— А, Жорик! Проходи, проходи, Тасенька у себя, токмо снег-то сбей с обувей на коврик.
«Токмо», «обувей» — это Москва, это Рогожье и Таганка.
В коридоре жарко до невозможности, пахнет жареной картошкой, капустой, рыбой. Готовят. Тасина дверь первая, всё низкое, мне приходится всегда сгибаться, и всегда я забываю и стукаюсь темечком о притолоку — оттого в волосах болячки, а то я всё думал, что парша какая-то.
За дверью, не раздевшись, первым делом я целую её в губы и беру за грудь (это обязательно), она нервно отпихивается:
— Во-о, холоднющий, небритый, вином пахнет, фу. Что за манера, когда отучу: сперва разденься, потом входи.
— Слишком жаждал я мою крулеву, — бормочу я, вешая пальто и шапку, — слишком груди я её искал. А Тасенька картошечку жарит с тресочкой, да? или лещиком? Но на столе я не вижу бутылочки с домиком.
Прохожу в носках по чистой дорожке и сперва сажусь на кровать, притягивая её для дальнейших объятий. Я, конечно, очень сдерживаю себя, да и она не позволяет гладить её зад, ибо… уже бывало такое, что просто смущение.
— Да подожди ты… ну Жорка! Я разозлюсь! Марш к столу! Я пошла за картошкой. Сидеть и держать себя в руках.
Я глупо улыбаюсь, разглядывая её всю: крепенькая, невысокая женщинка в чорном сарафане (о, чорный цвет очень сексуален! впрочем, мы тогда этих слов не знали), в белой кофточке с высоким воротом, в капрончике-чулочках («чёрная пятка»! это тогда был высший шик и для бедных, и для богатых), а поверх этакие грубой шерсти «поножи», как я их называю, то есть носки для тепла и хождения без тапок. У них и в квартире чистота, можно в сортир сходить босиком.
«Жорка» сидит за столом, появляется картофельное чудо с тарелкой жареного сома. О! Она знает мои вкусы, сом — первая рыба моя. А вот и бутылочка. И рядом баночка белых холодных грибков.
— Ну-у, — капризничаю я, — «особая»… да ещё тёмного стекла… Тася, это не эстетично. И вкус у ней — для мужланов, для хамла, а я мальчик нежный, слизистая моя выдерживает только «столичную» и алб-де-масэ, меня мама вообще на пирожных вырастила, а папа ещё грудному папироску давал. И грибы я люблю подберёзовики.
Мы смеёмся, и я наливаю первые лафитники. Встаю.
— Тася, ты… ты… сейчас вспомню, кто ты. Понимаешь, хотелось воспеть тебе хвалу из песен Исуса сына Сирахова, но забыл, а это надо делать точно, поэтому я лучче спою:
Мотив известный, смысл тоже. Чокаемся и, перегнувшись над столом, целуемся в губы. Так у нас повелось. Какое милое, готовное лицо, как я хочу её! Родинка над бровью так и дрожит, и она — она хочет. Но нельзя же сразу, так вот, кое-как, нет, мы ещё посидим, мы послушаем меня или патефон, мы споём, тихо споём.
Конечно, ей хочется настоящего мужа, её лет и развития и вкусов, но всё-таки я довольно опытен и нахален, так что пока есть приятная видимость «семьи»: муж пришёл с работы, он кушает, а затем…
Закусываем долго, обстоятельно.
— Эх, Тася, разве ты такая в своём копирбюро? Там ты орлица, ханша, Екатерина Вторая, а со мною — голубица, ландыш скромный, незабудка. Нет, Тася, надо мне на тебе жениться.
— Ещё чего! — прыскает она. А что? а почему бы не?
И опять мы немножко выпиваем, доедаем, и тогда я сажаю Тасю к себе на колени и мы что-нибудь поём. Заведём-ка мы патефон: «Мусеньку» Лещенко. У Таси только эта пластинка да ещё одна «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина…» Но эту уж не надо. Сладко плывёт волшебное танго: «Мусенька родная, мы будем вместе вновь. Слышишь, песню мая нам поют про любовь? Ты да-а-ра-га-ая…» и т. д. Но тут Тася начинает подпрыгивать, и мы уходим в кровать. Долго и волнующе шуршит она шёлковым сарафаном, штанами, лифчиком… Перина у неё такая, ещё бабушкина, что мы проваливаемся чуть не наполовину. Мы включаем ночник над головами, так острее…
Боже, какие ночи, какие ночи!
А потом мы гасим ночник и беседуем во тьме. Впрочем, тьмы полнейшей нет, на нас смотрят два окошка с веткой тополя. Говорим про всё, даже как прошёл рабочий день, сплетничаем, злословим. Под её пуховым одеялом и в глубокой перине я просто угораю, весь мокрый лежу, ноги высунул для вентиляции.
— Тась, а я забыл: я ведь тебе шоколадку «Алёнушку» купил — подарок. Встать. дать тебе, ласточка?
— Эх ты, «муж», «любовник», разве так угощают и дарят.
— Всё-всё-всё, в следующий раз перстень с изумрудом. А «кошачий глаз» тебе нравится? Подарю-ка я тебе редкий сборничек Есенина, ты его любишь, а у меня похожий есть, да и потом я его всего наизусть знаю.
— Скоро, Жорочка, я отсюда перееду на Бутырский хутор.
— Что-о?! Ты серьёзно? Я утоплюсь в Яузе.
— Ничего, скоро ты меня разлюбишь, надоем. Да и такими темпами… (она хихикает) ты долго не продержишься.
— Это подло, Тася, от твоего тела и ласк я никогда не ослабею, наоборот — каждый раз прилив сил, всё приливают и приливают, клянусь. Да ты ж сама чувствуешь, — что, не так? Ну-ка, скажи — удавлю. Нежно и скорбно, но удавлю. И буду хранить твой фантом…
— Нашим всем, кто на очереди стоит, даёт Миннефтепром комнаты и квартиры. Мне дают в одной квартире с Пальчиковым, ну, этот шибздик, из отдела вентиляции. Так что сосед у меня бу-удет, во-от, и все узна-ают. Нет, всё у нас кончится, Жорик. Готовься.
Я в ужасе.
— А… как же я тебя любить буду?
— Отвыкнешь. Что, понравилось сюда быстренько шмыгать, со всеми удобствами? Ну, если не разлюбишь, у меня есть подруга… Ладно, это потом. Дом хороший на Бутырском, все удобства, вода горячая, ванна.
— Да на хрен тебе ванна? Бань сколько вокруг, ёлки-моталки.
— А стирать за тобой и Егор Николаичем, ты чистоту любишь, а? В ванне самое оно. Да и вообще — что ты, пацан, понимаешь в домашних делах? Мамка тебе стирает, ты и в магазин, небось, не ходишь. Нет, тут очень тесно, а там и просторней и всё новое. Езда вот только…
— Ага! Ты от Подколокольного едешь семь минут, да до дому пять, а там? И магазинов здесь полно, всего полно, это же элитарный район! Старая Москва!
— Ничего, там тоже магазины есть. Ехать… полчаса или минут сорок и как раз на двадцать третьем, так что…
— Да-а, Тася, обрадовала ты меня, уж как я рад, уж так рад, слов нет. Но это всё — серьёзно?! Так что у подруги? Подругу, что ль, в заместители сватаешь? Так я против, заместителей мне надо…
— Тоня есть такая, одна живёт на Пятницкой, будем у неё ночевать.
— Это не то, милая Тася. Конечно, какой-никакой выход, но какие сложности, если подумать: всё чужое, бельё чужое, время лимитное; и ведь только на ночь, да? Ну… Нет, уж я забалован, уж я изнежен, я там сломаюсь. Да-а, компания не велька, но бардзо гонорова: пан кшёндш, пан говниш, пан полициант ше курва та я.
— Чёй-то?
— Поляки. Мол, компания небольшая, но очень весёлая: пан ксёндз, пан говночист, пан полицейский, ещё проститутка да я. Смешно?
Ещё маленько возимся и засыпаем до утра.
Утром по-быстрому кофеёк, хлебушек с микояновскими котлетками и — бегим каждый на свою троллейбусную остановку (конспирация): она — к Съезжинскому переулку, а я — на следующую, к своему дому. Очень натурально здороваемся (вон рыжая Женька едет!) и идём рядом на службу. Будто и ночи не было.
5Как говорится, случай вонючий, но не смертельный.
Вот и эта последняя пятница. У кого уж масленица кончилась, а у нас всё блины едят. Хорошие мы с Тасей блины ели, пышныя, с белоспинной селёдкой да сливошным маслом. «Столичная» была. Этот вечер я запомнил на всю жизнь. Блины… Вроде как поминальные.
Послушали мы «Мусеньку», поиграли в лото, почитали письмо её Бориски с северного флота. «Мама, ты не вышла замуж?» Мне смешно, а Тася локтем подпёрась, пригорюнилась. Говорю:
— Выше голову, товарищ! Пошли, Тасенька, в кроватку.
Как будто бабье сердце что чуяло, и отдавалась она всласть. Даже фантазии во французском вкусе. Да, конечно, я тоже развратен, но это от прямоты характера, от простодушия, даже от наивности, а вообще — стыдлив, и за два месяца Тася сделала со мной то, что не сделали бы и годы учёбы. Будущая моя жена только крякала от изумления.
Шла тихая беседа. Было ещё не поздно, десять вечера, в квартире все дома, бегал по коридору шумный сынок Лёли, которого никак не могли загнать в постельку, как вдруг раздался твёрдый, настойчивый стук во входную дверь. Так стучат только милиционеры.
Как током пробило Тасино тело, вся дёрнулась и выключила ночник. Лежим в темноте, слушаем. Конечно, бабушка Лида пошла отпирать. Да-да, и она знала этот стук, поэтому не спрашивала, кто там.
Мужской низко крякающий голос спросил:
— Дома?
Умная бабушка ответила, что «да» и быстро скрылась к себе. Наверно, ей надо было сказать, что «нет», но ведь инструкций она не получила.
— Он… — прошептала Тася и даже закрыла лицо одеялом. (А я сдвинулся на самый край, туда, где матрац особенно проседал, и ушёл во глубь, только глаза выставил, как стереотрубы.)
— Он… — прошептала Тася и даже закрыла лицо одеялом. (А я сдвинулся на самый край, туда, где матрац особенно проседал, и ушёл во глубь, только глаза выставил, как стереотрубы.)
— С ума сошёл… Ведь не договаривались, не его день… Что делать, Жора?
А тот уже по-хозяйски раздевался в коридоре, шуршал шинелью или чем там об стену. Я его ни разу не видел. Обтоптал ноги на коврике и легко, но строго постучал костяшками в нашу дверь. В альков.
— Тасёнок! Ты не спишь? Открой, солнышко.
— Убьёт.
— Не должен, — шептал и я, — не имеет права… Может, мне в шкаф залезть? (Какой там шкаф, он маленький, я ж говорю — на три пальто и бельевые полки, даже ноги не подогнуть, вывалюсь.) Или — под кровать?
— Да там же ванночка стоит и чемодан.
Всё. Гость нежданный, гость вечерний за душой моей пришёл…
— Счас, счас, — решилась она и потянулась к крючку снять его.
Етит твою мать, ну и положение!
Вошёл, причёсывается и, как мне кажется, её с улыбкой разглядывает.
— Что так рано улеглась? Не ждала? Понимаешь, вчера жену в больницу отправил.
Нахальный, он включил ночник и наклонился поцеловать мою подругу…
— Эт-то что такое?!
— Племянник мой.
Молодец Тася, она и дальше достойно держала себя.
Этот хам включает уже верхний свет, точнее, абажур над столом.
Глядит на меня как дурак. Низенький, плешивый, пегая прядка на лысый пятак начёсана, нос толстый, мешки под глазами. В погонах.
— К… какой племянник? Сколько лет?
— Двенадцать, — отвечаю тоненько.
— Двенадцать?!
Вот дурак.
— В ноябре исполнилось.
А что мне ещё отвечать? Чувствую, Тася моя дрожит от внутреннего хохота. Лежит на спине и трясётся. Действительно, не выскакивать же голой из кровати и говорить: «На, Егор, возьми его!»
Он тоже не знает, что делать, тоже дрожит, и жалко вроде его — военная косточка. Постоял, пошёл, сел на стул.
— Мы с тётей Тасей из одной деревни, я вчерась приехал, Москву поглядеть.
Не выдержал старичок, заорал, матюгается:
— Ах ты Таська, блядь такая!.. тра-та-та-та-та!.. Я, понимаете, всё для неё, а она без меня… тра-та-та-та-та!..
— Ну что ты орёшь-то, Егор, зачем мат-то, соседи же слышат, милицию вызовут. Скандал какой будет…
— Вы на повышенных тонах прекратите, — говорю, — не в академии, тут ребёнок лежит.
— Что-о?! — взвился. — Ещё и ребёнок?! Я счас посмотрю на этого ребёнка! Она и с мужиком и с ребёнком — ат, блядина! — аж задохнулся, идёт глядеть. А ну как кобуру уж отстёгивает?
— Егор, Егор, — тихо молит она, — прекрати, нет тут ребёнка, не стучи ногами, не жена ж я тебе, в конце концов, спасибо за помощь, но я женщина молодая, что ж я — за подарки совсем должна…
— Должна! — орёт, — должна! А ну, ты, гад, вылезай, если ты мужчина!
— Не встану, — говорю, — вы при оружии.
— Нет у меня оружия!
— Всё равно не вылезу, а вы перестаньте при мне любимую женщину оскорблять. Она, может, мне как мать, даже больше матери.
Это его маленько сбило. Сел на место, стулом скрипит, вздыхает. Ему б уйти, но как вот так, с поля боя…
Тася его по-тихому, ласково давай уговаривать…
— Егор Николаич, ты хороший человек, я тебя уважаю, но сейчас-то… срам какой… уж ты уйди, пожалуйста, ночь на дворе. Ну вышло так, ерунда какая-то, извини…
Полковник успокоился, только всё горестно приговаривает, я чуть даже не всплакнул:
— Нет, какое безобразие… как-кое всё-таки безобразие… Не ожидал, Таисья Николавна, не ожидал. Всё что угодно, но только не это. Просто-таки безобразие.
Мы всё лежим, она меня за член держит. Совершенно идиотское положение. Наконец встал, пошёл к двери и, закрывая, тоскливо бросил:
— Эх, Тася, Тася, какая же ты бессовестная…
Слышно, как оделся, в сердцах хлопнул парадной дверью.
— Наделал, чорт старый, скандалец. А всё из-за тебя, Жорка…
— Конечно, — заныл я, — я всегда виноватый, как у них график нарушается — так Жорка виноватый…
— Ладно уж. Спи. Племянничек. Ну ты юморист…
Она выключила все света, накинула крючок на петлю, перевернулась ко мне задом, и мы стали засыпать.
Ну вот и всё.
Больше-то уж я к ней не ходил. Неудобно. Да и страшно: а ну — опять налечу на такого? кто его знает, что он там надумает? а не он, так другой…
И она на работе смотрела на меня уже чужими глазами. Встряска.
Да и, честно сказать, подувял я там, у неё, последние недели была сплошная перегрузка. Ну её, думаю, к бесу, а откровенным альфонсом жить противно, ждать, когда тебе намекнут…
Через две недели после случая с полковником она как раз и переехала на свой Бутырский хутор. И слава Богу.
Георгий Николаевич закончил свой рассказ и допил одиннадцатую кружку пива. Глаза его были уже жёлтые, он только жалобно добавил:
— Эх, а всё ж мне всего этого потерянного… Всё, бывало, тяпну винишка — и туда, к дому её. По привычке. А окна у неё чорные.
Потом и дом сломали. Теперь даже вспомнить нечего.
Ну… как нечего? Есть, конечно, есть чего вспомнить, всё ж, думаю, в юности мне очень повезло. Характер помогал.
25.2.96
Примечание публикатора
lukomnikov_1, 31 января 2012, 09:50:09 UTC
Вероятно, ранее не публиковалось. Воспроизвожу по хранящейся у меня авторской машинописи (http://lukomnikov-1.livejournal.com/900570.html?thread=7070938#t7070938).