Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Горбатов Борис Леонтьевич 15 стр.


Командир отвернулся. Отовсюду подходили бойцы взвода. На шинелях были пятна снега (на шинелях снег не таял) — очевидно, ребята всласть поползали по оврагам и сугробам. Они честно поработали. Их лица были горячи и возбуждены. Ляшенко шершавым рукавом шинели вытирал пот со лба. Алексей почувствовал себя на минуту дезертиром и лодырем.

Объявили перекурку. Алексей растянулся в снегу под кустом боярышника. Закурил. Сладостны были эти минуты полного и абсолютного покоя. Лежал на спине, вытянув ноги, зарывшись шлемом в снег. Он принадлежал сейчас только себе, себе одному. Курил, медленно глотая дым. Выпустив синеватую струйку, брал комочек снега и сосал его. Потом снова затягивался папиросой. Дым и снег — это недавнее изобретение понравилось ему. Наслаждался, словно ел мороженое. Блаженствовал. Полудремал. Через десять минут ему скажут: «Беги. Иди. Стреляй. Делай». Но эти десять минут — его. Он никому не нужен. Никто не нужен ему. Думал ли он когда-нибудь, что опустится до такого скотского индивидуализма? Но и сейчас он об этом не думал. Просто лежал, курил, смотрел в небо. Ему было хорошо. В сущности — это самое главное.

— Товарищ Гайдаш, — позвал Угарный, когда перекурка кончилась. (Вежливость командира подавляла Алешу. Как бы хотел он, чтобы его ругали, бранили, пускай даже били.) Он неохотно поднялся на ноги. Блаженная перекурка кончилась — куда сейчас двинут его? Смешная игра в войну, потешные солдатики — зачем, кому это нужно? Он подошел к командиру.

— Вы будете командовать отделением в наступлении, товарищ Гайдаш, — сказал ему, хмурясь, командир взвода. — Покажите себя. Вот задача...

Алексей легонько пожал плечами. Хорошо. Есть. Даже честолюбие его не было затронуто. Двадцать минут назад он был дозорным, сейчас — командир отделения, — все это игра, игра в солдатики, смешная для взрослых людей.

Задачу он выслушал невнимательно. Затем Угарный скомандовал отделению Гущина выдвинуться вперед.

— Ну, вот, товарищ Гайдаш, — ваше отделение. Ведите. Принимайте решение. Действуйте.

Алексей посмотрел на ребят — Ляшенко, Рунич, Дымшиц, Гущин, они стояли, покорные и застывшие, и крепко сжимали руками в шерстяных мохнатых перчатках стволы покрытых изморозью винтовок. Будь впереди за снежными холмами противник, они точно так же стояли бы, спокойные и непоколебимые, и ждали бы, как ждут сейчас, команды: «За мной! В штыки! Ура!» Эта покорность испугала Алешу — их судьбы в его руках. Что ему делать с ними? Он взглянул на местность, лежащую впереди, — голые снежные холмы, овраги, заросшие колючим кустарником, долина, подымающаяся вверх к горам ровными пустыми террасами.

— Ну? — нетерпеливо крикнул командир взвода. — Ну? Действуйте же!..

Алеша растерялся. Как действовать? Что скомандовать? Куда повести людей? Он чувствовал себя беспомощным перед этими горами, оврагами и долиной. Где противник? Он прослушал задачу. Противник мог быть и в овраге, и за холмами...

Отделение молча ждало. Никто не улыбался, не подсмеивался. Командир нетерпеливо сшибал снег с сапог, смотрел на часы, зачем-то отстегивал и застегивал полевую сумку.

— Я думаю, — нерешительно начал Алеша, но командир перебил его:

— Действуйте, действуйте. Вы на деле покажете нам, что думаете. Принимайте решение. Отдавайте команду... Противник уже увидел вас. Открыл огонь. Над вами свистят пули, командир отделения. Ну?

Ляшенко, Рунич и Гущин молчали, даже не улыбались. Они ждали команды. Их винтовки, их руки и ноги, их жизни ждали его команды, чтобы беззаветно выполнить ее. А он не знал, какую отдать команду десятку людей, он, мечтавший о том, что будет командовать миром.

— Вы убиты, — сказал, безнадежно махнув рукой. Угарный. — Гущин, принимайте отделение, действуйте.

Алеша отошел в сторону. Он убит? Да, убит. Смят, раздавлен. Гущин повел отделение в бой. За ним побежали бойцы.

Гущин преобразился. Он стал выше, подвижнее, ловчее. Хрипло отдавал команды. Окидывал взглядом местность. Одним движением правой руки подымал залегших на рубеже бойцов и двигал их вперед, вперед на противника.

Холмы, горы, овраги, долина — все ожило. Перед Алешей развернулась увлекательнейшая картина боя — боя беззвучного, без выстрелов, без противника, без крови.

Бойцы перебегали поля, занимали рубежи, террасы, открывали огонь, ползли по снегу, скатывались в овраг, брели вдоль него, ломая сухие ветви кустарника, и снова выходили к горам, подчиняясь хриплому шепоту командира отделения и нетерпеливому движению его правой руки.

Потрясенный Алеша растерянно следил за тем, что разыгрывалось перед ним. Даже ему стал до осязаемости ясен план Гущина. Все движения его казались исполненными здравого смысла и воли. Вот он по-кошачьи подбирается со своим отделением к противнику, сжимает его, преодолевает рубеж за рубежом, сочетая движение и огонь, — вот побежал, пригнувшись и зажав под мышкой винтовку, Сташевский, — добежал до кустика, упал, стреляет, с легким пулеметом в руках бежит уж Рунич и чуть позади и в стороне его — Ляшенко, упали, стреляют... вот косолапо бежит Дымшиц... Вдруг все скатываются в овраг, и опять впереди всех Гущин. Бредут, ломая кустарник, с сучьев сыплется снег... Прижимаются к ребру оврага... Гущин что-то объясняет. И вот уж все у самой высоты, занятой противником. Вокруг Гущина сбились бойцы, они лежат у самого ската, прижавшись к земле, покрытой мохнатым первым снегом, готовые к прыжку, напряженные, взволнованные, вероятно, хрипло дышат. Но вот уж гремит их страшное «ура-а-а-а!». Они бегут по горе — винтовки наперевес, блестят штыки, споткнувшись, падает Дымшиц. Убит? А впереди всех Гущин. («Я бы должен был быть на его месте», — мелькает горькая мысль.) Но на высотке — Гущин, невзрачный смущающийся «отделком». «Из таких-то и выходят герои!» — с неожиданной завистью подумал Алеша.

Командир взвода подошел к нему.

— Теперь вам понятно, Гайдаш? — Алексею показалось, что на губах командира проскользнула насмешливая улыбка. Он озлился: зачем смеяться над ним? Он и без того обескуражен своим очередным провалом.

Вернулись бойцы, запыхавшиеся, утомленные. Угарный объявил перекурку. Дымшиц стал счищать снег с себя — он весь был в снегу, снег забился даже за шиворот, бедняга много падал, но имел вид бравый и ликующий.

На следующий же день Гайдаш «отомстил» Угарному за неуместную улыбку. Случилось это на политзанятиях — последний плацдарм, на котором еще воевал Гайдаш.

Командир взвода Угарный не был первоклассным знатоком политграмоты. Был он ровесником Алеши и только на год старше бойцов своего взвода. Он пришел в армию всего год назад прямо со школьной скамьи, окончив сельскохозяйственный техникум где-то в Сибири. Краснощекий, плечистый крестьянский парень. Армия полюбилась ему, он сдал экзамен на командира взвода и остался. Он ходил еще в старой армейской шинели, но с петлицей, тщательно соскоблил номер полка. Новая шинель уже шилась, настоящая командирская шинель с кавалерийским разрезом сзади и рукавами с раструбами. На кавказских границах форма соблюдалась не свято, командиры щеголяли в гимнастерках особого кавказского покроя с высоким воротником, доверху застегивающимся на пуговицы. Угарный ходил примерять шинель к полковому портному, старику армянину, который шил еще «на господ офицеров». Свою армейскую серого сукна шинель, испачканную ружейным маслом и засохшей грязью, Угарный втайне ненавидел, — она была слишком коротка и несолидна для командира. Был он еще смущающимся мальчиком, и когда отделенный командир Гущин скомандовал при его первом появлении во взводе «Смирно!» — он растерялся и похолодел от ребяческого счастья. «Это мне, мне?» — осторожно подумал он.

Его любили во взводе. Любили и в полку. Когда он был дежурным по полку, гарнизонный народ был весел и даже строгий Карпыч ухмылялся. Командиры относились к нему отечески. Был он красив, здоров, силен и отличался чисто сибирским ленивым добродушием. Он неплохо пел и всегда запевал, идя во главе взвода. Он кое-что читал, но больше любил ходить на лыжах. Он был уверен, что полк, в котором он служит, — лучший в армии и рота лучшая в полку. Ему хотелось, чтобы и взвод его был лучшим в роте, но он понимал, что молод и неопытен, поэтому работал втрое. Часто он оставался затемно в казарме, возился у своих винтовок, присев на табурет у коек, подолгу беседовал с бойцами. Если даже и не было ему дела в казарме, он все же засиживался здесь, — домой не хотелось. Что дома? Холостяцкая квартира, дыры от гвоздей в облупленных стенах. Где-то в Сибири у него была старушка мать, он все звал ее приехать жить к нему, мечтал о семейной квартире («собирались бы у меня товарищи, мать поила б всех чаем, пели б, бренчали на гитаре»), но старушку пугала дальняя дорога, она все не решалась приехать, и Угарный жил пока вдвоем с товарищем, тоже вчерашним одногодичником, в комнате, которую они снимали у тюрка-садовода. Была у Угарного «невеста», — в роте знали, что зовут ее Глашей, ее карточка висит над кроватью комвзвода, что Глаша — сибирячка, широколицая, с серыми глазами и высоким лбом, что она агроном, окончила вместе с Угарным техникум и работает где-то в МТС. Знали, что из-за нее Угарный просился в СИБВО, но его оставили здесь, и теперь он ждет отпуска, чтоб поехать за Глашей и привезти ее сюда. В общем был Владимир Угарный честным, простым парнем, смотрел на жизнь легко и весело, предан был своему делу, любил свою новую профессию, об академии еще не мечтал, но командиром собирался стать отличным. И командир полка предсказывал ему это.

Но в политграмоте Гайдаш был сильнее командира взвода и, главное, искушеннее его. Слишком все просто и ясно было Угарному, в формулировках он не был искусен и предпочитал преподавать политическую грамоту, как сам понимал ее. Алексею легко было изловить молодого командира в неточных формулировках. Осторожными, невинными вопросами он спровоцировал Угарного, заставил договориться до бессмысленных вещей, а затем сдержанно, но едко стал высмеивать. Он не горячился, не нервничал, не спорил, — нет, он только спрашивал, недоумевал, «недопонимал», как говорят политруки.

Два часа продолжалась эта схватка. Алеша вышел победителем из нее. Вспотевший, смущенный и раздосадованный, Угарный сказал ему:

— Вы, Гайдаш, не вносите, — он хотел сказать «вольностей», но сказал — дезорганизации.

Это было свидетельством беспомощности командира. Алексей торжествующе посмотрел на бойцов, к его удивлению, все хмуро молчали. Никто не ухмылялся. Всем было неловко. Они не одобряли Гайдаша — он почувствовал это и понял почему: они любили Угарного и не любили Гайдаша. Смущенный победитель сел на место. К чему он затеял это?

Вечером к нему подошел политрук и сказал весело;

— Я хочу потолковать с вами, Гайдаш.

Они прошли в ротную канцелярию, маленькую комнату, похожую одновременно и на цейхгауз (здесь в углу были свалены в кучу мишени, карты, ротное имущество), и на холостяцкую квартиру — стояла койка ротного писаря, — он жил здесь, — на стене висела гитара с алым бантом, фотографии в рамках из ракушек, автопортрет писаря в полной форме, написанный карандашом и без тени самокритики, пахло дешевым одеколоном и сапожной ваксой.

— Вы напрасно привязались к Угарному, — сказал политрук и взял Алешу за пуговицу. Беседа начиналась в заговорщицко-дружеском тоне. Ее надо было понимать так: давай потолкуем, как товарищи. — И ты, и я политически тертые люди. Конечно, Угарный напутал. Ну, а ты?

— За таким, как Угарный, — сказал политрук, — люди беззаветно пойдут в бой, на смерть. Он им объяснит политграмоту под пулями так, как вам не объяснить, Гайдаш, — я это дружески говорю. Неверно?

Гайдаш вспомнил Гущина на подступах к высотке. Угарный тоже из того же теста. Из него пекут героев. Да, он, пожалуй, согласен с политруком.

— Ну вот, — обрадовался тот. — А ты полез с ним в драку. Зачем?

Гайдаш недовольно пожал плечами.

— Лучше помог бы командиру, растолковал. Ты парень грамотный. Где работал до армии?

— Я был секретарем окружкома комсомола в Донбассе, — отчеканил Алеша и горько усмехнулся. Секретарем окружкома, а теперь стоит, как виноватый школьник, перед ротным политруком.

— Да ну? — опять обрадовался веселый политрук. — Понимаешь, я сам был на комсомольской работе.

Гайдаш давно подозревал это — комсомольское так и било из политрука. Он заметил это с первого взгляда. И в том, как говорил политрук (ему трудно было, например, долго говорить человеку «вы», положенное по уставу, и все сбивался на комсомольское «ты»), и в том, как таскал кипу книжек под мышкой, и в том, как выступал на собраниях (свойственный старым комсомольцам интимно-дружеский, веселый стиль), и в общем облике, который явно отличался от строевых командиров, хотя ни в какой небрежности нельзя было упрекнуть политрука. Разве только, что ворот гимнастерки несколько широк да ремень свободен?

Ах вот как — значит, политрук и в самом деле бывший комсомольский работник! Это любопытно. Что же: он был секретарем ячейки где-нибудь в депо или секретарем волостного комитета? Гайдаш презрительно усмехнулся: усмешкой генерала над армейским прапорщиком.

— Где ты работал? — спросил он, легко переходя на «ты».

— Я был секретарем губкома комсомола на Волге.

— Постой! — растерялся Алеша. — Как фамилия?

— Конопатин Иван. А что?

— Тот Конопатин, который... Да я тебя знаю. Но как же ты попал сюда?

— А как, очень просто, как все попадают сюда.

— Провинился?

Конопатин не понял, потом нахмурился.

— Что за глупости? Вот глупости-то. Просто я по мобилизации Цекамола в армию. Лучших ребят посылали, — с гордостью добавил он.

Неловкость скоро исчезла. Стали вспоминать старых комсомольских товарищей, съездовские драки, смешные эпизоды. Скоро начали называть друг друга «Ваней», «Алешей» — расстались друзьями. Этот вечер был лучшим за все время службы.

«Вот и я бы мог стать политруком, остаться в армии, — подумал Алеша, когда уж укладывался спать, — Потом в академию... — Он весело засмеялся, лег, натянул одеяло до подбородка. — Отличный из меня политрук бы вышел в конце концов... Или даже комиссар, а? — Он подмигнул лампочке, она мигнула в ответ и погасла. Отбой. Спать.


На следующий день он с нетерпением стал ждать прихода политрука в роту. Тот пришел вместе с комроты Зубакиным. После рапорта прошли в ленуголок.

— Конопатин! Ваня! — не сдержавшись, крикнул Алеша. Он хотел ему рассказать, что... но, спохватившись, понял, что сделал дикую глупость. Смущенно покраснел Конопатин, удивленно вскинул брови комроты, сделал страшные глаза старшина, засмеялись бойцы. И даже Гущин неодобрительно покачал головой.

— Какой он вам Ваня! — прошептал он Алеше укоризненно. — Это вне строя. Ваня. А тут — товарищ политрук.

Конечно, он сделал глупость, но почему-то разозлился на Конопатина. Значит, будет двойная жизнь: в роте — товарищ политрук, руки по швам, субординация, а вечером — милый Ваня, помнишь, как бывало... Нет, лучше подальше, подальше от милого Вани.

Он забился в угол и был рад, когда, наконец, взвод увели в горы. С тех пор стал избегать Конопатина. Реже стал ходить в клуб. Чаще отсиживался в углу, у печки. Угарного больше не задевал. На политзанятиях сидел молча.

Иногда в штабе полка вспоминали о прежних профессиях бойцов. Сташевского вызвали однажды в полковой гараж помочь шоферу наладить грузовую машину. Сташевский двое суток работал в гараже. Алеша случайно видел, как возился он у машины, подползал под кузов, орудовал ключом, он снова был в своей стихии. Деловитый, озабоченный, с цигаркой в левом углу рта, он стоял, опершись ключом в бок, и снисходительно смотрел на машину, как доктор на больного, как мастер на станок. В другой раз вызвали в штаб Ляшенко — что-то случилось с котлами на электростанции. Рунич целыми вечерами пропадал в клубе, в будке киномеханика, потом затеял спектакль, носился с пьесой, добывал грим. Левашов скоро признан был лучшим спортсменом в полку, — и ему поручили занятия по конькам и лыжам с командирами.

Только Алешу никто никуда не звал, не требовал, никому он не был нужен. Ему предложили, было, работать в полковой газете, он отказался. «Я не писака!» — презрительно пожал плечами. Конопатин посоветовал ему взять партшколу, он уклонился. Больше его не беспокоили. Он был рад этому. Спасительное оцепенение снова охватило его. Было покойно сидеть по вечерам в полутемной казарме, охватив колени руками, и покачиваться, ни о чем не думая, не вспоминая.

О чем он думал? Да так, ни о чем. Он ловил себя на том, что и мысли у него стали вялые, ленивые. Рано ложился спать. Спал в мертвый час. Потом днем вспоминались обрывки снов — в них не было ничего значительного. Куда-то бежал, что-то делал...

Бредя по оврагу с дозором, спотыкаясь в сугробах, проваливаясь в снег, он машинально отмечал: снег мягкий, деревья черные, тонкие… кто бы подумал — это бредет бывший секретарь окружкома?.. На соснах хлопья...

Рыл окоп, отбрасывал лопатой снег.

«Долго еще так? Сколько же?»

Стрелял он то отлично, то очень плохо, — он и сам не знал, как будет стрелять сегодня. Командир роты назвал его «настроенческим стрелком».

— Гайдаш у нас стреляет по настроению! — с досадой говорил комроты. Он чаще, чем к другим, приглядывался к Алеше. Ложился возле него на стрельбище. Терпеливо объяснял все ошибки, самые мельчайшие замечал он.

«Зачем он нянчится со мной? — с досадой думал Гайдаш. — Оставил бы в покое. Какой есть, таким и буду. Чего тут!»

Но комроты не оставлял его в покос. И снова, и снова валился рядом с ним в снег, смотрел, как держит стрелок винтовку, как спускает крючок.

— Вам скоро в полковую школу переходить, Гайдаш, — говаривал он. — С чем туда явитесь? — и обиженно выговаривал главное: — Вот, скажут, Зубакин не смог подготовить стрелка.

Отличная стрельба — это был конек Зубакина. О чем бы ни говорил он на собраниях, он заканчивал всегда так:

— Но главное, это стрелковая подготовка и отличная стрельба, товарищи.

Забавный эпизод рассказывали о нем: как-то в лагере во время инспекторских стрельб он стрелял неожиданно скверно. Он сам удивился этому результату, но было уже поздно. Это так потрясло снайпера, что он тут же с горя напился (что случалось с ним крайне редко), и ночью, взяв в свидетели товарища командира, пошел на стрельбище и при луне поразил все мишени, которые только нашел.

Это была отличная стрельба, но за нее пришлось отсидеть пять суток на гауптвахте.

Назад Дальше