— Как сушились? Да так: разуешься, ноги на морозе, а сам портянки как следует выжимаешь. А потом опять на себя наденешь; на тебе и досыхают.
От этого упрощенного способа просушки он получил суставной ревматизм. Летом подлечился, а теперь опять послан на позиции.
"Дух бодр, плоть же немощна".
Крепко надеюсь и я бодрость духа своего сохранить.
Ваш Женя. Письмо девятоеДорогие мои!
Право же, амплуа "героя — защитника родины" в таком виде, как у нас теперь, — роль нетрудная даже до конфуза. Конечно, я не буду уверять вас, что у нас здесь рай земной, но просто расскажу вам кое-что о наших маленьких горестях и о том, как мы боремся с ними, — а если нельзя бороться, то привыкаем, — и вы сами увидите, что "ужасы войны" издали, право же, куда страшнее.
Я уже писал вам[1], что, попав сюда, я устроился в землянке с одним ротным командиром. В его распоряжении была железная печь, но не было ни окна, ни двери. Дня через два он ушел на позиции и увез с собою печь. Тогда я как следует принялся за свой особняк.
Рече Галаеву (рекомендую — мой денщик): да будет окно, и печь, и дверь. И бысть так. И увидел я, что все сделанное — добро зело, и возрадовался…
А подробности сего творения таковы:
— Галаев! Там для больших землянок привезли кирпич. Стяни-ка ты оттуда штук тридцать да скажи фельдфебелю, чтобы он нашел ребят-печников в роте…
И стала печь. Честь честью — со сводом, с трубой из дерна и даже с плитой (из жестянки, так называемого "цинка" — коробки из-под патронов). Была, правда, в этой печи одна неприятная особенность, а именно, вследствие некоторых технических несовершенств конструкции, а также недостаточной высоты трубы, в ветреную погоду она работала обратной тягой — не из землянки в трубу, а из трубы в землянку, но придираться к этому, конечно, было бы слишком мелочно.
Теперь окно:
— Я вижу, Галаев, что ты хочешь, чтобы твой ротный преждевременно разорился на свечках. Состряпай-ка ты, братец, раму да сходи туда, где бьют скот, и раздобудь пузырей…
И на другой день у меня уже было окно. Правда, рама вышла в буквальном смысле "топорной работы", ибо, кроме этого универсального орудия, у нас был только перочинный нож, но ведь здесь изящество не в моде, а пузыри напоминают хорошее матовое стекло с узорами и света дают столько, что даже дерн на стенах внутри землянки дал ростки и позеленел.
Подробности происхождения двери Галаев от меня скрывает — не иначе как стянул, пройдоха, — но я на это не слишком сердит, а дверь вполне хорошая.
Одним словом, устроился я было совсем комфортабельно и дней пять благодушествовал, но затем природа, очевидно, вспомнила, что она не терпит пустоты, и принялась наполнять мою землянку водой. "Один день лил дождь сорок дней, сорок ночей; другой день лил дождь сорок дней, сорок ночей", а на третий день у меня уже был всемирный потоп. Проснувшись утром, я увидел, что кровать моя торчит в воде, как Ноев ковчег среди океана, а рукав шинели, которой я покрываюсь, свесился вниз и всасывает воду не хуже патентованного насоса. Тогда я уже рассердился всерьез и переселился в офицерскую землянку, где и обретаюсь до настоящего времени.
Ну, что еще о наших невзгодах?
Завелся у нас, конечно, и "внутренний враг". У ребят он, как они говорят, величиной с воробья, у нас же не успевают достигнуть величины и черного таракана. Раньше мы боролись с ним кустарным способом — вручную, — теперь же перешли к машинному способу обработки. Получили машину, которая обрабатывает его сухим паром с примесью формалина. И теперь перевес явно на нашей стороне. Занятно было смотреть на ребят и слушать их злорадные восклицания:
— Так его, хорошенько!
Ну, а что решительно отказывается повиноваться "победоносному русскому воинству", так это наша погода. Не погода, а слезливая старушонка какая-то. Даже странно немножко: у нас в Коврове, конечно, по расписанию последних лет полагается на первый день рождества двадцать градусов мороза с ветром, а у нас здесь сырость и грязь.
Ну вот уж, кажется, и все об наших бедствиях; больше ничего о них придумывать не могу, да и письмо кончать пора. Кончу его поздравлением с Новым годом. Все равно раньше не дойдет.
Ваш Женя. Письмо десятоеРождественская ночь. Мелкий дождик падает с низких облаков. Лунное сияние ракет на минуту озаряет трепетными отблесками лужи и болотную речушку. Посты постреливают изредка в лесу — так себе, впустую, как сторож постукивает в свою колотушку… У вас, пожалуй, уже скоро зазвонят к заутрене. "Заблаговестили" и у нас: в лесу за речкой начали рваться австрийские снаряды.
Нас, офицеров, в землянке трое. Двое мирно спят и, может быть, во сне видят себя дома в эту ночь. Я с вами наяву, пишу и думаю о вас и знаю, что вы также вспоминаете обо мне, мои дорогие.
На столе у меня праздничное освещение: две свечи. Я сижу на скамье, сбоку на моей кровати примостился Галаев; тоже трудится над письмом к своему другу — какому-то псаломщику, что-то шепчет про себя, чешет белобрысую голову, иногда ухмыляется — видно, вспоминает что-то веселое…
Две минуты первого.
— С рождеством тебя, Галаев!
Вскакивает с расплывшейся физиономией и орет:
— Покорно благодарю! И вас поздравляю с праздничком!
А теперь ложусь спать. Завтра постараюсь дописать письмо.
1 января. На позициях.
Одно могу сказать: человек предполагает, а бог располагает. Не удалось дописать этого письма ни завтра, ни послезавтра. А сейчас пишу его на позициях и напишу, наверное, немного. Тревожная ночь — можно ждать всякой выходки со стороны австрийцев. Мы все время начеку.
В моей землянке со мной сидит фельдфебель. Недавно только мы с ним проверили все посты и вернулись в землянку почти к двенадцати часам. Беру эти листки лишь для того, чтобы сказать вам: "С Новым годом!"
На флангах погромыхивает, но против нас орудийного обстрела нет: слишком близко австрийские окопы, до них всего каких-либо двести шагов, и можно попасть по своим. А поэтому мы с фельдфебелем блаженствуем, распивая присланную на мою долю из офицерского собрания для встречи Нового года пол бутылки малиновой наливки.
Попробуйте представить себе синюю лунную ночь. Густой смешанный лес — дубовый и буковый, с редкими могучими соснами. Среди деревьев тянется неровная линия окопов, прикрытых козырьками. Сейчас же за окопами землянки, целиком ушедшие в землю, с плоскими крышами… Сверху они кажутся какими-то невысокими бесформенными кучами, и только искры, вырывающиеся кое-где из прорытых в земле труб, да загробные голоса, идущие откуда-то из недр земли, указывают, что здесь обитают люди. Ходы сообщения уходят в тыл причудливыми изворотами, точно кротовые норы, и все это — и деревья и окопы — прикрыто свеженьким пушистым снежком, окончательно обращающим в сказку этот городок гномов.
У нас в землянке ярко топится печь. На столе свеча. В углу у печки прикорнул телефонист с телефонной трубкой около уха.
Вдруг телефон загудел.
— Вторая слушает, — моментально отзывается телефонист, — Передаю трубку. Прапорщик Ладыгин, из команды охотников прапорщик Беланов просит вас к телефону.
Прапорщик Беланов — "дикий кавказец" — маленький добродушный бородатый грузин, всегда живой и веселый.
Докладываю в телефон:
— Командир второй роты слушает.
— Сию минуту. Третья рота слушает? — раздается голос Беланова.
— Слушает третья…
— Четвертая слушает?
— Слушает…
Наконец взбудоражены оба батальона, и Беланов торжественно возглашает:
— С Новым годом, господа.
В ответ несется нестройный гул поздравлений и приветствий из разных рот.
Затем Беланов продолжает:
— Сейчас в помещении команды охотников дан будет новогодний концерт. Прошу занимать места.
Раздается звук небольшого колокольчика, неведомыми путями попавшего в охотничью команду, и сейчас же вслед за ним врываются в ухо знакомые звуки двух гармошек и балалайки…
Ну вот, думал написать вам немного, а исписал вон сколько. Так и ночь прошла в письме к вам, родные мои, в разговорах и азартной игре в шашки с фельдфебелем. Скоро рассвет.
Ваш прап. Е. Ладыгин.P.S. За бумагу не извиняюсь: курительная, высший сорт, лист — копейка.
Письмо четырнадцатое[2]На твой вопрос, мама, — чего бы мне прислать, — ей-богу, затрудняюсь ответить. Шлите побольше писем — это, кажется, единственное, что мне нужно.
Да вот разве еще книг. Если вам удалось бы прислать мне, скажем, Полное собрание сочинений Чехова, был бы этим страшно обрадован, а то книги у нас здесь случайные и неважные.
Да вот разве еще книг. Если вам удалось бы прислать мне, скажем, Полное собрание сочинений Чехова, был бы этим страшно обрадован, а то книги у нас здесь случайные и неважные.
Хотелось бы прочитать мне кое-что и по философии. Например, "Диалоги Платона". (Хотя, конечно, этого в Коврове не достать.)
Если тебе удастся, батя, где-нибудь добыть их (в ковровской библиотеке, я знаю, нет), то обязательно прочти. Уверен, что многое в них будет тебе близко и захватит.
Мне часто вспоминается здесь один из этих диалогов, "Смерть Сократа". Как величаво-спокойно и как просто сумел он умереть! Как многие могли бы повторить теперь его прощальные слова: "Теперь прощайте, друзья мои. Пришло время идти — вам на жизнь, мне — на смерть. А кто из нас избрал лучшее, знает один только бог…"
Какая большая и красивая душа была в этом маленьком и некрасивом человеке! Но кончу о Сократе.
Боев на нашем участке не было. На первый и второй, день нового года долетели до нас несколько снарядов, но теперь затишье, хотя, конечно, "затишье" наше — вещь относительная. Пульки посвистывают круглые сутки; днем пореже, ночью почаще. Выйдя из землянки куда-нибудь, обязательно услышишь около себя их мелодичное пение. Поют они очень разнообразно. Иная свистнет коротко и пронзительно; другая, на излете долго и нежно поет; третья яростно взвизгнет после рикошета о какой-нибудь сучок и воет басовым тоном, вертясь в воздухе как попало. Но в общем от всей этой музыки опасности никакой нет. Очень мало вероятного в том, чтобы путь такой одинокой случайной пули совместился с кем-нибудь из нас. Но иногда все же не обходится без курьезов. Сегодня, например, двоим ребятам в моей роте одна пуля пробила сапоги, а одному из них даже портянку и кальсоны и совершенно не задела ногу. Ведь ножом не умудришься так аккуратно прорезать[3].
Письмо младшему братуКолька!
Получил я все твои письма. В благодарность за них расскажу я тебе одну случившуюся у нас маленькую историю.
В тот день, когда у австрийцев было рождество, фельдфебель четвертой роты, идя по лесу с позиций в штаб полка, увидал вдруг в стороне от дороги, что в лесной чаще мелькают синие шинели австрийцев. Насчитал он их пять человек и разглядел, что один из них был австрийский офицер. Перепуганный фельдфебель, у которого и револьвера-то не было с собой, бросился бежать в штаб.
Но бедные австрияки, по-видимому, испугались еще больше него и думали только, как бы им спрятаться от нас. Это были австрийские разведчики. В ночь под рождество, когда у них, как и у нас, во всех домах зажигаются елки, их послали в разведку. Они проникли за нашу линию, а потом заблудились и с рассветом уже не могли вернуться обратно и должны были скрываться в лесах.
Когда в штабе узнали, что у нас бродят австрийцы, сейчас же была наряжена погоня. Наши разведчики и команда охотников облазили весь лес, но австрийцев так и не нашли.
Все мы уже начали думать, что фельдфебелю со страху показалось, но на другой день по телефону пришло известие, что один офицер соседнего с нами полка тоже встретил их в лесу, в нескольких верстах от нас. Но и там поймать их не удалось. А больше об них уже не слыхали; должно быть, они все-таки пробрались к своим, если только не замерзли и не лежат где-нибудь в лесу.
Как, ты думаешь, провели они двое суток, чем питались и как спали ночь? Ведь костра они, конечно, не посмели разложить, а в разведку с собой провизии ведь не берут.
Как чувствовали они себя, когда увидели, что за ними, голодными, усталыми и озябшими, охотятся, как за красным зверем?
Да, брат, я думаю, что если только кто-нибудь из них уцелеет до конца войны, так уж это рождество останется у него в памяти на всю жизнь.
Так вот какие штуки бывают на войне.
Рыбу я тут не ловлю и на лыжах не катаюсь, да и снег у нас бывает редко. А река у нас тут есть недалеко, называется Стырь. Осенью, до моего приезда, наши разведчики ловили в ней рыбу по-военному: глушили ее ручными гранатами. Вытаскивали щук фунтов по двенадцать, сомов, язей, лещей.
В наших болотах много диких коз, кабанов, а зайцев — так видимо-невидимо. Солдаты наши ходят охотиться на коз и частенько их убивают. А одну как раз поймали руками. У австрийцев поднялась стрельба, она с перепугу и махнула прямо через наши окопы. В них были солдаты, они и ухватили ее за ноги.
А недели две тому назад приходит ко мне мой фельдфебель и говорит:
— Ну-кося, какую я сейчас глупость сделал.
— А что?
— Да как же! Дикого кабана из-под носа упустил.
— Как это?
— А так. Слышу я, что пост наш часто застрелял, бросился туда. Гляжу — дело было на рассвете, — а вдоль проволочного заграждения, сгорбившись, кто-то и бежит. Эко, думаю, счастье какое нам привалило, — ведь это австрияк. Сам себя не помня, к нему и покатил да через проволоку-то колючую — раз! Штаны изорвал, запутался — ну, думаю, уйдет австрияк. А он как захрючит. Подымаюсь, гляжу, а это кабан. Да здоровый, черт! А со мной ни винтовки, ни револьвера. Аж взвыл я от досады… Ну уж и напустил я дыму на часового!
Вот дьявол, молдаван, в тридцати шагах с пяти выстрелов в кабана не мог попасть. Так мой кабан и ушел, а ведь пудов на шесть был. Всей роте на два дня свинины хватило бы.
Прочитал я про твоего восьмифунтового налима. Думаю, беда вся в том, что он за тебя сконфузился. Был он, наверно, налимишка этак на полфунта, а как увидел, что ты его всерьез за большого считаешь, сконфузился да и убежал скорее до восьми фунтов дорастать. Ну, не горюй, вырастет, авось опять к тебе попадет.
Напиши мне, сколько сот налимов ты еще переловил и на сколько пудов.
А еще поклонись ты от меня Клавке Ширяевой и скажи, что скоро я ей что-нибудь напишу.
Ну, вот и все.
Брат твой Е. Ладыгин. Письмо шестнадцатоеДорогие мои!
На сей раз не собираюсь вам много писать, зато посылаю свою физиономию в нескольких видах. Скажу только — коли дойдут до вас карточки, всмотритесь в мою роту. Ведь это люди, с которыми я работаю, живу и с которыми вместе, может быть, мне суждено умереть. Посмотрите, какие славные ребята.
Ваш прапорщ. Ладыгин.Неоконченное письмо, найденное в бумагах покойного и привезенное денщиком
Дорогие мои!
Зная, как трудно представить себе описываемое словами, и зная, что вам хочется, вероятно, яснее представить себе условия, в которых я живу, посылаю вам набросок моей землянки. Набросок, правда, неважный, но все же он лучше, чем слова[4].
Великолепная вещь эти землянки! Большую хорошую землянку можно построить в два-три дня, и получится удобное, сухое и теплое жилье. Ребята у нас смеются:
— Нипочем теперь себе изб строить не будем, коли живы домой вернемся. Да мы теперь себе за двадцать пять-то целковых такую домину махнем — комнаты в четыре или пять.
Мы живем быстрее вашего: у нас уже апрель. "Стаял снежок, ожил лужок". Ожили лягушки и меланхолично прыгают по ходам сообщения, безнадежно пытаясь прорвать фронт и вылезть за окоп. В болотах крякают утки… Наши ребята пробовали охотиться за ними, но, увы, пулей убить уток гораздо трудней, чем людей.
Проснулись и сычи и, мужественно восседая между нашей и неприятельской линиями окопов, по ночам покрикивают предостерегающе на нас и на австрийцев:
— Эге-гей!
Весна идет, и уж "весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом…". Все чаще и чаще рокочет у нас и днем и ночью, то вправо, то влево, где-то далеко за горизонтом. Кончилась зима. Тяжелая страница истории перевернулась, и наша армия своею кровью начинает писать новую страницу.
О моих взглядах на совершающееся, пожалуй, не стоит говорить — с чего же им меняться! Ведь я пошел сюда, подумав, и знал, на что и почему иду. Меня потянуло сюда элементарнейшее чувство простого честного человека: в минуту крайнего напряжения народа быть там, где в данный момент ты всего нужнее и полезней. А мне казалось, что всего полезнее я здесь. Не потому, конечно, что могу убить несколько австрийцев, а потому, что полезен моим ребятам.
Как видите, мне далеко до героических римлян, говоривших: "Сладко и приятно умереть за отечество".
Да и бог с ними, с "героями". При мысли о них мне всегда вспоминается глупая рожа "героического" Козьмы Крючкова на обложке дешевых папирос. Не для дешевых подвигов и славы я сюда пришел. Но если надо будет, не задумываясь, отдам жизнь за отечество твое, батя, твое, мама, твое, Аверьян Галаев, ваше, мои ребята, — за отечество русского народа.
Мы здесь просто живем и еще проще умираем. У смерти здесь отняты обрядности, обращающие ее в торжественное и печальное таинство. Вот вам несколько штрихов.
Недели две тому назад мы с товарищем, офицером, прогуливаясь, забрели на братское кладбище. На песчаном бугорке, обнесенном легонькой оградой из колючей проволоки, недалеко от лесной опушки, протянулись ровные ряды могилок. Четырьмя линиями стоят простенькие деревянные кресты, прямо как солдаты на ученье.