— Ты не знаешь этой девушки, Алеша, — сказал он ему как-то. — Удивительно светлый она человек. Умный, талантливый, передовой. Знаешь, это растет поколение, которое будет еще лучше нашего.
— А ты напиши стихи о ней, — насмешливо посоветовал Алеша. — У тебя получится.
— Я написал бы, — серьезно ответил Конопатин, — но не умею. А тебе, Алексей, братски советую подружиться с Шушаникой. Знаешь, — задумчиво добавил он, — когда смотришь на этих детей, воспитанных революцией, лучше видишь свои недостатки.
Он говорил это задумчиво и сердечно, но подозрительный Алеша и здесь увидел лишь педагогический прием. «Хотят меня на этот раз лечить Шушей. Благородно, хитро, но... глупо».
Но он ошибался. К нему собирались применить действительные меры. Скоро Шушаника отодвинулась на задний план. В роте закипели горячие дни. Их дыхание начало беспокоить и Алешу.
Теперь, когда рота строилась — на обед ли, в поход или в клуб, старшина подавал команду так:
— В порядке стрелкового первенства рота стройся!
В голову роты торжествующе проходили бойцы второго взвода, взвода Угарного. Мимо Алеши проходили Рунич, Ляшенко, Сташевский, Горленко, Гущин, и даже Дымшиц торопливо пробирался вперед, браво подхватив винтовку или кружку с ложкой. За взводом Угарного становился третий взвод Кобахидзе. А в самый хвост подстраивался первый взвод, в котором и служил Алеша.
Второй взвод прочно держал стрелковое первенство роты. На редкость дружные ребята подобрались там. Они высоко держали головы. Они гордились своим взводом, своими ребятами, своим молодым командиром. Они всегда были вместе — и в клубе, и в городе, и на плацу.
Каждую пятидневку на зачетных стрельбах оспаривалось стрелковое первенство роты. Этому предшествовал вечер волнения и лихорадочной подготовки. Во всей роте, может быть, только один Алеша оставался равнодушным. Или притворялся им.
Вокруг него беспокойно бегали стрелки. Снова и снова подгоняли ремни, читали стрелковый устав, наставления к стрельбам; прямо у коек заключались соцдоговоры между отдельными бойцами; стрелки брали на себя обязательства, командиры проверяли оружие; Угарный возился у винтовок и, задержавшись, оставался ночевать в роте. Перед сном он еще рая шептался с отделенными командирами.
— Я на своих надеюсь, — сдержанно докладывал Гущин.
Снова пересматривали список бойцов. На некоторых задерживались.
— Этих потренировать бы еще, — говорил задумчиво Угарный.
— Перед смертью не надышишься, товарищ командир взвода, — смущенно улыбался отделком.
Во взводе Угарного царило боевое оживление. Весело переругивались с соседями — с третьим взводом.
— А мы побьем тебя, Угарный. Как хочешь, кацо, — весело говорил в ротной канцелярии Кобахидзе, командир третьего взвода.
— Посмотрим, посмотрим, — задорно отшучивался Угарный.
И в первом взводе хорохорились стрелки. Им надоело плестись в хвосте роты. Они мучительно волочили свой позор.
— И в столовку бы не ходил, в хвосте-то... — жаловался уныло Каренин, командир отделения. — Весь полк смотрит.
— Ну как, товарищи, — озабоченно спрашивал Шаталов, командир взвода, — выползем завтра из хвоста, а?
— Должны бы! — нерешительно отвечали бойцы. — Да вот как некоторые...
И бросали искоса взгляды на Алешу, он пожимал плечами.
Но это начинало беспокоить его. Все время чувствовал он на себе укоризненные взгляды товарищей: «Эх, подводишь ты нас!» Они не говорили еще ему это, но скоро скажут. Со всех сторон сыпались вызовы на соцсоревнование. Весь взвод, словно сговорившись, вызывал его. Он принимал вызовы, но стрелял по-прежнему плохо. В свободное от занятий время ребята ходили на стрельбище тренироваться в стрельбе, — он не ходил. Но стрелять стал внимательно. Ему хотелось поразить полк необычайным рекордом, — рекорд не удавался, он мрачнел, и тогда все: стрельбище, винтовка, армия и сам он — становилось ему ненавистным.
Первым на стрельбище уходил второй взвод, через два часа выступал третий взвод. Когда на стрельбище, наконец, шагал первый взвод — второй взвод, отстрелявшись, возвращался в казармы. Бойцы взвода Угарного шли, высоко подняв головы, молодцевато отбивали шаг и задорно пели:
Нас побить, побить хотели.
Побить собиралися...
Рунич лихо подмигивал при атом.
По неизвестно кем придуманной традиции, — чуть ли не тот же Рунич был ее автором, — взвод всегда пел эту песню в случае удачной стрельбы. Если же стреляли плохо (во втором взводе это случалось редко), Рунич говорил мрачно:
— Ну пошли «со слезами», — и жалобно затягивал:
Слезами залит мир безбрежный...
Но «со слезами» чаще всего приходилось идти первому взводу. И снова Гайдаш чувствовал на себе укоризненные взгляды товарищей, словно он один был виноват в том, что взвод плохо стрелял.
Один раз взвод понатужился и почти догнал третий взвод (до второго было далеко). Всего трех процентов не хватило, чтобы стать рядом с третьим взводом. Три ничтожных процента — но эти три процента и составлял как раз Алексей Гайдаш. Если бы он стрельбу выполнил — взвод догнал бы Кобахидэе, а если б выполнили еще трое стрелков, то догнали б и Угарного. Так узнал Алеша, что во взводе он значит — три процента. Целых три процента!
Но был и другой счет. Его вел политрук Конопатин. В первом взводе было три коммуниста, в том числе и Гайдаш Алексей, член партии с 1926 года. Когда он один не выполнял зачетного упражнения по стрельбе, это означало, что тридцать три процента большевиков взвода стреляло плохо. Конопатин хмурился. В ротной партячейке Алексей значил уже только десять процентов. Вел свой счет и Горленко, комсорг. У него Гайдаш значил семь процентов. Одним процентом он был уже как стрелок роты и десятой процента как боец полка. Но и эта десятая учитывалась и падала на весы, создавая либо славу, либо позор полка. Ему вспоминался популярный в полку рассказ о поваре. Был года три тому назад здесь повар, его имя заботливо сохранило полковое предание — звали его Матвеем Блохиным. И поваром он был отличным, краснолицым, полнотелым и знающим свое дело. Он колдовал у себя на кухне над котлами, командовал кастрюлями и в хозроте считался личностью священной и неприкосновенной. Строевой муштрою его не утруждали.
Но однажды, на инспекторской стрельбе, инспектирующий потребовал, чтоб стрелял и повар. Весь полк отстрелял на «отлично» — и коноводы, и музыканты, и даже писаря. Теперь должен был стрелять повар, — инспектирующий вспомнил и о нем. И вот привели на стрельбище Матвея Блохина. Он даже колпака снять не успел — тут же на стрельбище ему кто-то сунул фуражку.
Весь полк следил за тем, как стрелял повар. В его руках была судьба полка. От результатов его стрельбы зависело, будут ли желанные сто процентов или какая-нибудь микроскопическая десятая испортит все дело. Он стрелял, поджав живот и покраснев от волнения. Он выполнил стрельбу, и командир полка, не выдержав, расцеловал его при всех и отдал ему свои часы.
Так и Алеша, лежа теперь на огневом рубеже и нажимая озябшим пальцем на спусковой крючок, чувствовал на себе невидимые взоры многих людей полка. Вот он нажмет сейчас спуск, и от того, куда полетит пуля, определится стрелковый успех полка, как определяется во время войны боевой успех часто от того, как будут стрелять и драться ее бойцы. Он начинал ощущать себя частью большого и слаженного механизма. Понятно, что всех раздражало, когда эта часть скрипела. Вокруг него гремели выстрелы, — стреляли его товарищи по отделению, по взводу, по полку. Может быть, удастся сегодня догнать третий взвод? Или даже второй? Второй, в котором Рунич, Сташевский, Ляшенко, Гущин и смешной, бравый Дымшиц, который, говорят, стал чуть ли не отличным стрелком.
В чем же секрет этого чудодейственного полета пуль? Неужели в самом деле только в том, как положишь руки, как подгонишь ремень, как нажмешь на спуск? То есть в сотне мелочей — в конечном счете — в добросовестной тренировке? Но какая тренировка!
И он по-прежнему стрелял «по настроению», иногда хорошо, а чаще скверно.
Он стал постоянным «стрелком оврага», — так называли тех, которые, не выполнив зачетного упражнения, ходили перестреливать на малое стрельбище в овраг. Вместе с ним долгое время ходил Сингатуллин из третьего взвода.
Сингатуллин застрял на второй задаче, Алеша — на третьей. Оба они перестреливали по многу раз. Вдвоем, после неудачной стрельбы, карабкались по отвесному скату оврага, волоча за собой винтовки. Сингатуллин вздыхал. Алеша понуро хмурился. Оба они были коммунистами . Сингатуллина недавно перевели из кандидатов в члены партии. Уже пришел новый партийный билет на его имя. Но он не брал его.
— Как я возьму, скажи пожалуйста? — объяснял он Алеше. — Разве могу я взять партбилет, если так плохо стреляю? Стрельбу выполню, — тогда возьму.
— А если не выполнишь?
— А если не выполнишь?
— Как не выполню? Умру, а выполню. Мушка хитрая, а я хитрей. Я, понимаешь, товарищ, долго мушку понять не мог.
Однажды в овраге Сингатуллина не оказалось. Он победил мушку, ликвидировал свои хвосты и пошел за партбилетом.
В ротной ячейке уже всерьез стали поговаривать о Гайдаше.
— Какой он коммунист, — горячо доказывал на собрании командир отделения Карякин. — Я, товарищи, недавно в партии, еще даже кандидат, но коммунистов настоящих видел. Я видал в наших колхозах коммунистов — они впереди шли и всю массу за собой вели. Это — коммунисты! Был тракторист у нас партиец, Гречанинов ему фамилия, — так он лучшим трактористом был. Вот это коммунист! Я как в партию шел, так даже боялся: смогу ли стать парнем как следует? А Гайдаш плюет на все. Вот я говорю о нем, а он даже ухом не ведет, словно не его касается.
А на комсомольском собрании на Гайдаша напал Горленко.
— Пора всерьез нам потолковать о тебе, товарищ Гайдаш, — говорил он краснея. — Мы долго нянчились с тобой, оберегали. Мы слыхали, что ты старый и видный комсомольский работник...
— Я был комсомольцем, когда ты еще этого слова не слыхал, — перебил Гайдаш. — А ты лезешь меня учить!
— Тем более, — пожал плечами Горленко, — раз ты такой старый комсомолец, ты бы и должен был помочь нам. А как? Ты хоть единый раз пришел ко мне и сказал: «Знаешь, Горленко, ты парень молодой, надо бы вот как сделать! Приходи ко мне». Ну? Молчишь. А ведь мы с тобой еще в теплушке сдружились, большую я на тебя, как на человека, надежду имел. Вот, думал я, у этого парня буду большевистскому уму-разуму учиться. Я на тебя, если хочешь знать, как на... Э, да что говорить!
— Барином себя держишь в роте, Гайдаш, — подхватил Гущин. — Всем брезгуешь. Я прямо скажу, наши ребята и заговорить с тобой боятся. Лучше, говорят, и не связываться.
Все это молча слушал Гайдаш. Он не выступал, не оправдывался. Он продолжал притворяться равнодушным, презрительно пожимая плечами, но все это глубоко задевало и ранило его. Он упрямился еще, честнее было прийти и сказать прямо: «Я кругом виноват, товарищи. Точка на этом. Завтра я стану другим». Была минута — да, минута, не больше, когда он чуть не закричал и даже разозлился на себя за минутный порыв. «Это было бы унизительно склонить голову! Перед кем? Перед Горленко?» — «Перед ячейкой». Нет, он не сделает этого. Это унизительно. Почему унизительно? Прийти в свою организацию и сказать ей, что права она, а ты неправ. Что же выше организации? Разве не этой мужественной дисциплине учился он всю жизнь в комсомоле? Ты плохо учился, Алексей Гайдаш. «Ты ничего не понял и ничему не научился», — вспомнил он слова секретаря Цекамола.
— Ну и пускай! — упрямо мотнул головой.
— Неумный способ решать споры. Гайдаш! — он пожал плечами.
О нем говорили теперь на каждом ротном собрании, на собраниях во взводе и отделении, в партийной и комсомольской ячейке, в стенгазете. Иван Конопатин сурово порицал его в своих речах. Командир роты, добрейший Зубакин, разводил руками: «Первый раз вижу такого бойца».
В стенгазете, которую редактировал Стрепетов, имя Гайдаша стало чуть ли не нарицательным.
То рассказывалось о том, как неусыпный страж роты Гайдаш задремал в наряде и у него злоумышленники стащили штык. То помещался точный снимок койки Гайдаша, вызвавший общий смех. То выступала с жалобой на владельца грязная заржавевшая саперная лопатка. Пошла гулять по роте частушка, имя Гайдаш рифмовалось в ней со словом «ералаш».
Он отвечал на все хмурым презрением. Он прятался от всех в своем углу. Но его жизнь была на виду, все его поступки и промахи. В ленинском уголке ежедневно вывешивались итоги занятий. Можно было легко увидеть, как стрелял сегодня Гайдаш, как метал он гранату, как пробежал тысячу метров, в каком состоянии его оружие, какую отметку получил он на тактических занятиях, какую — в спортивном городке. На доске итогов соцсоревнования опять сообщалось о нем — он восседал на черепахе. В сводной таблице «хода боевой подготовки повзводно» снова можно было среди других бойцов разыскать и Гайдаша. Его легко было найти по большому количеству желтых пятен. Желтые наклейки означали слабо, синие — удовлетворительно, красные — хорошо и отлично. У него было две красных наклейки — политграмота и сбережение оружия. Много синих (он тянулся кое-как, по ряду дисциплин был, что называется, серым, средним бойцом) и много желтых: стрельба, физподготовка, строевая подготовка, стрелковая подготовка — все важнейшие дисциплины. Он избегал, бывая в ленинском уголке, глядеть на эти печальные желтые пятна. Все же он не мог не заметить, как пылали ровным красным цветом линии отметок против имен Ляшенко, Сташевского и Рунича. Это были «первачи» роты, о них говорили с почтением.
Стрепетов, которого в армии внезапно охватил литературный зуд, стал выпускать ежедневный бюллетень. Он назывался просто: «Так надо» — и «Так не надо». Выходил он после мертвого часа — Стрепетов добровольно отказался от сна, и ребята, вскочив по звонку с коек, прежде чем умываться, бежали в ленинский уголок и толпились у свежего бюллетеня. Здесь бесстрастно отмечались итоги дня. Налево под заголовком «Так надо» — отличившиеся бойцы, направо — «Так не надо» — бойцы проштрафившиеся. Это были честные, бесстрастные весы, они полюбились в роте, их суду беспрекословно верили. Сам редактор изредка попадал и на левую и на правую чашку весов.
И часто, очень часто, на правой чашке качался Алексей Гайдаш.
Он был распахнут настежь перед всей ротой. Он мог прятаться и забиваться в угол, — в ленуголке вместо него висело точное его зеркало, он выглядел в нем непривлекательно. Он ожесточился, былого покоя и оцепенения не было, глухая, затаенная вражда клокотала в нем, он находился в состоянии ножевой войны со всей ротой и изнемогал в ней. Ему казалось, что над ним совершают чудовищную несправедливость, что его травят, незаслуженно, зло и настойчиво.
Все тревожней и тревожней поглядывал на него политрук.
— Ты что о себе думаешь, Гайдаш? — спрашивал он участливо. — Куда ты катишься?
— Ничего я не думаю, — огрызался тот, — оставьте меня в покое.
— Ты не хорохорься. Ты слушай. Ведь погибаешь.
— Это моя забота.
— Врешь, наша.
— Разрешите идти, товарищ политрук? — круто повернулся на каблуках, вышел.
Однажды, неожиданно для самого себя, он целый день был героем роты. Беспристрастный Стрепетов отметил его десятью строками в «Так надо».
Этому предшествовала печальная история. На тактическом выходе подали команду:
— Газы-ы!
Алексей поспешно вытащил маску и одел ее. У него был учебный противогаз Куманта и Зелинского, узкая зеленая коробка с угольным фильтром. На первой же минуте Гайдаш почувствовал, что угольная пыль лезет ему в рот. Густая липкая слюна скопилась на губах, ее необходимо было выплюнуть. Он стал задыхаться. Он глотал пыль, фыркал, сопел, очки запотели, он ничего не видел, но продолжал бежать, не отставая от взвода. Когда через пять минут скомандовали снять противогазы, он облегченно вздохнул. Долго отплевывался и сморкался.
Около него со смехом собрались бойцы. Он ничего не понимал.
— Вы что это негром стали? — удивился, увидев его, Шаталов.
Гайдаш растерянно провел рукой по лицу — рука стала черной.
— Вы, вероятно, не продули противогаз, — догадался командир взвода, — надо было предварительно продуть. Ведь я объяснял же.
Но Гайдаш, как всегда, прослушал объяснение, — теперь он поплатился за свою невнимательность. В очередном номере газеты появился портрет негра, в нем легко узнали Гайдаша.
Через несколько дней после этого события было химическое учение. У Гайдаша снова был зеленый противогаз, но он тщательно продул его. Удивительно легко оказалось дышать в нем, он даже обрадовался и весело зашагал в строю. Взвод шел по огромному плацу, храпя и сопя на разные лады. На десятой минуте дышать стало тяжелей. Снова запахло углем. Губы пересохли. Очки запотели. Гайдаш протер их и взглянул на товарищей. Один из них судорожным движением сорвал маску и вышел из строя. Он стоял, высоко подняв голову, и глотал свежий воздух жадно, огромными глотками. Взвод продолжал двигаться по плацу, делая огромный круг.
— Не могу! — прохрипел кто-то впереди Алеши. Это Покровский сорвал с себя маску и смущенно посторонился, давая дорогу Гайдашу. Алексей невольно улыбнулся. А он вот идет. Идет и ничего. (Проглотил слюну. В ушах начало шуметь.) Он может идти сколько угодно. Вот увидела бы его Шу! Чудак, очень он привлекателен сейчас в маске — морское чудище. Все равно, — пусть увидала бы. В ушах шумело. Он крепился. Теперь дышал прерывисто, судорожно всхлипывая, но продолжал идти. «Не сброшу, не сброшу маски. А вот не сброшу!» — упрямо твердил он про себя. Половине взвода была в противогазах БН. Этим было легко. Они весело шли по кругу, не испытывая никаких неудобств. Они могли бы идти так и день и еще день. Но те, у кого были учебные противогазы, задыхались.