И когда всем становилось невмоготу, Ковалев медленно поворачивался к Алеше и спрашивал его, улыбаясь кончиками губ:
— Ну, а вы как думаете, Гайдаш?
«Я бы убил его. Это враг», — снова сказал себе Алеша, и ему представилось: ночь, шорох на тропинке, идет Ковалев, поскрипывая сапогами, постукивая плеткой о голенища. Это одно мгновение — прицелиться и... Он зажмурился. Потом открыл глаза. Блеснула под фонарем колючая проволока. Внизу тихонько завыла собака.
— Кто идет? — раздался окрик внизу. Потом тишина. Щелканье затвора. Опять тишина. Собака стихла. Что померещилось Покровскому? Прислушался: в горах было тихо. Ветер улегся. Тишина...
«Какое я имею право убивать или не убивать? Это дело трибунала. Лучше не думать об этом...» Что сейчас делают ребята, Павлик, Рябинин, Мотя? Спят, поди. Спят. Тихо, покойно. А Любаша? Вышла ли она замуж? Пусть выходит. Пусть, пусть. Пусть будет счастлива. Пусть все будут счастливы: и Павлик, и Рябинин, и Мотя. Спите спокойно, ребята. Спите, ничего. Я похожу за вас. Спите спокойно.
Он был бы, очевидно, отличным бойцом на фронте. Вот почему он любил караулы в горах, ночью. Он мечтал о том, чтоб из тьмы вдруг бросились на него враги, чем больше, тем лучше. Он никого не будил бы, он один бы стоял здесь на тропинке, стерег пороховой погреб, полк, сон товарищей. Если бы пуля сразила его, — что ж, он хорошо бы умер. Лучше, чем жил. С тоской вспомнил о казарме: «Что делается сейчас в караульном помещении? Карнач, вероятно, читает, — у него привычка шевелить губами при чтении. Он недавно здесь в полку выучился читать. Читает запоем и все, что попадет под руку. Одна смена спит, другая бодрствует, пьет чай, может быть, тихо болтает у печки».
Украдкой взглянул на восток. Там что-то посерело. Или только показалось?!
Когда солнце взойдет, он может смениться. Ночной пост станет ненужным. Но он и не хотел уходить отсюда. Зачем? Пойти опять в казарму, завалиться спать? Здесь было ему хорошо одному, среди черных, мрачных гор. Он караулил покой полка. Он караулил солнце. Когда солнце взойдет — он может и смениться, может и остаться здесь. Он шагал по тропинке, выходил за поворот и долго смотрел в сторону Грельского перевала. Оттуда вероятнее всего можно было ждать неожиданности. Он хотел, чтоб она случилась.
Вдруг запели петухи, хриплые, страстные. Они запели где-то далеко в горах, и им сразу отозвались петухи в городе. Их крик словно разорвал тьму, сразу стало сереть. Алексей повернулся лицом к востоку. Там за Сахарной Головкой что-то готовилось. Оттуда дрожащие и робкие побежали тени. Они поползли по горам, по земле, неуверенные, тусклые, осторожные.
Но на это нельзя долго смотреть, надо ходить по тропинке; поворачиваться спиной к востоку, теперь тени дрожат за его спиной, бегут впереди него по дорожке. Снег становится матово-тусклым, смятым. Когда он снова оборачивается лицом к востоку, там уже разыгрывается утренняя кутерьма. Он идет на восток медленно, стараясь продлить путь и увидеть больше. Он замечает, что край неба чуть подгорел, как корочка хлеба. Он еще не румяный, нет, а именно чуть подгоревший, золотистый, вкусный. Но румянец все ярче и ярче брызжет оттуда, небо пылает, светлеют горы, и теперь уже ясно видны турецкие снежные хребты (снег розовый), и город внизу, и пороховой погреб, и Покровский, шагающий по тропинке.
Но уходить не хочется. Как жаль, что ничего не случилось. Снова терпкое разочарование. Алексей еще ходит по тропинке. Зачем? Он укараулил солнце, вот оно играет в небе, день будет чудесный, солнечный, молодой. Алексей может идти спать. Больше он никому не нужен.
Так проходит еще полчаса. Может быть, меньше, может быть, больше. Он не знает счета минутам. Покровский сменился — значит, уже больше шести часов. Полк ожил. Оттуда доносятся голоса и звук трубы.
Вдруг он слышит топот за спиной. Он быстро поворачивается. Кто-то скачет по тропинке. Всадника еще не видно, но явственно слышен цокот копыт, когда они попадают на камни. Он вскидывает винтовку и ждет. Топот приближается. Радостная дрожь проходит по спине. Он ждет, вскинув винтовку.
Вдруг из-за поворота показывается всадник.
— Стой! — кричит Алеша. — Стой!
Всадник осаживает коня. Теперь Алеше видно, что всадник в черном кожаном летном шлеме и в черкеске. На солнце блестят газыри, серебряная насечка седла. Конь нетерпеливо рвется вперед. Всадник осаживает его. Он безбородый и, вероятно, очень молодой.
Алексей не опускает винтовки. Радостно колотится сердце.
— Слезай! — хрипло командует он, губы пересохли.
В ответ раздается гортанный протестующий крик.
— Слезай! — повторяет он нетерпеливо и щелкает затвором.
— Вы с ума сошли! — кричит всадник. Странный голос. Это девушка? — Я сестра Вардания. Пропустите. Чкара! — нетерпеливо прибавляет она.
Алексей смущен. Но рассказы о хитрых шпионах и контрабандистах мгновенно проносятся в голове, и он снова упрямо повторяет:
— Слезай. Буду стрелять, — и прибавляет с угрюмой вежливостью: — Слезайте.
Девушка негодующе спрыгивает на землю. Она высокая, тонкая. Озаренная солнцем, она кажется красавицей в своей черкеске, мягких кавказских сапогах и летном шлеме.
— Ложитесь! — командует Гайдаш. Этого требует устав, он свято помнит его.
— Что? — Девушка готова заплакать от злости. Она яростно топает ногой, кричит. — Нет, нет! — и разражается бранью, в которой русские слова причудливо сплетаются с грузинскими. — Вы сумасшедший!
— Ложитесь, — сердито кричит в ответ Алеша, — или я буду стрелять! — Он снова вскидывает винтовку. Нет, он не шутит. Девушка или не девушка, ему нет дела. Он в карауле, в горах, у границы. Слава богу, он не сентиментальный Марко, русалка не очарует его. Еще одно движение, и он ухлопает ее, уж будьте покойны.
С проклятиями девушка ложится на тропинку у ног коня. Конь недоуменно опускает к ней умную морду. Девушка лежит, ее плечи вздрагивают. Гайдаш сигналом вызывает караульного начальника.
Проходят долгие минуты. Девушка молча лежит на тропинке. Алексей продолжает держать ее под прицелом. Но он смущен. Как бы вся эта романтическая история не сделала его посмешищем полка. Потом ему жалко девушку. Конечно, это очень унизительно — лежать на тропинке в снегу под прицелом. Она, вероятно, плачет... Почему не идет карнач? Но он выполнял свой долг.
Наконец, карнач прибегает. Он встревожен. Что случилось? Алексей тихо докладывает ему. Вдвоем они подходят к девушке. Она подымается перепачканная снегом, ее лицо пылает, на Алешу она бросает молниеносный взгляд. Сколько ненависти в этом взгляде! Он опускает голову. Но глаза ее запоминаются на всю жизнь, глубокие, синие глаза, расширенные детским гневом.
В караульном помещении выясняется, что она действительно сестра начальника погранотряда Вардания. Тренируется к предстоящим на днях в гарнизоне скачкам. Хочет взять и, наверное, возьмет первый приз. Она уже смеется над утренним приключением, но на Алешу изредка бросает негодующие взгляды. Его она уж не простит никогда.
Ее отпускают, извиняясь, она легко вскакивает в седло. И вот уже несется по горной тропинке. Она снимает шлем, пышные волосы вспыхивают под солнцем и кажутся золотыми. Алеша долго смотрит ей вслед. Над ним легонько посмеиваются товарищи. К вечеру об этом говорит весь полк.
Но Алеша в это время уже спал мирным сном в казарме, и, странное дело, девушка в черкеске ни разу не приснилась ему.
Но изредка стал он теперь думать о ней. Может быть, даже чаще, чем хотел. При этом всегда вспоминался ее взгляд — детски-гневный, пылающий ненавистью и презрением, — так на Алешу не глядела еще ни одна девушка в мире. Он вспоминал покорную, робкую Любашу — может быть, за эту бабью покорность он и не любил ее. Любаша никогда не бросила бы такой гневный взгляд на него. А эта — сожгла взглядом. Как ее зовут? У нее, должно быть, чудесное имя. Как закусила она губу, чтоб не расплакаться. Любопытно посмотреть — умеет ли она плакать? Ее плечи вздрагивали, когда она лежала на тропинке, — но плакала ли она?
Он и хотел и не хотел увидеть ее снова. Впрочем, больше хотел. Иначе зачем же он пошел на скачки, где (он это лучше других знал) она обязательно будет.
Она была. Он увидел ее, когда она неслась, приподнявшись на стременах и размахивая шашкой, прямо на него, — и пригнулся. Ее буденовка развевалась на ветру, алый башлык за плечами трепетал, как крылья, она вся казалась осиянной пламенем и солнцем. Искры брызгали из-под копыт ее коня, снежный прах, как дым, курился сзади.
Она была прекрасна! Бедный Алеша, она была прекрасна! Он убеждал себя, что если б увидел ее не на коне, а в клубе, или на улице в обыкновенном наряде девушки, — он и не заметил бы ее, прошел мимо.
Но на коне она была прекрасна — он смущенно признавал это. Все, что окружало ее сейчас, покорно служило ее девичьей красоте — и синие горы, и алый башлык за плечами, и снег на мохнатых соснах, и утреннее солнце, все это была лишь прекрасная рамка, в которой была одна она — на вороном скакуне, и больше ничего не было в мире. И Алексей, затерявшийся в толпе красноармейцев, завороженно следил за ней, забыв обо всем на свете. А она джигитовала, брала барьеры и рвы, рубила, гортанно гикнув, лозу на скаку, и не было ей никакого дела до Алеши, парня в серой, ворсистой шинели, в сапогах, пахнущих ворванью и дегтем, был ли он здесь, не был ли, какое ей дело! Она была вихрем, который пронесся по плацу и все срубил на своем пути, — бедный Алеша, он тоже упал, как лоза, сраженный ее блистательной шашкой, признавался он в этом или нет.
Она была прекрасна! Бедный Алеша, она была прекрасна! Он убеждал себя, что если б увидел ее не на коне, а в клубе, или на улице в обыкновенном наряде девушки, — он и не заметил бы ее, прошел мимо.
Но на коне она была прекрасна — он смущенно признавал это. Все, что окружало ее сейчас, покорно служило ее девичьей красоте — и синие горы, и алый башлык за плечами, и снег на мохнатых соснах, и утреннее солнце, все это была лишь прекрасная рамка, в которой была одна она — на вороном скакуне, и больше ничего не было в мире. И Алексей, затерявшийся в толпе красноармейцев, завороженно следил за ней, забыв обо всем на свете. А она джигитовала, брала барьеры и рвы, рубила, гортанно гикнув, лозу на скаку, и не было ей никакого дела до Алеши, парня в серой, ворсистой шинели, в сапогах, пахнущих ворванью и дегтем, был ли он здесь, не был ли, какое ей дело! Она была вихрем, который пронесся по плацу и все срубил на своем пути, — бедный Алеша, он тоже упал, как лоза, сраженный ее блистательной шашкой, признавался он в этом или нет.
Он не подошел к победительнице состязаний, когда ее окружила восторженная толпа командиров и красноармейцев. Зачем он пойдет туда! Он следил за ней издали. Ее детское личико сияло счастьем. Синие глаза искрились смехом и радостью, — нельзя было поверить, что эти глаза могли метать такие гневные молнии.
А для Алеши жили только те глаза и та девушка, которую он встретил ранним декабрьским утром в горах. Это он ее укараулил, как солнце, она по праву принадлежит ему, как принадлежали ему в то утро и горы, и город внизу, и пороховой погреб. Ту девушку он любил, о той думал, эта же, — так убеждал он себя, — не интересует и не волнует его.
Но думал он и об этой, — он хотел увидеть ее еще раз, услышать ее голос, ее смех, узнать ее имя и ласково звать ее, наделяя сотней уменьшительных и ласкательных слов.
Теперь всякий раз, как случалось ему бывать в горах, у Грельского перевала, он долго смотрел на памятную тропинку: «Здесь внезапно возникла она, когда-то ранним утром, вместе с солнцем. Здесь она кричала ему гортанно и гневно, что он сумасшедший. Сумасшедший, ты права. Это ты свела меня с ума. Я брожу как потерянный. Ищу твои следы на тропинке».
Было бы проще, разумеется, искать ее там, где она была сейчас, — в клубе, в городе, на улицах. Но, — смешная история! — он никогда не делал попыток увидеть ее там. Ни с кем не говорил о ней. Даже не знал ее имени. Странные вещи происходили с ним. Он совсем перестал походить на былого Алешу. Тот уж нашел бы пути к ее сердцу. Ломая все на своем пути, как сушняк, он пошел бы напрямую. На гневный взгляд ответил бы презрительно, властным взглядом. Ваял бы за руку и потащил за собой. И пошла бы! Девчонки любят парней-хозяев. Вот как бы поступил и как поступал былой Алеша. А нынешний Алеша стоял и искал пропавшие следы на тропинке.
Но былой Алеша и не любил никого. Случайные девушки проходили в его жизни, не задевая, не оставляя следов ни в памяти, ни в сердце, — а нынешний Алеша уже любил и даже начал признаваться себе, что любит.
Странные вещи происходили с ним. Его характер ломался, как голос у подростка. Он проходил через испытания и борьбу, и еще нельзя было ничего сказать, каким он станет.
Однажды Рунич, с которым они встречались теперь не часто, сказал ему, смеясь:
— А ведь ты, Алеша, чуть не пристрелил нашу Шушу.
— Кого? — удивился Гайдаш.
— Вот еще! Будто не знаешь! Она и по сей день о тебе вспоминает с дрожью. «Страшный, говорит, у вас красноармеец. Зверского вида. Бандит».
— Почему же Шуша? — пробормотал покрасневший Гайдаш.
— Так зовут... Шушаника. По-русски — Сусанна. А мы все зовем ее либо Шушей, либо Никой. Прелестная девушка, браток. Как поет! Как играет! Да ты увидишь скоро, она играет у нас в спектакле. Я помирю тебя с ней.
— Нет, нет, не надо…
«Значит, ее зовут Шушаникой. Я бы звал ее просто Шу, — подумал Алеша. — Просто Шу. Чудесное имя».
Почему показалось ему красивым длинное имя — Шушаника? Может быть, просто потому, что оно принадлежало ей?
Но теперь его любовь получила имя. Его любовь звали Шу. И она была прекрасна.
Когда-то Алексей перелистал «Галерею мировых красавиц» — старинное издание, случайно попавшееся ему под руки где-то в провинциальной частной гостинице. Он небрежно и цинично разглядывал портреты и пожимал плечами. Не многих из этих мировых красавиц он признал бы даже хорошенькими. Глаза навыкате, длинные носы, какая-то мертвенная бледность лиц, субтильность, тоненькие талии, — да ведь это мумии, мумии египетские. Немало похохотал он с ребятами над этими пожелтевшими страницами. Очевидно, каждая эпоха имела свои критерии красоты. Неужели наши потомки будут смеяться над красотой наших девушек?
А мы любили их и гордились ими. Мы ценили в них молодость, силу, ясность и глубину синих глаз, упругость талии, смелую вздернутость носа и откровенный честный румянец на чистых щеках. Наши девушки были спортсменками, раньше красноармейцами, сестрами, солдатами чоновских отрядов. Наши девчата весело и, может быть, слишком громко смеялись, редко плакали, умели стрелять, бегать по лугам, мчаться верхом, упрямо давали обидчикам сдачу и не боялись ни смерти, ни пули, ни крепкого слова.
Они умели носить и модные бальные платья, но в белых спортивных свитерах, в голубых майках они были нам дороже и любили нас.
Но они были женственны, и Алеша знал это, хотя никогда не умел ценить ни ласковых нежных рук, ни смущенных признаний, ни тихих целомудренных ласк.
Была ли Шу такой? Он не знал, он совсем не знал ее. Какая она? Странно, что он влюбился впервые в жизни — в девушку, которую только раз и видел, да и то чуть не пристрелил при первой встрече. Но любил ли он ее? Может быть, тут сыграли с ним шутку горы да рассвет?
Он начал себя убеждать в этом, и, когда ему почти удалось убедить себя, что он ее и не любит вовсе, захотелось увидеть ее. «Чтобы проверить!» — поспешно сказал он себе. «Чтобы увидеть!» — сказал честный голос в нем.
Вечером он увидел ее в клубе. Ее окружала шумная толпа молодых командиров и красноармейцев, среди них Алексей заметил Рунича и Конопатина.
Разумеется, он не подошел к ним. Он стоял в стороне, прислонившись к косяку двери, и смотрел на них, а видел только ее одну. Она была в вязаном костюмчике цвета полевых васильков и казалась хрупким, худощавым подростком среди обступивших ее широкоплечих военных парней. Странно, что ему показались когда-то золотыми ее волосы, — они были темные, как спелый каштан, или даже еще темнее, как ветви черешни осенью. «Они — коричневые, — подумал Алеша, — но так не говорят о волосах девушки. Как же сказать?»
Так он стоял и исподлобья любовался ею, украдкой, чтоб никто не заметил. Он вытащил газету и этой неловкой хитростью старался прикрыться. «Посмотрю, посмотрю — и уйду», — говорил он себе, и не уходил.
Конопатин заметил его:
— Ба, да вот и сам убийца! А ну-ка, сюда, сюда, на расправу! — Он вытащил Алешу в кружок и представил Шушанике: — Ваш почти убийца, Алеша Гайдаш, рекомендую. Не кусается.
Она неохотно протянула ему руку. По ее губам скользнула брезгливая улыбка, а в глазах опять заиграли искорки гнева. Он пожал плечами.
— Мне говорили, что вы считаете меня бандитом. Но я только исполнял долг службы.
— Вы могли это делать... умнее, — возразила она, подымая брови. Все засмеялись. Он разозлился.
— Девчонкам нечего путаться в горах у порохового погреба, — пробурчал он.
Удивительно искусно начинал он свое ухаживание. Каким дураком и грубияном должен был показаться он ей сейчас. Он заметил удивленный взгляд Конопатина. Что за черт! они тут все влюблены в нее, избаловали девчонку, и она впрямь почувствовала себя бог весть чем, царицей мира, феей пограничного гарнизона.
Она парировала:
— Да я бы поостерегалась ездить по горам, если б знала, что встречу такого... бдительного часового. — В ее произношении звучал чуть заметный грузинский акцент. Это показалось ему чудесным, эти гортанные звуки, эти милые интонации, но он не сдавался.
— Теперь вы можете быть спокойны. У вас столько бесстрашных рыцарей, — он обвел их всех насмешливым взглядом, — что я не рискну больше приказывать вам спешиваться и ложиться в снег.
Он напоминал ей умышленно самые неприятные минуты утреннего происшествия. Она вздрогнула от гнева, ее лицо побледнело. Ну вот они стали врагами. Этого он добивался?
Через день весь полк повторял его словцо: «Фея пограничного гарнизона», а ее поклонников насмешливо звали «рыцарями маленькой Шу». Эти слова дошли и до нее. Алексей встретился как-то с нею на улице, она скользнула по нему небрежным взглядом и, фыркнув, отвернулась. С нею был Никита Ковалев. Вдвоем они прошли в город. Он посмотрел им вслед.
Вот они были вместе, оба — человек, которого он больше всех в мире ненавидел, и девушка, которую он в первый раз в жизни полюбил.
Среди «рыцарей маленькой Шу» был и рыжеватый политрук Иван Конопатин. Но, единственный из рыцарей, он не обиделся на Алешино словцо.