Рисунок акварелью (Повести и рассказы) - Никитин Сергей Константинович 17 стр.


— Да, месяца два тому назад я тут проходил — только семь могилок было, а теперь — на-ка, уж сдвоенными рядами выстроиться успели, — задумчиво замечает мой вестовой…

В конце последнего ряда желтеют две свежевырытые ямы.

— Смотри, — указывает мне на них товарищ, — вот черти! Про запас могил нарыли!

Вот в самом деле откровенно-простодушный цинизм войны! Эти "запасные" могилы напоминают меблированные комнаты: кто будет их хозяин — неизвестно; пока они пустуют, но — что за важность — дело верное, и постояльцы будут…

Другая картинка.

Третьего дня ко мне в землянку заходит начальник пулеметной команды с молоденьким доктором, только что приехавшим на фронт.

На нашем участке тихо. Доктору и жутко, и интересно, и как-то не верится, что это "самая первая" линия, а дальше — в трехстах шагах — уже австрийцы.

Проходим к пулемету, показываем доктору изящную машинку. Он поглядывает на нее опасливо.

— А что, взорваться он не может?

Переглядываемся и отвечаем сдержанно:

— Бывает…

Доктор "по стратегическим соображениям" отступает за козырек, мы же со спокойной гордостью отчаянно-храбрых людей устраиваемся близ пулемета.

Начальник команды указывает пулеметному унтер-офицеру точку наводки:

— Уж очень тихо что-то.

— Хотите, можно устроить маленький скандальчик, — говорит пулеметчик. — Давайте покажем доктору пристрелку пулемета.

— Ну, чудесно, — отвечаю я.

— По краю вон той поляны.

Потом проверяет и командует:

— Пол-ленты, с рассеиванием. Огонь!

Тишина прорезается четкой трескотней пулемета.

Мы выходим из-под блиндажа и любуемся, как летят, сшибаемые пулями, ветви, сучья, щепки от пней. Вот свалилось молоденькое деревце, вот другое наклонилось и падает все быстрее и быстрее…

Доктор потрясен.

— Черт знает, какая сила! Ну как против него идти?

Неожиданно пулемет умолкает — кончились пол-ленты.

— Ну, теперь рекомендую спрятаться. Сейчас австрийцы откроют ответную стрельбу, — советую я доктору.

Он исполняет мой совет весьма охотно — и вовремя. Австрийцы, по-видимому, сердятся, и через нас уже довольно густо летят их пули.

Наконец они отвели душу и постепенно умолкают. Мы выходим из-под козырька и идем по направлению к соседней роте. По дороге мне попадаются несколько солдат, бегущих с котелками из резерва.

— Ваше благородие, — смущенно говорит мне фельдфебель, бывший все время с нами, — а я совсем и забыл вам сказать — ведь люди-то за обедом в резерв пошли!

Я набрасываюсь на него:

— Как же ты, брат, такие вещи забываешь! Теперь, чего доброго, кого-нибудь там ранило!

Пули опаснее всего в так называемых батальонных резервах, потому что там они на излете и летят низко, да и люди там не прикрыты окопами.

И действительно, не прошли мы ста шагов, как нам попался санитар, бегущий с индивидуальным пакетом в руках.

— Ты куда?

— Да там в резерве, говорят, кого-то ранило.

— Хорошо, беги. А ты, фельдфебель, узнай, кто ранен, и пошли туда еще трех санитаров с носилками, на всякий случай. Я пройду в первую роту.

— Слушаюсь.

Проходим дальше, показываем доктору действие нашего бомбомета, затем они уходят, а я захожу в землянку командира первой роты. Сидим с ним, болтаем. Подходит телефонист.

— Вы будете командир второй роты?

— Я.

— Вас спрашивает командир резервной роты.

Беру трубку.

— У телефона прапорщик Ладыгин.

— Говорит прапорщик Шашин. Тут у вас убило рядового. Так вот, остались деньги — пять рублей сорок шесть копеек и часы. Он просил послать это жене.

— Хорошо. Пришлите их, пожалуйста, ко мне. Куда ранило?

— В живот и там осталась. До свидания! Кланяйтесь командиру первой роты.

Побеседовали о разных разностях еще немного, направляюсь к себе. Фельдфебель встречает по дороге.

— Там в нашу роту восемь лопат прислали, так как с ними прикажете?

— Раздать повзводно.

— Слушаюсь. А еще у нас убило Сидоренку.

— Эх! Как на грех, хороших солдат выбивают.

— Так точно. Сапоги я приказал снять. Тут у нас у одного плохие, так я велю ему их отдать.

— Хорошо.

— А как прикажете с шинелью? Надо бы тоже снять, да уж очень кровью залита.

— Ну что ж, куда ни шло, похороним в шинели. Могилу рыть послал?

— Так точно.

— Ладно. А насчет священника я потолкую. Тут, кстати, сегодня утром в шестой роте пулеметчика убило. Вместе их и похоронят.

Вечером ко мне заходил полковой священник.

— Что, батюшка, хоронить приехали?

— Уже похоронили.

— Жаль, а мне из штаба полка обещали гроб прислать.

Батюшка машет рукой.

— Эх, полноте, не все ли ему равно!

Вот здравый взгляд — конечно, безразлично.

Ну, что же рассказать еще об этой смерти? Вот, собственно, и все. Через несколько дней появится в приказе: "Рядовой второй роты Порфирий Сидоренко, убитый на позиции у деревни… исключается с денежного, приварочного, чайного, мыльного и табачного довольствия".

Жизнь кончена, и подведен итог.

Письмо восемнадцатое

Ира!

Отправляю тебе с моим вестовым Алексеевым (бывшим московским лихачом) то, что успел наскоро собрать.

Мы сейчас стоим в резерве. Если бы стояли на позиции, мог бы собрать гораздо больше, а здесь ничего нет особенного, да и собирать некогда — он поехал в отпуск неожиданно.

Можешь расспросить его о нашем житье-бытье. Вещи, присланные мною, переправь домой[5] — на память. Описание их я потом пришлю. Вкратце же вещи таковы:

1. Головка от шестидюймовой шрапнели.

2. Очки и маска противогазная. (Ими мне уже не раз приходилось пользоваться, когда на нас австрийцы бросали бомбы с удушливыми газами.)

3. Ручная грелка с углями.

4. Головка от австрийской ружейной гранаты.

5. Австрийская пуля, которой один солдат был ранен в плечо навылет. Пуля, пробив плечо, застряла в шинели.

6. Обойма с патронами. (Вынута мною из подсумка раненого солдата моей роты. Бомба из бомбомета разбила козырек над окопом, ранила солдата, и кусочек дубовой коры от козырька пробил толстый кожаный подсумок и продавил обойму.)

7. Шрапнель.

Прап. Ладыгин. Первое письмо денщика

Ключи чемодана со мной в случий буду убит.

Милостливийший Государь Василий Лаврентич!

Кланяясь Вам и Вашему Семейству С почтением.

Покорнейше прошу Вас В. Ла. Сообщите мне Адрис Вашего сына Евгения В. прапорщика Ладыгина. Очень Нужна я его денщик как остался при вещах. Но вещи мне пришлось Сдать в обоз второго разряда, а я остался по приказанию начальства в строю второй Роты. Он Уменя Заболел Сперва Экземой а последнее время Унего Повысилась температура до сорок градусов.

Я Ходил Кнему в лазарет, но его Уже Не застал. Отправлен дальше, а куда не мог достать Сведения. Вот я уже жду его месяц и не могу дождаться и письма нет. Думаю разве Сильна болен или нет живова, а если бы Умир было бы в приказе, Спаси Бох отсмерти такова Человека ему все желаем пожить и все Им довольны Он не гордился и Нижних Чинов не обижал Я и Рота Обним Скучаем и когда только дождемся.

Шоколаду шесть плиток я получил на его имя из московы брат прислал Это я одну признаться Скушал а остальные в чемодане и семь писем на его имя все собрал в порядок до его приезда, но я вряд ли его увижу. Завтра говорят в наступление, в чем и беда мне без Евгения Василича подошла. Как знаете его Адрис Покорно прошу сообщите.

Желаю Вам На илучшего и перед Вами извиняюсь за беспокойствие.

Денщик пр. Ладыгина Аверьян Трофимович Галаев. 2й Роты 4 Звода. Письмо девятнадцатое

Дорогие мои!

Не сердитесь, что так долго молчал, и не беспокойтесь обо мне: был болен и писать не мог. Болезнь пустячная, но писать не давала да и сейчас еще плохо дает — больна правая рука.

Расскажу коротко, в чем дело.

В начале марта мы встали на позицию, а примерно в середине месяца на нашем фронте у австрийцев появилась новинка — бомбы с удушливыми газами, и угощать этой новинкой они стали как раз нашу роту.

Когда привыкнешь к ним, то бомбы эти — ерунда, но по первому разу был у нас большой переполох.

Как-то вечером я осматривал новые окопчики для передовых постов. Вдруг слышу — австрийцы открыли огонь из бомбомета по моей роте. Побежал туда, где слышны были разрывы бомб, и по дороге чувствую, что пахнет чем-то вроде чеснока и начинает есть глаза. Сразу смекнул, в чем дело, пробежал еще немного по окопам, распорядился, чтобы люди надели очки и маски, и понесся в свою землянку. Схватил там свою маску, налил в горсть гипосульфита из бутылочки, смочил маску, надел ее, очки и покатил опять в окоп, не успев вытереть руки.

В окопе уже здорово воняло газом. Некоторые солдаты, потерявшие маски, корчились на земле: их рвало и ело глаза. Я их сейчас же отправил в тыл. (Все они благополучно поправились на другой день.) Остальные же, похожие в своих очках и масках на каких-то чудовищ из "Вия", стояли уже наготове с винтовками в бойницах. Пронесли одного раненого, другой — контуженный — охая, проплелся сам.

Газ все же забирался под очки и маску, ел глаза и затруднял дыхание, но не сильно. "Черт" оказался не таким страшным, как его малюют. После этого австрийцы пускали на нас бомбы с газом довольно часто.

Единственным последствием всей этой истории было лишь то, что от гипосульфита, которым я смочил себе правую руку и дал ему на ней засохнуть, у меня через несколько дней появилась какая-то сыпь, которая постепенно развилась в "нечто экземистое", как сказал потом доктор.

Все же я достоял на позициях, отойдя же в резерв, показался врачу. Он сказал, что у них нет лекарств в полковом околотке и что мне придется уехать в дивизионный лазарет. Но я ехать с этой ерундою отказался и попросил его выписать лекарства сюда. Так протянулось время, а тут у меня прибавилась инфлюэнца с высокой температурой, и врач настоял-таки на отправлении в лазарет, помещавшийся верстах в семи от нашего полка в маленьком еврейском местечке. Тут я провел с неделю. Инфлюэнца благополучно прошла, но на руке к экземе прибавилось воспаление лимфатических сосудов, и меня направили дальше — в Ровно, где я и нахожусь сейчас.

Валяюсь целые дни на кровати, отчаянно скучаю и брюзжу. Ровно, который шесть месяцев назад был для меня "фронтом", теперь уже в моих глазах, бессменного "окопного сидельца", — глубокий тыл, и я им очень недоволен. Все не нравится мне здесь: и блестящие фигуры штабных, которых, по-видимому, меньше всего интересует война и которых здесь очень много, и "патриотические" разговоры и предположения лежащих со мною местных военных чиновников.

Теперь мечтаю только об одном: скорее бы поправиться — и в полк, к своим ребятам, — отдохнуть душой от впечатлений тыла…

Напишите мне, как встретили вы 1 Мая, был ли у вас какой-нибудь пикник. Я встретил май скучно — в госпитале. Одно хорошо: у нас уже давно цветет сирень, и ее большие букеты на наших окнах напоминают мне о мае.

Ваш Женя. Письмо двадцатое

Дорогие мои!

Вчера, по выздоровлении, я вернулся в полк и попал, как Чацкий, с корабля на бал… Еще подъезжая к последней станции, я уже слышал отдаленные звуки артиллерийской подготовки, а потом ехал двадцать пять верст до полка все время при звуках артиллерийского боя.

Подъезжая к расположению полка (мы стояли в резерве), я увидел, что полк уже выстроился в полной готовности к выступлению.

Успел только наскоро явиться к полковнику, был опять зачислен во вторую роту, но уже младшим офицером, так как ротный командир был уже, конечно, назначен другой. Наскоро переоделся, заменил шашку более скромной лопатой и скатал шинель в скатку.

Через полчаса наш батальон был двинут на поддержку уже дерущемуся полку…

Теперь пишу при интересных условиях: наша рота стоит пока в резерве — в тех окопах, где наши стояли зимой. Наступающие части впереди, у австрийских проволочных заграждений. Со всех сторон гремит наша и австрийская артиллерия. Сплошной гул. Отдельных орудийных выстрелов почти не различишь. От этого грохота у всех нас болит голова. Мимо нас "оттуда" несут раненых; легко раненные и контуженные идут сами. К нам сюда залетают только редкие снаряды, потерь пока, слава богу, нет, но передним приходится туго. Часа полтора тому назад двинули вперед нашу первую роту, а теперь у нее около сорока человек потерь убитыми и ранеными. Через час-два, вероятно, наступит наша очередь. Настроение спокойное и сосредоточенное.

Родные мои! Чувствуете ли вы, что в этот день мы здесь деремся и умираем за вас и за общее дело?

Известия об этом, слава богу, до вас дойдут еще не скоро, и вы сейчас, наверное, спокойны. Знай вы, что творится здесь сейчас, сколько сердец сжималось бы теперь тревогой.

Не могу больше писать: артиллерийская стрельба замолкла, несколько времени было затишье, а теперь поднялась отчаянная ружейная и пулеметная трескотня. Должно быть, наши пошли в атаку. Сейчас узнаем по телефону.

Пока прощайте, мои дорогие. Если даже наше дело не завершится победой, не думайте о нас плохо: помните, что мы были честны и делали, что могли.

Ваш Женя.

Операция окончена, и вся наша рота уцелела. Ночь работали под огнем и — почти чудо — ни одного человека не потеряли.

Мы сейчас в резерве, а скоро, говорят, оттянут нас назад. Бой еще идет, но это уже только отголоски вчерашнего боя.

Рад вам сообщить, что теперь довольно долго можно быть спокойным за меня.

Ваш Женя. Последнее письмо, доставленное денщиком после смерти Ладыгина

Вечером третьего дня, вскоре после того, как я вам отправил предыдущее письмо, у нас начал обозначаться выход австрийцев. Замолкла их тяжелая артиллерия, постепенно начала замолкать легкая, а потом стихла совершенно, и только ружейные пули продолжали как-то высоко и неуверенно лететь над окопами.

В австрийском тылу послышались два сильных взрыва — они взорвали склады патронов; задымились в разных местах сжигаемые деревни, и вскоре в наших руках были первая, вторая и третья линии их окопов. Наш батальон переведен немного вправо, в резерв, и уже по дороге нам начали попадаться небольшие партии пленных австрийцев.

Вчера нас двинули опять на другой участок, а потом в погоню за австрийцами. Два наших батальона дерутся сейчас под Колками — идет борьба за Стырь. Вечером австрийцы, вероятно, опять отойдут.

Наш батальон после суток под огнем и двух дней похода сейчас отдыхает. Вот когда у нас настоящий май. Вчера немного смочило дождем, а сегодня отличная погода, и мы чувствуем себя как на пикнике. Валяемся под соснами, пьем чай и отъедаемся за прошлое и за будущее (вчера остались без обеда и без чая).

Сейчас пришло известие — Колки взяты, и мы уже за Стырью. Дело идет хорошо. До свидания, мои дорогие, кланяйтесь всем.

Ваш Женя. Второе письмо денщика Василию Лаврентичу Ладыгину

Спешу Известить Родителям И семейству Ладыгину, 27 мая в 10 часов дня Убит в Бою Ваш Сын Евгений Василич Прапорщик Ладыгин 318-го Пехотного Черноярского Полка 2-й роты Командир.

Тело его вынесено 29-го мая из огня боя. Погребение им было Четверым Прапорщикам и Полковнику похоронная процессия с музыкой и орудийным боем.

Убит за местечком Колки На берегу реки стыра, вовремя Наступления Под деревней Копылы. Похоронен На Офицерском Кладбище За деревней тараш, При узко Колейной станции, в том извещаем О по Гребении Родителям и знакомым его.

Василий Лаврентич, Как Вы желаете тело его взять на родину Своих Кладбищ, тогда представьте цинковый Гроб, или сами привезите, вещи его Находются при мне до особого распоряжения, я как был денщик Покойного Моего Командира. Он мне доверял все что есть, Царство ему Небесное. Человек был хороший. Жалко больно жалко мне его. Поплакал я обним как дитя, Еда четвертые сутки не идет, Плохая мне безнего будет жизнь. Эх, Евгений Василич, как Вы сомной простились видно Знал что болие не увидишь. Мне в последнее время наказывал Покойный, как будто знал, Убьют на Пиши родителям и помни меня, Собери мои вещи от правь Народину.

Навряд ли Нас отпустят с офицерскими вещами и так что Прошу Вас дайте телеграмму Командиру Полка насчет моей Просьбы я же желаю Повидаться с Вами и поделиться Горем. Денщиком я у него с самой москвы рядовой Аверьян Трофимович Галаев 2-й роты.

Пишите ответ, я пишу второе Вам Письмо.

Аверьян Галаев.

Вот и кончилась история прапорщика Евгения Васильевича Ладыгина.

Я читал его письма, вглядывался в лица "ребят" второй роты на пожелтевших фотографиях и думал — вот отошла та жизнь, пришла на смену ей иная, и в ней забыты многие люди, недостойные забвения.

И если ко мне подкрадывалось сомнение, когда я писал эту маленькую повесть, и я начинал спрашивать себя: "Да полно, нужна ли она, повесть давно отзвучавшей жизни?" — я опять перечитывал записки и письма Ладыгина, смотрел на фотографии, на рисунок акварелью и думал: "Пусть не забудется каждый, кто любил родину, любил свой народ и отдал за них жизнь с искренней верой в нужность своей скромной жертвы".

В записках Ладыгина был мягкий, как тряпочка, полуистлевший листок, убористо исписанный химическим карандашом:


О тебе я думаю, моя родина. Не царственный лавр, не пальма жгучей пустыни, не пламенные розы — мой родимый край: стыдливый подснежник, синий василек, золотая кувшинка в тихой заводи рек. Когда Бог творил землю, другим он отдал странам свой гнев, свою радость, свои ласки, свою страсть. И отдал он им гранитные скалы, лазурное небо, и синее море, и жгучее солнце. И дал он им чудесные леса и странные плоды, цветы, похожие на бабочек, и птиц, похожих на цветы; на тебя же, моя родина, не хватило красок у Бога. И отдал он тебе свою душу, печальную душу всегда одинокого Бога.

Назад Дальше