр её к стене и впился в губы. Как я ей мял грудь! Как целовал родинку над бровью, родинку на шее! От таких поцелуев, уверен, вселенная должна была встать торчком. Истрепал я её, она тоже тяжело дышит и оторваться не может — заело. «Ну как так, Жорочка, с первого раза ко мне?.. У меня соседи, я вдовая, я на виду…» — «Нет сил, Тасинька, пожалей меня… помираю…»
Что ж, был и жареный гусь (для кого бы это?), и «столичная», и скрипучая постель. Кстати, уже в следующий визит я между пружинами матраца проложил тряпки — стало пожёстче, но хоть перед соседями стыдно не будет. Дело в том, что за стеной у Таси жила хорошая бабушка Лида, очень доброжелательная, участливая. Тася на её совесть шибко полагалась, а стена-то тоненькая, перегородка, раньше обеи комнаты — её и бабушкина — была одна большая, двадцать метров, но разделили на две, на двенадцать у Таси и восемь у бабушки. Когда, кто и почему — неважно. Так что из-за стеночки перед бабушкой было неудобно. Но это моя идея, а вот полковник (о нём речь ниже) до этого не додумывался. Или они как-то по-другому устраивались? Знаю такие случаи, когда на пол перину кладут.
И ещё были хорошие соседи: паспортистка Лёля с мужем и сыночком и перед кухней одинокий слесарь из ЖАКТа Василий, жуткий пьяница, но мирнейшее существо. Поработает, придёт домой, напьётся и спать до утра.
Всё было славно, стал похаживать и похаживать, мамане только звонил из автомата (у Таси в доме телефона не было), что, мол, у товарища загулял, а это далеко, так что ночевать буду у него. Стеснялись мы тогда матерей. На работе у меня тоже ума хватало быть бдительным и больше не ходить в копирбюро без нужды и хиханьки прекратить.
И только эта падла рыжая, Женька-секретутка, особенно мне улыбалась. «Чегой-то ты, Жень, сладко смотришь, жопу, что ль, защемило?» — «Что-о ты, Жора, я так…» Тасю спрашиваю: «Почему нарушена конспирация, где провал?» — «Да у неё просто нюх гадючий, — отвечает, — но скорее провоцирует, ты не обращай внимания».
3Вроде как женатые мы с ней зажили. Но — только на буднях, в выходные (самое бы оно!) я был не властен.
Тут такой сложный номер получался. У неё был ещё «муж» — некий полковник из военно-инженерной академии Куйбышева, что в Воспитательном доме на Москва-реке (москвич, я люблю адреса точно указывать, есть такая слабость — вплоть до общественных уборных: где, как и т. д.). Полковник, Егор Николаевич, был пожилой, семейный, но жена — инвалид второй группы, полупарализованная, и вот он ходил к Тасе по выходным, получая ласки (хотя какие у него против меня силёнки?) и скрашивая Тасе вдовье житьё; он, в общем-то, немного как бы и содержал её, бельё покупал, подарки к праздникам, безделушки в доме — это всё его, посуда даже, конечно, дамские угоды. Погужуется у ней выходной с двумя ночёвками с субботы, а там на службу (он преподавал) и к семье. Ишь, как устроился ладненько. Какой я никакой, но за жену несчастную (что ж он ей говорил, где ночует? это ж бабе какие муки носить!) я его ненавидел, хотя ещё ни разу не видел воочию. Говорила: низенький, с выправкой, тоже выпить и попеть не дурак, уважительный, культурный — словом, «хороший человек». Но как же мне с ним постель делить? Под кроватью окурок заметишь, бельё вроде не моими ногами пахнет — неприятно. «У него, Тась, голова, по-моему, каким-то говном пахнет, тебе не кажется? Или вообще голова такая?» Она молча с понедельника стелила для меня чистое бельё.
Интересно, а он знал, с кем делит ложе любви? Но я вопросов не задавал. Дают — бери.
Но что интересно — не соседи у Таси, а золото, ни слова никому, как будто слепоглухие. Вот это, я понимаю, соседи!
Ну теперь всё, всё, это была как бы интродукция, дальше будет новелла.
4Эх, бывало, соберусь я к Тасе, выйду на Ульяновку, поздний вечер, мокрый, плакучий, ни звёзд, ни луны — люблю такие вечера, душа мягше становится. Фонари слезятся сквозь туман, троллейбусы тебя нежно обдают грязью, а ты идёшь с отдалённым ожиданием любовной ночи, идёшь так себе, вразвалочку, ссутулившись, и думаешь примерно так: успеется и жаркая кровать, но сперва надо слегка «принять», то есть выпить портвешку в каком-нибудь «ВИНО-АВТОМАТЕ», их тут полно, но лучше всех тот, что на Большой Андроньевке, сразу за аптекой, там удобные столики-одноножки, всегда конфетки и лимончик на закусь, портвейн № 13 — за двадцать копеек семьдесят три грамма, а три двугривенных — это цельный стакан, даже чуть больше. И это хорошо. В других автоматах — на Хиве, на Землянке, у Тетеринского рынка — там грубый «Агдам» (20 копеек — 87 грамм; три дозы уж никак не влезают в стакан — неудобство, ибо русский человек любит именно стакан, а не какие-то дроби) или ещё грубее «Кызыл-Шербет» (50 копеек — 200 грамм), и столиков там нет, а есть мерзкие полочки по стенам, да ещё на уровне чуть ли не головы — как стакан ставить, как расположиться по-человечески? И бабы там, которые меняют двугривенные, довольно грубые и старые, а на Андроньевке — там божественная Марь Васильна, даже Маша, с большой грудью и ласковой улыбкой. Идём туда.
И всего-то пройти сто метров, но ведь как пройти!
Вот громада кубастой, куполастой церкви Сергия, ободранная, но величавая, и красиво так в низкой седой облачности скрыты её верхи вместе с колокольней — будто улетает она, уплывает ввысь. В нише восточного придела была когда-то писана икона самого преподобного Сергия Радонежского, лампада горела, а ныне залепили то место дурацкой вывеской: «ПЕЙТЕ СОКИ». В колокольне, между прочим, сушат бельё граждане, живущие в домиках причта. Ишь, огоньки-окна светятся, на веранде компания курит и выпивает. Тут во дворах тоже почти деревня, как и на Андроньевских улицах, кур держат, петухов. И очень скоро вся эта благодать исчезнет, церкву, конечно, выкрасят, внутри фрески совсем погубят, домиков, веранд и кур не станет, всё будет лысым и торжественным. Но я отвлёкся…
Марь Васильна даёт и в долг — верным, надёжным. Мне, например. Я пью вино в компании шумных мужичков и после первого стакана они мне как родные. После второго стакана я схожу с крыльца этого деревянного барака и влекусь через рельсы на Школьную, а там через Хиву — и Товарищеский, бывший Дурной. У меня суконные ботинки на резине с молнией, и я не скольжу по наледям, но ступаю мягко, как кот.
Почему я выпиваю перед посещением Таси, там же всё одно будет хорошая выпивка и царская закуска? А потому, что так надо. Так делалось всегда. Так делали мои пращуры. Выпить в автомате и к бабе. Приходишь, сильный, поэтический, настроенный, нацеленный, а то ведь пока дождёшься её бутылочки, надо условности соблюдать, то, сё.
Эх, вы, мои Рогожские переулки, как у вас всё мило и чудесно, все ямские дворы сохранились. Заглянул я на Школьной в такой двор, а там на галдарее лампочка горит и мужики сидят, опёршись о перила. Может, и пьют. Говорю громко: «Здорово, мужики!» — «Здорово». — «Кони, — спрашиваю, — где?» — «Какие кони?» — «Да здесь ещё в двадцатых годах лошадки ямские на ночь ставились, под попонами, овёс кушали из торбочек, а хозявы ихние чай пили — вот где вы сейчас сидите». Наверху смеются, поняли, народ добрый. Скоро и их, и галерей не будет…
Настроение — ну просто высший сорт! Счас бы сломать чего-нибудь, бабе подол задрать, лечь на трамвайные пути для смеху или по крышам бегать, железом греметь…
Но вот и ворота, вот и её флигель и два окошка на втором этаже. Кремовые сторы. Уют. Подымаюсь по двум деревянным лесенкам с поворотом, стучу, и мне открывает бабушка Лида — личико до такой степени мелкоморщинистое и мохнатенькое, что напоминает какой-то редкий тропический плод. Она знает мой стук, она всё знает, и мы договорились, чтоб не было ошибок.
— А, Жорик! Проходи, проходи, Тасенька у себя, токмо снег-то сбей с обувей на коврик.
«Токмо», «обувей» — это Москва, это Рогожье и Таганка.
В коридоре жарко до невозможности, пахнет жареной картошкой, капустой, рыбой. Готовят. Тасина дверь первая, всё низкое, мне приходится всегда сгибаться, и всегда я забываю и стукаюсь темечком о притолоку — оттого в волосах болячки, а то я всё думал, что парша какая-то.