Русская муза парижской богемы. Маревна - Елена Мищенко


Елена Мищенко Александр Штейнберг РУССКАЯ МУЗА ПАРИЖСКОЙ БОГЕМЫ Маревна (Marevna)

Ей признавались в любви Пабло Пикассо и Хаим Сутин, огненный мексиканец Диего Ривера стал отцом ее ребенка, о ней писал Илья Эренбург и вздыхал Борис Савинков, ей посвящали стихи Максимилиан Волошин и Гийом Аполлинер.

Она дружила с Марком Шагалом и Осипом Цадкиным. Мария Воробьева, девочка, родившаяся в чувашской глуши, стала музой Монпарнаса.

…В 1911 году 19-летняя художница Мария Воробьева-Стебельская из далекой Чувашии совершила свое первое путешествие за границу – в Италию. Там, в колонии русских писателей и художников, на острове Капри, она познакомилась с Максимом Горьким. Он очаровал ее своим даром рассказчика, она преклонялась перед его писательским мастерством.

Будущая звезда Монпарнаса, черноглазая хрупкая блондинка, Мария Воробьева-Стебельская, едва не стала невесткой великого пролетарского писателя. Его пасынок Юрий Желябужский влюбился в Марию, просил стать его женой.

Жизнь на острове Капри была легкой и праздной, Мария много рисовала, проводила почти целые дни на пляже, вбирая в себя лучи знойного солнца. Она носила белые одежды, всматривалась в голубое небо, нежилась под золотым солнцем.

Основными цветами ее итальянской палитры были белый, голубой и яркожелтый. Но однажды ей захотелось изменить цвета, выбрав другие краски. Она решила уехать в Париж, учиться живописи.

«Буревестник революции» не одобрял ее выбор. «Уедете в Париж – угорите», – ревниво предостерегал он ее. Однако на прощание сделал ей царский подарок, – подарил имя, которое стало ее символом, обессмертило ее. «Вы – настоящая Маревна, носите это имя», – сказал он ей. Она произнесла имя вслух, как бы пробуя его на вкус. Слово, казалось, переливалось всеми оттенками изумрудного и синего цветов – она воспринимала мир в цвете.

Откуда взял его Горький – то ли из русской сказки о Марье-Маревне-королевне, а может быть, из стихов Константина Бальмонта:

«Ни у кого никогда не будет такого имени, – сказал ей Горький, – гордись и оправдай его». Его слова стали пророческими. «Маревна», звали ее на парижском Монпарнасе, этим именем она подписывала свои картины, под именем «Маревна» она вошла в историю современного мирового искусства.

Все в ее судьбе было необычно, невероятно, все по-сумасшедшему кружилось в такт ее бешеному темпераменту – ведь она была озорной, прямой, правдивой и…наивной девчонкой. Такой воспитал ее отец – польский аристократ Бронислав Стебельский. Он мечтал о рождении сына, но родилась девочка. «Я хочу, чтобы ты была орленком, а не курицей», – говорил он ей. Уже в три года она могла собрать и разобрать ружье, а когда ей исполнилось четыре года, отец подарил на день рождения живого медвежонка. Девочка с ним дружила и страдала, обнаружив, что его застрелили.

…Само рождение Марии в Чебоксарах в 1892 году окутано ореолом романтической тайны. Известно, что матерью девочки была Анна Розанович – актриса провинциального местного театра в чувашском городе Чебоксары. Ее супругом был мелкий служащий Воробьев. Жизнь в провинции, закулисные интриги, бедность – все это угнетало Анну. Она считала, что создана для большой любви. И вдруг судьба занесла в Чебоксары государственного служащего, польского аристократа, инспектора по лесному ведомству Бронислава Стебельского.

Сердце провинциальной актрисы затрепетало. Ей казалось, что настало ее время – время любви. Каким убогим и скучным показался ей супруг Воробьев. Стебельский зачастил в театр – куда же было еще податься в провинциальном городе. Он стал завсегдатаем кулис, познакомился с Розанович.

Бурный любовный роман закружил обоих, родилась девочка. Скандал потряс местный бомонд. Актриса и ее супруг отказались от родившегося ребенка. Благородный Бронислав Стебельский забрал малышку к себе и занялся ее воспитанием.

Он был человеком неуравновешенным, вспыльчивым, иногда даже жестоким. Девочка не знала материнской ласки, заботы. Отец часто менял места службы, они переезжали из Чебоксар в Варшаву, оттуда – в Москву, затем в Тифлис, где Мария жила у дальних родственников отца.

Уже в детстве и ранней юности она познала горькое чувство одиночества, узнала самое страшное – предательство матери. Ей, как того и хотел отец, пришлось стать настоящим орленком, – защищать себя в самых сложных жизненных обстоятельствах, отстаивать свою независимость.

Получение аттестата об окончании школы обернулось для нее настоящей трагедией. Она вернулась домой в слезах: почему в аттестате написано, что она Воробьева, когда она – Стебельская? Отец с грустью рассказал девочке ее биографию, заметив, что не мог официально удочерить ее, потому что он – католик. И Мария до конца своей жизни носила двойную фамилию Воробьева-Стебельская, а по отчеству была Брониславовна.

Зная любовь дочери к искусству и живописи, вскоре после окончания школы отец отправил ее в Москву. Здесь она некоторое время училась в Строгановском училище живописи, а затем, в 1911 году, отец оплатил ее пребывание в Риме. Мария была очарована увиденным, писала домой длинные письма, в которых подробно описывала памятники и музеи, поразившую ее живопись и скульптуру. После недолгого пребывания на Капри Мария решила продолжать обучение в Париже. Этот удивительный город притягивал к себе, став настоящей Меккой для молодых, талантливых, дерзких художников, поэтов, музыкантов, всех тех, кто верил в свой талант и мечтал покорить весь мир.

«LA RUCHE» – «УЛЕЙ» И ЕГО ОБИТАТЕЛИ

Сто с лишним лет назад преуспевающий французский скульптор Альфред Буше купил в Париже за бесценок просторный участок земли к югу от Монпарнаса, а заодно и павильон, построенный Гюставом Эйфелем для Всемирной выставки 1900 года, к тому времени уже демонтированный.

Ротонду он воздвиг заново на купленной земле, назвав ее «Виллой Медичи». Внутри Буше устроил узкие комнаты-мастерские и стал сдавать их за бесценок бедным художникам. Талантливые обитатели колонии прозвали это здание La Ruche – «Улей» и, став знаменитыми, впоследствии прославили его. Марк Шагал в своих воспоминаниях говорил: «Здесь либо умирали с голоду, либо становились знаменитыми».

В этом убогом, густо населенном доме, лишенном элементарных удобств, жили, работали, творили, радовались жизни и страдали талантливые полуголодные молодые люди, которые впоследствии стали гордостью «парижской школы». Оплата мастерской в «Улье», расположенном в непосредственной близости от городской бойни, обходилась всего в 50 франков в год, а сытный обед стоил не более двух с половиной – это весьма небольшие суммы, даже по тем временам. Неудивительно, что обитателями «Улья» были преимущественно бедные художники, а также многоязычная художественная богема.

Здесь Кандинский играл в шахматы с Шагалом, Амедео Модильяни выпивал с Ильей Эренбургом, Хаим Сутин экспериментировал с огромными мясными тушами, здесь писал свои строки Максимилиан Волошин. В общем – форменный «Улей». Так называлось это сообщество непохожих, куда Маревну привел русский скульптор Булаковский. Она была потрясена всем увиденным, услышанным. Марк Шагал писал об «Улье»:

«Здесь жила разноплеменная художественная богема. Здесь у русских рыдала обнаженная натурщица, у итальянцев пели под гитару, у евреев жарко спорили, а я сидел один, перед керосиновой лампой. Кругом картины, холсты – собственно, и не холсты, а мои простыни и ночные сорочки, разрезанные на куски и натянутые на подрамники. Так я просиживал до утра. В студии не убиралось по неделям. Валяются багеты, яичная скорлупа, коробки от дешевых бульонных кубиков». Жили впроголодь. Наличие обеда считалось роскошью. Красноречиво свидетельство Шагала: «На дощатом столе были свалены репродукции Эль Греко и Сезанна, объедки селедки – я делил каждую рыбину на две половинки, голову на сегодня, хвост на завтра, – и – Бог милостив! – корки хлеба. Если повезет, кто-нибудь накормит обедом…»

Все эти молодые гении, а каждый из них свято верил в то, что через десять лет он покорит мир, перебивались с хлеба на воду, но служили они искусству со всей страстью и искренностью.

Что и говорить, молодая художница Маревна была потрясена увиденным, но жить ей там не хотелось. Она побаивалась большого скопления мужчин, которые не скрывали свои чувства, увидев привлекательную молодую блондинку.

Маревна познакомилась с неразлучной троицей художников: нелюдимым Сутиным, веселым Кикоиным, обаятельным коротышкой Кременем – они всегда держались вместе.

Приехав в Париж из маленьких еврейских местечек – кто из России, кто из Польши или Белоруссии, они стали единым братством. Их объединяли общие заботы, проблемы, но больше всего – любовь и преданность Искусству. Часто они работали вместе в одной мастерской, спорили, шумно ссорились. Каждому из них был присущ свой, особенный стиль. Радостная палитра Кикоина дала миру множество прекрасных полотен – обнаженных фигур, пейзажей, натюрмортов. Духовность и доброта Пинхуса Кременя проявилась в его работах, поражающих ослепительной яркостью красок. Внезапно пришедшая к Хаиму Сутину слава затмила талант его соотечественников, но время все расставило по местам, – полотна Пинхуса Кременя и Михаила Кикоина и сейчас ценятся у знатоков «парижской школы».

Когда заканчивалась работа, художники собирались в просторной мастерской Моисея Кислинга – талантливого художника, приехавшего из Кракова, на столе появлялась скудная закуска, бутылки дешевого вина. Но разве это имело значение, когда шли жаркие споры об искусстве, коромыслом стоял табачный дым. К стене прислоняли последние работы Сутина, Кислинга, Модильяни – их обсуждали, оценивали. Часто из своей мастерской, которая находилась этажом ниже, приходил Лео Зборовский – друг художников, владелец небольшой галереи. Он старался продавать работы своих талантливых друзей, поддерживал их, как мог.

Маревну сразу приняли в «Улье», она стала завсегдатаем мастерских. Пристально вглядываясь в творчество своих новых друзей, Мария многому у них училась.

«Это было славное время, – скажет она впоследствии. – Ощущение восторга от молодости, оттого, что ты принадлежишь к группе людей, у которых одни и те же цели и идеалы. И к какой группе!» Маревна, с присущей ей острой наблюдательностью, детально и остроумно описывала появление на улицах Парижа весьма живописной группы художников. «Обычно впереди уверенной походкой, с огромным чувством достоинства шел, размахивая мексиканской тростью с ацтекскими фигурками, огромный, смуглый, бородатый Диего Ривера. Дальше я – в розовой широкополой шляпе, отцовской накидке, велосипедных бриджах, затянутая широким неаполитанским поясом, в белых носочках и черных туфельках. Потом Модильяни – чудесные кудри эпохи Возрождения, расстегнутая до пояса рубашка, книга в руке. Он шел, декламируя строчки из «Ада» Данте. За ним – Сутин: длинная челка до глаз, сигарета в зубах. Далее – Эренбург с лошадиным лицом, похожий на льва Волошин. Пикассо и Макс Жакоб, один в огромном пальто кубиста, на голове жокейская кепка огромных размеров, другой – в приталенном пальто, черном цилиндре, белых перчатках. Радость уличных мальчишек не имела границ. Они забегали вперед, чтобы лучше нас видеть, с криком: «Эй, смотрите, цирк идет! Великан с булавой, животные и клоуны!»

Богемные нравы Парижа начала XX века были весьма свободными, можно было ходить по улицам в любом, самом немыслимом наряде, делать все, что угодно. Ежегодно весной устраивался бал учеников Художественной академии. Это было необычное, порой весьма шокирующее зрелище. Илья Эренбург в своей трилогии «Люди, годы, жизнь» рассказывает: «…По улицам шествовали голые студенты и натурщицы; на самых скромных были трусики. Однажды испанский художник возле кафе «Ротонда» разделся догола; полицейский его лениво спросил: «Тебе, старина, не холодно?..»

Студенческие балы в Academie des Beux-arts (Академии изобразительных искусств) не всегда заканчивались благополучно. Дешевое вино, наркотики, несдержанность часто приводили к катастрофам. Как-то во время буйного веселья возник пожар, из здания выбежали почти голые, перепачканные сажей и золой люди, они кричали, разбегались в панике кто куда. Ранние прохожие удивленно на них смотрели, но не подавали виду – Париж привык ко всему.

Маревна была свидетельницей того, как молодая художница разделась догола и встала под струи фонтана. «Ничего прелестнее этой сцены я не видала никогда: в золотистом свете восходящего солнца розово-рыжая, с длинными распущенными волосами, бессмертная Венера рождалась в струях вод. Кто-то воскликнул: «Ура красоте, любви и искусству!» Слова подхватили, и они звучали снова и снова», – рассказывала она.

Правда, финал оказался очень грустным: девушка простудилась под ледяными струями и вскоре умерла от воспаления легких.

«LA ROTONDE» – ПРИЮТ ХУДОЖНИКОВ

«Париж фиолетовый, Париж в анилине вставал за окном «Ротонды», – писал Маяковский в 1924 году. Он посетил знаменитое парижское кафе, о котором так много слышал. Здесь, в «Ротонде», Модильяни увидел юную Анну Ахматову, написал ее портрет. Бывали здесь Макс Волошин и Сергей Прокофьев, Клод Дебюсси и Игорь Стравинский.

Парижские кафе… Это не просто место, где можно выпить чашечку кофе. Кафе – неотъемлемый атрибут жизни парижан. Там встречаются друзья, это – своеобразный клуб, где назначают встречи. В маленьких уютных кафе сидят часами и просто разговаривают, пишут стихи, заключают сделки. Почти у каждого парижанина есть «свое» кафе. Строки Ильи Эренбурга: «Я сидел, как всегда, в кафе «Ротонда» на бульваре Монпарнас перед пустой чашкой и ждал, пока придут мои друзья», – абсолютно точно отражали сущность жизни парижской богемы 20-х годов.

Старые парижские кафе могут похвастаться своей историей, знаменитыми посетителями. Но, пожалуй, одно из них имеет самую оглушительную историю, это – легендарная «Le Rotonde» («Ротонда»). Ее адрес – 105 Boulevard de Montparnasse. Это настоящая Мекка для тех, кто хочет увидеть место, где родилась и созрела живопись европейского авангарда.

Минуло вот уже 90 лет с того времени, как толстый и добродушный кабатчик Пьер Либион выкупил маленькое бистро на углу бульваров Распай и Монпарнас. Тогда он и не подозревал, что его приобретение, которое он назвал «Ротонда», станет приютом талантливых людей, поэтов и художников, чьи имена войдут в историю мировой культуры.

В то время анисовая водка стоила пять су, а легкий завтрак – десять. «Папаша Либион», как его называли завсегдатаи, был человеком добрым. Относясь вначале недоверчиво к разношерстной толпе своих посетителей, он впоследствии даже полюбил их. «По крайней мере, с ними не скучно», – говорил он. Монмартр постепенно выходил из моды, художники искали себе новое пристанище. Одним из первых Монпарнас облюбовал Пикассо, за ним потянулись и другие: Шагал, Кандинский, Леже, Брак, Ларионов и Гончарова, Штеренберг, Паскин. Полюбила «Ротонду» и Маревна.

«В холодные, короткие и часто голодные зимние дни мы все околачивались в «Ротонде», – вспоминает она. «Что еще было делать? Куда идти? Сюда приходили все. Нас встречала приветливая улыбка и неизменное: «Как поживаешь, малыш?» папаши Либиона. Мы согревались горячим кофе с croissants, говорили о выставках и об искусстве, которое не исчезало и (вместе с несколькими сумасшедшими покупателями) помогало нам выжить».

Кто только не бывал в «Ротонде»! Ее стены можно выложить мемориальными плитками. Перечисление имен завсегдатаев «Ротонды» повторит страницы энциклопедии истории искусств.

Здесь чернокудрый красавец Амедео Модильяни, одетый в живописные лохмотья, громко декламировал строки из дантовского «Ада». Он делал портреты почти всех посетителей «Ротонды». Для друзей – просто так, на память, для прочих – в обмен на горячий обед или рюмочку перно. Поражала пестрота нарядов, обычаев, акцентов. Японский художник Фуджита выделялся своим домотканым яркокрасным кимоно, Диего Ривера – огромный, бородатый, не расставался со своей знаменитой тростью, украшенной ацтекскими фигурками. Скульптор Цадкин приходил с огромным догом прямо из мастерской, в рабочей спецовке. В самом темном углу всегда можно было встретить Кременя и Сутина. Сутин всегда был угрюм, насторожен, здесь, в «Ротонде», он старался учить французский язык. Можно ли было предположить, что о полотнах невысокого тщедушного иммигранта из еврейского местечка Смиловичи будут мечтать лучшие музеи мира?

Описывая атмосферу того времени, Илья Оренбург напишет: «Мы приходили в «Ротонду», потому что нас влекло друг к другу. Мы тянулись друг к другу, нас роднило ощущение общего неблагополучия. Здесь все были знакомы друг с другом. Все бедны, талантливы и одиноки. Однажды Алексей Толстой послал открытку в кафе, поставив вместо моей фамилии «Au monsier mal coiffe» – «плохо причесанному господину», и открытку передали именно мне».

Тогда в этом дешевом парижском кафе молодые голодные гении, упрямые в своем желании создать новое искусство, новый мир, спорили, влюблялись, произносили горячие вдохновенные речи. Среди постоянных посетителей «Ротонды» были и русские анархисты. Частенько захаживал сюда и Владимир Ульянов-Ленин, он любил играть с Троцким в шахматы. Именно здесь, в «Ротонде», Макс Волошин, который был хорошим другом Маревны, как-то сказал ей:

– Маревна, я хочу представить вам легендарного героя. Я знаю ваш интерес ко всему необычайному, к необыкновенным людям. Этот человек – образец всяческих достоинств. Вам он очень понравится.

Этим человеком оказался ни кто иной, как Борис Савинков. «Поначалу Савинков не понравился мне совсем, – пишет Маревна. – Он производил впечатление обособленного, замкнутого и гордого человека. Его хорошо знали в России, и слава не оставляла его в Париже. Светские дамы преследовали его, как могли, и меня это поражало». Маревна, с присущей ей точностью, дает словесный портрет Бориса Савинкова, отмечая его легкие морщины вокруг глаз, его пронзительный, ироничный взгляд. Он всегда был подтянут и постоянно ходил в черном котелке и с большим зонтом, висевшим на левой руке. В «Ротонде» и в других местах его называли «человек в котелке». Однако постепенно неприязнь исчезла, и они подружились. Савинков и его жена помогали Маревне, буквально спасая ее от голода и жестокой депрессии в тяжелое для нее время.

Дальше