— Против подлецов надо бы ввести.
— Ого! — сказал майор.
Он почувствовал, как в нем, подобно цыпленку в скорлупе, робко проклюнулась симпатия к этому юнцу, и даже более того — он вдруг испугался, что тот каким-нибудь ходом, ловким изворотом сам прихлопнет ее в зародыше.
— Ну, расскажи, как было дело, — спросил он.
— Так и было, — нехотя сказал Никита. — Он плохо отозвался о моей матери, а я дал ему в морду.
— Ты это слово оставь, — строго оборвал его майор. — Не приятелям подвигом хвалишься, а отвечаешь перед законом. Понял? Продолжай. Как он, говоришь, отозвался о твоей матери?
— Этого я не повторю, — решительно сказал Никита.
— Ну хорошо. Расскажи о себе, о Канунникове, об отце… Да, кстати! Почему он не пришел?
Никита потупился и стал скоблить ногтем невидимое пятнышко на коленке.
— Отвечай же, — сказал майор.
Никита вскинул голову.
— Яне отдал ему повестку… Он не знает… Я вас очень прошу, не трогайте его. Он…
— Он — что? — спросил майор, так как Никита опять умолк. — Болен?
— Нет. Ему сейчас очень трудно. Я не хочу, чтобы у него были лишние огорчения еще и из-за меня… — Сейчас я вам, пожалуй, расскажу кое-что, хотя, может быть, и не все.
На этот раз майор рассмеялся уже не одними глазами, а всем лицом своим, которое от смеха собралось в мелкие морщины и стало совсем не молодым, а таким, каким оно и бывает у человека за пятьдесят лет.
— Вот так-то лучше, — сказал он, выходя из-за стола и садясь напротив Никиты колени в колени, чтобы подчеркнуть задушевную неофициальность предстоящего разговора. — Рассказывай.
Никита рассказал о телеграмме, о столкновении с Канунниковым, о мелких каждодневных подлостях его, об отце, но ни словом не обмолвился о своем душевном смятении, вызванном событиями последних дней. В этот мир, где было все так трудно, неясно и ранимо, он не пустил бы сейчас никого, даже старика.
Майор слушал не перебивая. Как часто вот здесь, на этом самом месте, перед ним лгали, изворачивались, подличали, избегали глядеть ему в глаза, а этот юнец, он готов поручиться, говорил только правду, а если не хотел сказать ее, то прямо так и заявлял об этом. Но даже и на то, чтобы утаить правду, у него, видимо, были не подлые и низменные основания, а высокие и бескорыстные.
"Отпустить бы тебя с миром, верю тебе, — думал майор Карасев. — Но ведь завтра эта пьяная слякоть Канунников побежит к прокурору, тот позвонит мне, я скажу, что никаких мер, кроме беседы, не принял, прокурор, чтобы отвязаться от Канунникова, отдаст распоряжение еще раз разобраться в этом деле, и опять начнут копаться в твоей слабенькой душонке…"
— Хулиганить-то все-таки нельзя, Никита Крылов. Надо держаться в рамочках, — уныло вздохнув, сказал Карасев. — На первый раз я тебя оштрафую. Административная комиссия горисполкома определит размер штрафа. А от себя советую, сынок, рукам волю не давай. Можешь загубить себе жизнь из-за… Ну, ступай.
Очень довольный таким соломоновым решением, майор Карасев достал из тумбочки недоеденный кусочек булки, запил его остатками кефира и, поигрывая своими смешливыми искорками в глазах, подумал: "Катись теперь, гражданин Канунников, к прокурору. Я меры принял — прокурор на том и оставит. Испытано".
Встреча в гостинице
Величественный вестибюль гостиницы "Центральная" был отделан красным деревом и зеркалами. Швейцар и гардеробщик, скучающий без дела в этот жаркий день, — оба в золотых нашивках — поздоровались с Никитой Ильичом как со знакомым.
— Обедать к нам, Никита Ильич? — спросил гардеробщик, обмахивая его пиджак просяным веничком.
— Возможно, и пообедаю, — сказал Никита Ильич, подумав, что и в самом деле нужно пригласить Людмилу в ресторан, где удобнее будет поговорить о ее делах и бедах.
Он стал прохаживаться по вестибюлю, поглядывая то на стенные, то на ручные часы, хотя они показывали одинаковое время — четверть третьего.
"Уж не опоздал ли я?" — подумал он.
И в это время мягко клацнул спустившийся лифт, распахнулась со стуком железная решетчатая дверь, и он увидел в глубине кабины, за спиной лифтера, Людмилу.
Но он ошибся. Это была не она, а лишь отдаленно похожая на нее старая женщина со стройной еще фигурой, но с худым, изжелта-темным лицом и седыми прядями над ушами. Он опять взглянул на часы и в то же время краем глаза заметил, что женщина направляется прямо к нему и вот уже стоит рядом с ним и смотрит на него до жути знакомыми зелеными глазами.
— Здравствуй, Никита. Не смущайся. Меня на самом деле трудно узнать.
— Что с тобой, боже мой!
— Мое дело плохо. Но об этом потом. Где нам поговорить? Куда можно пойти?
— Я хотел пригласить тебя наверх, в ресторан. Как ты?
— Там не людно?
— Сейчас нет. Обеденный перерыв кончился.
— Наверх так наверх, — равнодушно сказала Людмила.
Они поднялись в круглый куполообразный, как храм, зал с огромным зеркалом во всю стену, с высокими узкими окнами. Здесь тоже было много красного дерева, тяжелых портьер, массивной мягкой мебели.
— Давай сядем так, чтобы я не видела себя в зеркале, — попросила Людмила.
Они сели за колоннами, отделявшими от основного зала как бы еще небольшой серповидный зальчик, и сейчас же легкой походкой к ним подошел старый метрдотель с выхоленной до блеска лысиной. Он очень гордился тем, что ему довелось когда-то в свое время обслуживать Горького, и теперь считал своим долгом оказывать всем местным литераторам снисходительное покровительство, иногда выражавшееся даже в небольшом кредите.
— Мое почтение, Никита Ильич. Ваш обычный обед будете кушать? — спросил он и для Людмилы, которую видел впервые, перечислил: — Помидорчики, огурчики, редис цельные, жульен, осетрина на вертеле. Может быть, желаете что-нибудь добавить?
Никита Ильич вопросительно взглянул на Людмилу.
— Все равно, — сказала она.
Метрдотель ушел — худощавый, прямой и легкий. Людмила щелкнула замочком сумочки, вынула из нее сигарету и жестом показала, что ей нужны спички.
— Ты бы не курила, — осторожно сказал Никита Ильич.
— Все равно, — опять сказала она.
— Что же все-таки с тобой?
— Я больна. Теперь уже ясно, что неизлечимо.
Никита Ильич точно оглох, — такая звенящая тишина вдруг наполнила его, как бывало всегда в минуты страха.
— Неправда, — хрипло сказал он.
— Нет, Никитушка, правда, — усмехнулась Людмила. — Я сама была бы рада сомневаться, но у меня нет даже этого облегчающего сомнения. Все слишком ясно. Взгляни на меня.
— Но, может быть…
— Нет, уже ничего не может быть, оставь это.
Официант, сопровождаемый метрдотелем, принес салатницу с редисом, помидорами и огурцами, переложенными кусками льда.
— На сладкое что-нибудь закажем? — спросил метрдотель.
— Черный кофе, пожалуйста, — сказала Людмила.
— Сделаю.
— Немножко коньяку, — попросила еще Людмила.
— Коньяк неважный, — сказал метрдотель, обращаясь к Никите Ильичу, — но у меня есть своя бутылка армянского марочного. Подарили армянские артисты. Я с вами поделюсь.
— Спасибо, старина, — улыбнулся Никита Ильич, зная слабость метрдотеля похвастаться личным знакомством с людьми искусства.
— Так вот, Никитушка, уже ничего не может быть, — сказала Людмила, возобновляя прерванный официантом и метрдотелем разговор, когда те ушли. — Мне сейчас не утешения нужны, а помощь — самая действенная и безотлагательная.
— Все, что могу…
— Погоди, — остановила его Людмила. — Это как раз ты, может быть, и не можешь. Помощь такова, что она потребует от тебя не кратковременного усилия, а всей будущей жизни… Фу, как высокопарно я говорю!.. Короче, муж мой погиб два года назад при обвале в горах, у меня есть сын четырех лет, и вот, когда я… когда я… Он останется один. Ты знаешь, у меня нет родных, у мужа тоже не было.
— Я понял, — тихо сказал Никита Ильич, крутя ручкой ножа замысловатые вензеля на скатерти.
— Я уверена, ты не все понял.
Никита Ильич встретился с ней взглядом и опять, как много-много лет назад, подумал о том, что глаза у нее, как у смертельно раненной серны, хотя по-прежнему никогда не видел ни смертельно раненной, ни вообще какой-нибудь серны. Он понял, что спокойствие и трезвая рассудительность даются ей не сознанием обреченности, как он подумал сначала, а огромной волей.
— Что же я не понял? — спросил он, положив нож, чтобы по суетливости его рук она не догадалась о том, что сам-то он сильно взволнован и сбит с толку.
— Мальчик не знает, что отец погиб, и не помнит его, — медленно выговорила Людмила, вся подаваясь вперед, к Никите Ильичу и не отрывая этого мучающего своим выражением страдания взгляда от его глаз. — Ах, как я не хочу, чтобы он попал в детский дом!
Она наконец не сдержалась и, выхватив из сумочки платок, уткнулась в него, низко наклонившись над столом.
— Я знаю по твоим письмам, каким прекрасным мальчиком вырос Никита, — глухо сказала она в платок. — Я сейчас ни в чем не раскаиваюсь, ни в чем не винюсь перед тобой — это было бы неправдой, не нужной ни тебе, ни мне, ни обоим мальчикам. Я только уповаю на твою чудесную душу… Вот опять я заговорила как проповедник!
Она подняла голову, отерла покрасневшие глаза и через силу улыбнулась.
— Он с тобой? — спросил Никита Ильич.
— Да, спит в номере. Если ты не согласишься, я сегодня же уеду, и будь что будет.
Никита Ильич знал, что согласится, и все-таки как бы он хотел иметь несколько минут на размышление, чтобы в полной мере осмыслить все последствия своего решения, которое вовлечет в круг событий не только его одного, но и Никиту, и Елену!.. Он обрадовался появлению официанта, который принес в миниатюрных кастрюлечках подернутый тонкой пленкой застывшего жира жульен, но официант ушел слишком быстро, и Никита Ильич так и не успел обдумать все до конца.
— Я настаиваю, чтобы ты показалась здесь врачу. У меня есть знакомый онколог, молодой, но очень толковый. Я настаиваю на этом, — сказал Никита Ильич, продолжая тянуть время.
Людмила едва заметно пожала плечом.
— Не думай, что я хочу удостовериться в исходе твоей болезни, — спохватился Никита Ильич. — Просто мне кажется, что для тебя не все еще потеряно.
— Как хочешь. Но ты согласен?
Теперь уже нельзя было тянуть с ответом, и Никита Ильич как можно проще, словно никакого иного ответа и не могло быть, сказал:
— Да.
Людмила плакала теперь не вытирая слез и, кажется, не замечая их, и Никита Ильич не утешал ее — лишь поглаживал худую, с выпуклыми лиловыми венами руку, лежавшую на скатерти, и молчал.
Когда опять показался, виляя задом между столиками, официант с подносом — малый толстый и серый от постоянного недостатка свежего воздуха, — она даже не постаралась и от него скрыть свои слезы, как человек, для которого условности уже не имеют никакого значения.
Мужской разговор
Вечером Никита сразу заметил, что старик чем-то озабочен: он стоял у окна и пускал дым в форточку.
— Нам надо поговорить, малыш, — сказал он не оборачиваясь, когда Никита вошел в комнату.
И тот, подумав, что ему стало известно о вызове в милицию, поспешил перехватить инициативу в разговоре, чтобы не выглядеть перед стариком махинатором и трусом.
— Я был в милиции, старик, — сказал он. — Не волнуйся, все обошлось. Мне прочитали нотацию и пообещали оштрафовать. Начальник пресимпатичный дядька.
— Ты бодрячком, — усмехнулся Никита Ильич, — притворяешься?
— Да, старик. Мне скверно из-за того, что я доставил тебе лишние неприятности. Прости меня, пожалуйста.
— Ладно, похороним это. А на будущее все-таки попридержи свои нокауты для ринга, где штрафуют только на очки. Мы сейчас попали с тобой в переплет похлеще этого.
— Она приехала? — сразу догадался Никита.
— Да.
Наступила долгая пауза, во время которой Никита Ильич продолжал курить, а Никита сел в кресло, подпер подбородок кулаками и задумался. Но думать последовательно он не мог — обрывки каких-то неясных мыслей и даже не мыслей, а ощущений беспокойно проносились в нем, и только одно было для него очевидным: он не был готов к встрече с матерью и как поведет себя с ней, не знал.
— Мне надо увидеть ее? — спросил он наконец.
— Да, малыш.
Никита Ильич измял в пепельнице сигарету и, подойдя к Никите, сел рядом с ним на подлокотник кресла.
— Это неизбежно. Я сейчас все объясню тебе. Только возьми себя в руки и не будь тряпкой, слышишь?
— Да, старик.
— Она очень больна… смертельно больна… Держится из последних сил.
Никита весь сжался и, слыша свой голос словно издалека, спросил:
— Ей можно помочь?
— Кажется, нет, малыш. Она просит другой помощи. У нее есть маленький сын, твой… как он называется? Единоутробный брат, что ли. И она просит нас взять его, потому что этот… ее муж… геолог, о котором я говорил тебе, оказывается, несколько лет назад погиб при обвале в горах.
Никита снизу взглянул в лицо Никиты Ильича.
— Ведь ты уже обещал ей сделать это? Да?
— Да, малыш.
— Значит, так и нужно.
— Спасибо тебе.
Никита не спал в ту ночь. Не спал и Никита Ильич, но оба молчали, думая об одном и том же и каждый о своем. Несмотря на трагическое известие о болезни матери, Никита чувствовал какое-то облегчение, потому что после вечернего разговора вдруг исчезла та скованность, неловкость и отдаленность в отношениях со стариком, которые угнетали его в последние дни. И он смутно думал лишь о том, как встретится с матерью, что скажет ей, смущаясь уже не тем, что она его мать, а тем, что перед ним будет человек, заведомо обреченный на смерть.
"Как все будет теперь? Как все будет? — думал Никита Ильич, комкая у себя под головой душную подушку. — Малыш не помнит отца, но мать он будет помнить…"
Он не заметил, как назвал малышом уже не Никиту, а того, другого — малыша Ивана, — которого видел спящим на широкой гостиничной кровати, и так уже продолжал называть его в своих бессонных мыслях.
"Как же все будет теперь?"
Они с Еленой хотели пожениться, когда Никита уедет учиться в институт, но теперь это означало бы в глазах малыша Ивана измену его матери, и Никита Ильич только продолжал твердить свое "Как же все будет?", действительно не зная, как повернется теперь его жизнь.
"Будь сильным"
Людмила вышла из кабинета и кивком головы показала Никите Ильичу, что тот может зайти.
Садись, дорогой, — сказал врач, молодой грузин с тонкими усами и густо посыпанной серебром пружинистой шевелюрой. — Садись, будем говорить серьезно.
— Плохо, Резо?
— Ты диагноз знаешь?
— Она говорит…
Она все правильно говорит. Ока женщина сильная, будь и ты сильным.
— Неужели ничего нельзя сделать?
— А, дорогой! Я волшебник, да? Все уже сделали там — рентген, радий. Все.
— Может быть, операция?
— Нет, дорогой, поздно. Ее выписали там из больницы умирать, чтобы не иметь у себя лишнего смертного случая. И потом она сама просила об этом, чтобы поехать к тебе. Понимаешь? Будь она постарше, возраст работал бы на нее. Так у нас бывает в практике, а ей я не дам и месяца.
— Что же делать?.. — пробормотал Никита Ильич.
— Покой, питание, свежий воздух. Выпишу наркотики, потому что будут боли. Ах. сильная женщина, ц-ц-ц. Скрывать от нее нет смысла, видела каким-то образом историю болезни. Будь и ты сильным, дорогой.
Людмилу устроили на тахте Никиты Ильича, сам он перебрался на раскладушку, малышу Ивану сдвигали на ночь два кресла. Людмила действительно держалась из последних сил. Как только судьба Ивана была определена, как только забота о нем, дававшая ей эти силы, перестала подхлестывать ее, все в ней рухнуло, словно на подгнивших стропилах. Она почти не вставала, лежала, отвернувшись к стене, и дышала тяжело, часто со стоном.
В первый же день на кухне ее увидел Канунников.
— А, ты здесь, — равнодушно сказала Людмила.
— Кукушка! — крикнул Канунников.
С тех пор каждый раз, если был дома, он, заслышав ее шаги по коридору, высовывался из своей двери и кричал:
— Кукушка!
— Не поскупись, старик, еще на червонец, — просил Никита, оглядывая свой массивный кулак.
Малыш Иван преданной собачкой заглядывал ему в глаза. Он всецело находился под магической властью вещей. принадлежавших Никите, — всех этих перчаток, гантелей, эспандера, скакалок, хула-хупа, — и очарование ими переносил на их владельца, с гордостью исповедуя культ старшего брата.
Внешне Никита с самого начала взял с ним насмешливо покровительственный тон.
— Здорово, рахитик. Ну как? Мускулишки-то есть? — спросил он при первой встрече.
— Нет, — сказал Иван, — я слабенький. А ты кто?
— Я твой старший брат.
— Бить будешь?
— Нет, зачем же?
— Шурку старший брат всегда бил, но другим не давал.
— Ну, я тоже никому не дам и сам не буду. А кто тебе сказал, что ты слабенький?
— Мама. Я много болел в детстве.
— В детстве, — усмехнулся Никита.
Острые плечи мальчика, выпирающие ключицы, узловатые колени и лодыжки, тонкое личико с большими зелеными глазами, вся незащищенная хрупкость его вызывали в Никите щемящую жалость, и в то же время, к удивлению и стыду своему, он чувствовал к малышу какую-то непонятную самому себе враждебность.
"Ревную к старику? К матери? — думал он. — Нет"
И будучи не в силах докопаться до источника этой враждебности, продолжал придерживаться с Иваном взятого с первой встречи тона, маскирующего его истинные чувства.