"Ревную к старику? К матери? — думал он. — Нет"
И будучи не в силах докопаться до источника этой враждебности, продолжал придерживаться с Иваном взятого с первой встречи тона, маскирующего его истинные чувства.
Еще более сложно и неясно было его отношение к матери. Она встретилась с ним без видимого волнения, и когда в нем все напряглось и затрепетало, она только окинула его с головы до ног медленным взглядом и сказала:
— Ого, каким молодцом вырос! Я рада за тебя, рада. Отец твой — золотой человек.
"Как называть ее? — потерянно думал в это время Никита, переминаясь с ноги на ногу и поглаживая подлокотник кресла. — Мамой? Людмилой Павловной? Нет, все фальшиво".
И стал называть ее просто "вы": "Вам что-нибудь подать? Вам поправить подушки? Вам не дует из форточки? Вам не пора принимать лекарство?.."
В эти дни он продолжал готовиться к экзаменам и почти всегда бывал дома. Иван оказался самостоятельным малышом — ковырялся на дворе в песочке, вовремя приходил есть, сам стелил себе на креслах и сразу же засыпал. Людмила на все вопросы Никиты отвечала — нет, ничего не нужно. Она лежала тихо, отворотясь к стене, и, только забывшись в полусне, начинала стонать. Никита откладывал книгу, смотрел на ее разметанные по подушке серые от ранней седины волосы, думал, словно убеждая себя: "Мама… Ведь она, именно вот она — моя мать".
Но эта мысль по-прежнему не отзывалась в нем каким-то определенным чувством, повергая его в еще более сложную их сумятицу.
Однажды Людмила, тяжело опираясь на локти, вдруг повернулась лицом к Никите и попросила:
— Сядь поближе
— Вам что-нибудь подать?
— Сядь поближе, мне трудно говорить громко.
Никита пересел на стул к тахте и опять спросил, избегая, как всегда, ее взгляда:
— Вам что-нибудь дать?
— Да нет же, — раздраженно сказала она. — Я хочу поговорить с тобой. Это нужно, чтобы ты понял все и не мучился всякими вопросами, которые тебе все равно не осилить. Ведь ты мучишься? Правильно я заметила?
— Да, — тихо сказал Никита.
— Прямота — черта в человеке не очень-то приятная для окружающих, но я уж такая, не люблю околичностей. Ты знаешь, почему я оставила тебя?
— Если верить старику…
— Ему нельзя не верить.
— Я не так сказал. Просто я чувствую, что он не все мне сказал.
— Это другое дело. Послушай теперь меня. Перед самой войной я вышла замуж, твой отец и не знал тогда об этом. Но мужа моего убили — такое, по крайней мере, я получила извещение. Это было равносильно тому, что убили меня самое… На самом же деле он был жив, в плену. Искал меня после войны, но долго не мог найти, потому что я эвакуировалась из Ленинграда сюда, вышла замуж за твоего отца и переменила фамилию. Вышла потому, что хотела заполнить хоть кем-нибудь свое одиночество — такая уж наша бабья натура. Я и любила отца по-своему, он добрый, славный, честный человек, но к тому я сгорала любовью, как сухой куст на ветру пожаром. И когда он все-таки нашел меня, я пошла за ним, словно сомнамбула, полетела, словно бабочка на огонь. Поймешь ли ты это?
Она ослабела и, побледнев, прикрыв глаза темными веками, лежала несколько минут молча.
— Ты знаешь, каково в то время было отношение к бывшим пленным? Туда, где ему разрешили жить, тебя нельзя было взять. Я уехала одна, а потом подумала, что лучше оторвать от себя прошлое навсегда, чтобы ни тебе, ни ему, ни мне, ни твоему отцу оно не было вечно болящей раной. И скажу честно, с годами перестала тебя чувствовать как сына. Я рада, что ты вырос хорошим человеком, и это все. Суди меня, как хочешь, мне все равно. Я счастлива тем, что у меня была такая любовь и что я ненадолго пережила его. Не знаю, можно за это судить? О прощении я не говорю, не чувствую себя виноватой…
Она слабо махнула исхудавшей, с отвисшей кожей рукой и прибавила через силу:
— Ну, не говори ничего. Оставь меня… Устала.
Ей становилось хуже день ото дня. Она уже не ела. почти не разговаривала и только изредка выдыхала из себя одно слово:
— Пить.
Никита поил ее с ложечки клюквенным морсом. Однажды она окликнула его и, когда он подошел, ясно, с удивлением в голосе проговорила:
— Что это со мной?
Рука ее, лежавшая поверх одеяла, ходуном ходила в какой-то крупной конвульсивной дрожи.
— Это нервное, мамочка, вы успокойтесь, — сказал Никита, с испугом глядя на эту словно жившую и двигающуюся совершенно отдельно руку и в испуге своем не замечая, что впервые назвал Людмилу мамой. Она подняла на него взгляд, полный растерянности и тревоги.
— Ну, как знаешь.
— Что? — не поняв, спросил он.
— Ничего. Помоги Ивану вырасти таким, как ты… Лучше бы его пока убрать куда-нибудь отсюда.
Рука ее продолжала содрогаться, все мельче и мельче и наконец совсем затихла, но зато в беспокойно перебегающем взгляде появилась такая бредовая отрешенность от всего окружающего, что Никита испугался еще больше. Он побежал на автобусную остановку и позвонил по автомату отцу. Вскоре приехала машина "скорой помощи", которую, очевидно, вызвал Никита Ильич, а вслед за ней и он сам с врачом-грузином на редакционной машине. Молодая розовощекая сестра "скорой помощи" поспешно встала при виде светила областной медицины, облеченного научными степенями, почетными званиями и административными чинами, и сбивчиво от смущения за свой невольный приоритет в оказании медицинской помощи проговорила:
— Я… морфий… Очень жалуются на боли…
Людмила забылась после укола морфия, глаза ее были закрыты, но веки мелко подрагивали, а губы и пальцы рук судорожно шевелились. Врач шумно подвинул стул. И по тому, что тишину, которая так ревностно оберегалась здесь в последние дни. уже, очевидно, не имело смысла больше оберегать, Никита понял все.
— Найди Ивана и отведи его к Елене Борисовне, — шепнул ему Никита Ильич.
Но Никита не двинулся с места. Он хотел ответить, что уже сделал это, но тугой спазм до боли сжал ему горло, и он не смог выговорить ни слова.
Врач, медленно свернув фонендоскоп, положил его в широкий карман халата.
— Будь сильным, дорогой, — тихо сказал он, отводя Никиту Ильича в дальний угол комнаты. — Это дело одного или нескольких часов. Сколько выдержит сердце.
Кладбищенские березы
Когда ушли, смотав веревки и отскоблив лопаты, подвыпившие могильщики, у засыпанной могилы остались четверо — Никита Ильич, Никита, Елена Константиновна и редакционный шофер Коля.
Коля поигрывал ключами на цепочке и пялил глаза на Еленины ноги, особенно броско выделявшиеся в сочетании чулок телесного цвета с черным платьем. Вид у Коли был разудалый: кепочка на левую бровь, кожаная куртка с косыми карманами на "молниях", узкие брюки, остроносые ботинки и, главное, взгляд с особым надменно властным прищуром — все, одним словом, было рассчитано на то, чтобы привлекать внимание девушек и уязвлять их сердца. Этот как будто бы отстраняющий взгляд производил на деле совершенно обратное действие. Придерживая одной рукой баранку, высунувшись из бокового окна машины почти по пояс. Коля встречал и провожал им какую-нибудь стройную фигурку, попавшуюся на дороге, и она вся вытягивалась, замирала, словно хрупкий молодой тополек.
Никита Ильич стоял как в почетном карауле, вытянув руки по швам и глядя прямо перед собой. Складки от ноздрей к углам рта залегли у него еще глубже. Он повидал в свое время много смертей на фронте, сам бывал на волосок от нее, успел к зрелым годам, философствуя на досуге, принять ее диалектическую необходимость и теперь не чувствовал перед ней ни ужаса, ни отчаяния, а лишь меланхолическую грусть и досаду: мало, дескать, живут на этом свете человеки.
— Земля пухом, — сказал он, чтобы разрядить тягостное надмогильное молчание, и в этих словах как бы содержалось еще и обращение к его спутникам: "Ну что ж поделаешь? Конечно, печально, но смерть есть смерть. А живым — живое".
Он уже повернулся, чтобы идти к машине, но Елена, выпростав руки из-под черной накидки, незаметно тронула его за рукав н показала взглядом на Никиту.
— Малыш… — с тревогой сказал Никита Ильич. — Никита!
Тот и сам чувствовал, что с ним творится что-то неладное. Это было его первое свидание со смертью, и ее немотная тишина потрясла его. Множество мелочей и посторонних мыслей осаждали его, и ему было стыдно за то, что он никак не мог сосредоточиться сейчас на главном — на смерти матери, — но в то же время глубоко в его сознании холодной давящей глыбой залег ужас перед случившимся, и что-то беззвучно выло в нем от этого ужаса.
Когда отец окликнул его, он почувствовал, что этот вой вот-вот прорвется наружу. Судорожно вскидывая плечами, он бросился в чащу одичавших кустов, сел на первую попавшуюся лавочку и, обхватив себя крест-накрест руками, раскачиваясь из стороны в сторону, стонал и всхлипывал, а мысли опять беспорядочно роились в его воспаленной голове. Думал он о том, как чиста и нежна зелень берез, лопотавших над ним своей новозданной листвой, и тут же вспоминал серые волосы матери, разметанные по подушке, истончившийся профиль ее лица в гробу; чувствовал мягкое прикосновение ветра и спрашивал, зачем же так нежно лопочут березы, зачем так ласкает ветер, если исчезнут все — и старик, и Елена, и он сам, как исчезла мать, малой каплей влившись в безбрежный океан смерти, как все люди, чью жизнь в итоге венчают лишь вот эти запущенные холмики могил!
К его сознанию, наконец, пробился отдаленный клаксон машины, давно уже звучавший у него в ушах. Он встал и побрел на этот звук. Все трое — и отец, и Елена, и Коля — с тревогой смотрели на него. У Елены в глазах стояли слезы и сразу же струйками побежали по щекам, когда Никита приблизился к машине. Никита Ильич обнял его одной рукой и похлопал ладонью по плечу.
— Ну, каково, малыш?
— Скверно, старик, — сказал Никита.
Записка на бумаге в клеточку
— Ты что, хлопчик, какой невеселый сегодня? — спросила кондукторша Лина, когда Никита брал у нее билет.
Сама она так и сияла своей белозубой улыбкой, влажными глазами-антрацитами, серьгами, бусами.
— Если б ты меня полюбил, не ходил бы такой невеселый. Со мной не соскучишься, хлопчик. Полюби меня.
— Отстать, Лина, не до шуток, — угрюмо сказал Никита, проходя к передним местам полупустого автобуса.
— Шутки! — крикнула ему вслед Лина — Ах, глупый хлопчик.
Дома Никита никак не мог заставить себя не смотреть на тахту, где недавно лежала мать, и даже предложил отцу переставить мебель, чтобы изменить внешний вид комнаты, в которой уже появилось что-то от матери, что-то связанное с ее страданиями и смертью. Никита Ильич согласился, но попросил отложить перестановку до воскресенья. Тогда, чтобы не находиться в этой комнате, Никита решил пойти в лес. Начинался реденький мелкий дождь. Он тихо-тихо шуршал в траве, в листьях деревьев, и папоротниках и как-то еще больше углублял безветренную тишину теплого летнего ненастья. Едва очутившись в этой ватной тишине, Никита почувствовал, что не вынесет ее, и повернул обратно, к автобусной остановке.
Сошел он возле универмага. Как и обычно перед закрытием, люди суматошно сновали в дверях. Никита пробрался к отделу детских игрушек, но Нади за прилавком не было. Ее подруга — высокая, с длинным лицом, которое еще больше удлиняла замысловатая, гнездом прическа, — жеманно улыбнулась Никите и, растягивая слова, сказала:
— А а-ана с па-а-нидельника в о-отпуске.
Никита отошел от прилавка, но спохватился, что поступает невежливо, ничего не сказав в ответ, и, обернувшись, помахал продавщице рукой.
Он почти не встречался с Надей в дни болезни матери, замечая, что Надя сторонится всего неудобного и горького в жизни, но теперь в своей потребности как-то развеяться забыл об этом.
"Где же ее искать? — подумал он. — Дома?"
И от мысли, что может не найти ее в этот вечер, ему вдруг сделалось страшно — такой необходимой сейчас была для него именно она, а не просто кто-нибудь, чтобы развеяться.
"Ну, я расспрошу Елизавету Петровну, куда пошла. Если не знает, подожду", — успокаивал он себя, опасаясь в то же время, что может не застать и Елизавету Петровну.
Так и случилось. На два коротких звонка, принадлежавших по сложной системе общеквартирной сигнализации Неверовым, ему никто не открыл. За дверью с демонстративным безразличием топали соседи.
"Подожду", — упрямо решил Никита.
Он вышел из подъезда, пересек улицу и сел на выступ фундамента, на котором обычно сиживал дворник Серега Гнутов. Никита всегда сталкивался с ним в те рассветные часы лета, когда Серега выходил подметать улицу, а он, проводив Надю до подъезда, возвращался домой. Они кланялись друг другу.
— На производство? — спрашивал Никита, зная, что Серега с величайшим уважением относится к своей работе и называет ее не иначе, как "прызводством".
И хромой, маленький, с плечами, непомерно развитыми от долголетних упражнений с метлой, скребком и лопатой, Серега сдержанно отвечал:
— Да, на прызводство вышел.
Время тянулось мучительно медленно. Елизавета Петровна не показывалась у подъезда. Уже стало чуть смеркаться в улицах, и голуби ютились под карнизами, хотя над крышами еще сиял спокойный свет заходящего солнца. Вышел в свой обычный час посидеть на выступе и покурить Серега Гнутов. Он подержался за козырек фуражки, приветствуя Никиту, сел и спросил:
— Дежуришь?
— Да вот… — ответил Никита.
— Нет.
— Дома, что ли, нету?
— Что-то я, почитай, уж с неделю ее не вижу. Курить будешь?
— Я не курю. С неделю, говоришь? А Елизавету Петровну, ее мать, видишь?
— Маленькая такая, аккуратная? Она?
— Она.
— Эту вижу. Эту каждый день вижу.
"С понедельника в отпуске, — соображал Никита. — Неужели уехала? Не предупредив? Вообще-то на нее похоже, но как это не надо бы сейчас!"
И невозможность внезапного Надиного отъезда в то время, когда он так нуждался в ней, показалась ему настолько бесспорной, что он вдруг совершенно успокоился и продолжал неторопливо болтать о всяких пустяках с Серегой, пока у подъезда, наконец, показалась Елизавета Петровна.
"Ну вот, и все хорошо", — подумал Никита.
Сергей опять тронул свой козырек.
— Мое почтение.
Степенный был мужик, и веяло от него тоже спокойствием, устойчивостью, равновесием.
Но зато какой тревогой и растерянностью встретил Никиту взгляд Елизаветы Петровны!
— Мальчик мой! — начала она в своей старомодной приподнятой манере. — Войдемте. Мне надо вам все сказать. Милый вы мой мальчик!
Она шла по лестнице впереди и все оглядывалась, точно опасаясь, что Никита повернет вспять.
"Ах знаю, знаю! Что тут говорить!" — твердил Никита, понимая, что действительно нужно, не выслушивая никаких объяснений, уйти отсюда, и все же продолжал в каком-то отупении следовать за Елизаветой Петровной.
Так они очутились в комнате. Елизавета Петровна опустилась на стул, вынула свой тончайший платочек и собрала им у носа слезы.
— Я же говорила, что у вас с Надей разные дороги. Как я была права!
— Я пойду, Елизавета Петровна. Извините меня, — глухо сказал Никита.
— Ах, мне так больно за вас! Постойте, она оставила для вас пакет.
Никита машинально принял обыкновенный почтовый конверт с поздравительной картинкой к какому-то празднику и так с конвертом в руках вышел на улицу.
— Нашел? — спросил Серега Гнутов.
— Потерял, — ответил Никита сгоряча, будучи еще в состоянии отшутиться.
Он вспомнил о конверте, разорвал его и на сложенном вчетверо тетрадном листе в клеточку с трудом разобрал при бледном свете сумерек карандашные строки:
"Я уезжаю к морю с человеком, за которого выйду замуж. Но если ты захочешь, я в любое время буду твоя, твоя, твоя, несмотря на это".
Надиной подписи не было: видимо, уже вступила в силу необходимая конспирация.
Никита скомкал листок вместе с конвертом, больно впиваясь ногтями в ладонь. Утром Серега Гнутов, выйдя на производство, закинет метлой этот комок бумаги в совок и вместе с прочим мусором вытряхнет его в мусорный ящик.
Лина
По ночным пустынным улицам автобус мчался на предельной скорости. Дребезжали стекла, мелко вибрировал кузов, огни за окнами проносились длинными полосами.
Последний рейс.
Шипят на остановках тормоза, размыкаются и мгновенно смыкаются двери, чтобы впустить или выпустить припозднившегося пассажира, и снова Лину подхватывает стремительный бег с этими звуками быстрого движения, с вихрем, рвущимся в открытые окна. И есть у Лины своя заветная мечта стать бортпроводницей на каком-нибудь сверхзвуковом воздушном лайнере, чтобы захлебнуться этим покоряющим ее движением. А пока она рада и такому вот последнему рейсу по ночным улицам, свободным от других машин и пешеходов, когда водитель выжимает из их старенького автобуса всю возможную прыть.
Никита остался в автобусе единственным пассажиром. Лина села рядом с ним; ее растрепанные ветром волосы скользнули по его щеке.
— Хлопчик, почему ты меня сторонишься? Чем я тебе нехороша? Идем со мной. Сейчас сдам выручку, — она тряхнула тяжелой сумкой с монетами, — и свободна, как птаха. Идем?
Никита не мог бы сказать, где он был после того, как скомкал и бросил на дорогу письмо Нади. Всюду и нигде. Бродил до устали по улицам и набережной, присаживался на случайные лавочки, однажды заблудился, очутившись возле каких-то длинных заборов, потом опять вышел на знакомые центральные улицы, и везде огромная тоска, в которой уже не было отдельно ни матери, ни Нади, а была какая-то общая безысходность, словно нашептывала ему: "Не то, не то, не то", — и он продолжал бесцельно метаться по городу.
— О чем ты говоришь? — не сразу поняв Лину, спросил он.
— Давно ты мне нравишься, хлопчик. Давно я на тебя любуюсь, а ты сторонишься меня. Или я нехороша? — взволнованно шептала она, прижимаясь к нему щекой и грудью.
— Хороша, Лина, хороша…
Он почувствовал, что может заплакать, расслабленный ее лаской, и слегка отстранялся, но она опять придвигалась к нему и говорила:
— Ну вот пойдем ко мне. Подождешь меня у парка, я быстро, и пойдем.