Скоро один Алеша остался в маске Куманта и Зелинского. Был момент, когда он тоже хотел сорвать ее. «Ведь задохнусь. Задохнусь, — убеждал он себя, — упаду. — Но не сбрасывал маски. — Ну и упаду, ну и черт со мной, а не сброшу. Еще немного. Еще минуту. — Он шел, тяжело дыша, и думал только об этом. — Еще минуту, еще...»
В это время прогремела труба. Урок кончился. Алексей нашел в себе силы дойти до казармы и только там сорвал с себя маску. Его лицо было бледно и потно. Он улыбнулся. Шаталов с удивлением посмотрел на него.
— А вы молодец, Гайдаш, — и, вытянувшись, приложив руку к козырьку, сказал по форме: — объявляю вам от лица службы благодарность.
— Служу трудовому народу, — пробормотал Алексей. Он отвык от похвал. Покраснел, смутился и скорей отошел в сторону. В этот день он был героем роты.
На другой день всей роте выдали противогазы БН. В них можно было даже спать. С зеленой коробкой, принесшей ему славу, Гайдаш расстался с некоторой грустью.
В мертвый час тихонько пробрался он в ленуголок. Долго стоял он и смотрел на таблицы, развешанные по стенам. Снова и снова прочел, что написали о нем в бюллетене. Улыбнулся. Потом прочел стенгазету. Опять посмотрел на таблицу. Как много у него синих пятен — рябит в глазах. Я мог бы сделать их все красными. Он мог бы стать первачом роты. Мог бы? Не поздно ли еще? Он долго стоял в ленуголке и думал.
Но на следующий день произошло незначительное событие, перевернувшее все.
Еще с утра стало известно: нынче состоятся лыжные соревнования между взводами. Дистанция — три километра. Те самые три километра Урагвельского шоссе, по которым бежал когда-то Алеша.
Он отнесся к этому сообщению равнодушно. Оно не задело его. Он всегда не любил того, чего не умел делать. Если б сейчас объявили соревнование на марш в противогазах, вот тут он закипел бы. С противогазом у него «вышло», с лыжами нет, это был достаточный повод, чтобы возненавидеть их.
Он насмешливо наблюдал, как добросовестно потели его товарищи «южно-степняки ». Они усердно падали при этом с досадой: «Э-эх!» Потом смущенно подымались, быстро оглядывались по сторонам (кто был свидетелем их позора?) — и снова упрямо продолжали ковылять на непослушных и разъезжающихся деревяшках. Все горы были покрыты фигурами косолапых лыжников, неумело работающих палками. Алеши не было среди них. Зачем? Достаточно того, что он падал на занятиях, отведенных расписанием.
Посмеиваясь, он вышел на плац. С лыжами на плечах и с винтовками (штыки примкнуты) за плечами строились повзводно бойцы. Ну что ж, он человек не гордый, первый приз он охотно уступает Левашову. «Он не претендует на него, оцените же его благородство. — Он помнил, как сорвал Левашов на десятой минуте газовую маску с лица. — Каждому — свое».
Гайдаш подошел к командиру взвода.
— Товарищ командир взвода! Я прошу меня от соревнования освободить.
— То есть как освободить? — удивился Шаталов.
— Я не умею ходить на лыжах и на приз не рассчитываю.
Шаталов нахмурился.
— И я не рассчитываю, что вы возьмете первый приз. Но призов и не будет. Мне ваш командир отделения докладывал, что вы вовсе не ходите на лыжах во внештабные часы. Это верно?
Гайдаш пожал плечами.
— Вы подведете весь взвод, Гайдаш. Приказано вывести взвод целиком, до последнего человека. Боюсь, вы будете сегодня главной фигурой соревнования.
— Я?!
— Дана тактическая задача: взводу лыжников переброситься в пункт N в кратчайший срок. Время взвода засекается по бойцу, который придет последним. В армии действуют соединения, и, как видите, один человек может испортить дело всему взводу. Старайтесь, товарищ Гайдаш, изо всех сил старайтесь. Первенство — в ваших руках и ногах.
Такого поворота событий не ждал Алеша, он растерялся. Уже поздно было сказаться больным. Он смущенно поплелся в строй. К нему подошел Левашов:
— Мы будем бежать рядом. Я помогу вам.
Гайдаш покраснел. Он видел — все глаза устремлены на него. Он притих.
Первыми побежали на лыжах бойцы второго взвода, затем третьего. Через час дошла очередь и до первого взвода. К этому времени уже было известно: в третьем взводе последним пришел Моргунов с неплохим временем — 21 минута, во втором — Дымшиц — бравый солдат Швейк — 28 минут 35 секунд. Теперь очередь была за первым взводом. Никто не сомневался. Здесь последним будет Гайдаш. Не сомневался в этом и сам Алеша.
— Постарайтесь, чтобы ваше время было не хуже времени Дымшица, — сказал ему командир взвода. Алексей вздрогнул: итак, он должен соревноваться со Швейком. У него не было уверенности, что он его победит.
Дымшиц не был, как Алеша, «рожден для дел великих», — снисходительное высокомерие Гайдаша по отношению к скромному приказчику мануфактурного магазина проистекало отсюда. Оно началось еще в теплушке и вот кончалось на трех километрах снежного Урагвельского шоссе. Что будет в самом деле, если окажется, что Дымшиц показал лучшее время, чем Алеша? Дымшиц, бравый солдат Швейк?!
Отец Юрия Дымшица был чахоточный приказчик, состарившийся у чужого прилавка.
Умирая, он позвал к себе сына. «Юрочка, — шептал он, — ты должен извинить меня. Я не оставляю тебе ничего, кроме горя и нужды. Но я кое-чему учил тебя, ты бегал в школу, ты читал книжки, а мой отец-бедняга и этого не сделал для меня. Я не поручаю тебя богу, он никогда ничего не делал для нашего семейства. Он был занят, конечно: есть Бродские на свете, есть Ротшильды. Они к богу ближе. Мне некому поручить тебя. Но ты живешь в лучшее время, чем жил твой бедный отец, ты можешь не скрывать, что еврей, и можешь сделаться, чем хочешь. Может быть, ты даже станешь бухгалтером. А? Юрий Дымшиц бухгалтер — это звучит почти, как правда! Не забывай мать. Она родила тебя. И она немало слез над тобой пролила. Пусть она больше не плачет».
Юрий служил в магазине, как и его отец. Вечером он ходил на торгово-промышленные курсы. Он говорил матери «вы» и брал сестренок с собою в кино, угощал их ирисками и сельтерской водой с сиропом за десять копеек. Он мечтал: вырастут, и он выдаст их замуж за хороших людей.
Он всегда был в хорошем расположении духа, и покупатели любили советоваться с ним. «Дочке к свадьбе хочу набрать, — доверительно выкладывала ему старушка, — знатная дочка, трактористка, такая ласковая». «Тогда могу посоветовать шелк-поплин, — улыбаясь, советовал он, — мягкий, прочный, красивый, рубчиками, будете довольны, и желаю вашей дочке хорошего мужа и кучу детей».
Его товарищей смущала служба в магазине, девушкам они неопределенно сообщали, что работают «по линии кооперации». Юрий Дымшиц не понимал, почему следует стыдиться звания продавца. Он испытывал даже профессиональную гордость: он был мануфактурист, как и отец, он умел на ощупь, вслепую угадать качество и характер материала. Он-то не спутает чистую шерсть с имитацией! Когда его сделали помощником заведующего магазином, а потом заведующим, он стал работать вдвое. Он шумел на складах, выклянчивал на базах партии товаров, суетился, ел и спал на ходу.
— У меня в магазине нет очередей! — хвастался он. — У меня в магазине вежливость — есть свойство воздуха. У меня в магазине...
Он жил своим магазином, тут была его душа, его сердце, его чувства.
— Что ты имеешь от этого, что торчишь там целые дни и приходишь домой, как выжатый лимон, — говорила ему старуха мать. — Посмотри на себя, чем ты стал. Пусть он сгорит, магазин. Что он, твой? Ты его хозяин?
— Как пусть сгорит? — Он пугался. Он уж готов был бежать: не горит ли? — Что вы говорите, мама? Мне поручили магазин, мне сам председатель городского совета товарищ Петренко Яков Павлович по телефону звонит: «Алло, Дымшиц, как успехи?», мне доверяют, со мной считаются... как это не мой магазин? А чей? Пушкина?
Но мать не понимала этого и качала головой. Тогда он язвительно спрашивал:
— А вы хотите, чтоб меня пропечатали в газетке? Да?
— Газетка? — Это мать тоже не понимает. Хотя, может быть, газетка и хорошо. На стене в рамочке висит статья из газетки, посвященная Юрочке, и в середине строк его портрет в новом галстуке.
В газетке писали, что Дымшиц аккуратен и честен. Честен! Это так. Это скажет о нем всякий. Он был шесть лет членом месткома и все шесть лет казначеем. Ему можно доверить кассу. Доклад на международную тему ему, может быть, нельзя поручить, но кассу — можно. Он был честен и даже не гордился этим.
Тем не менее у него был дух приобретательства. Он любил покупать для магазина мебель, сам заботливо выбирал зеркала и диваны. Он откладывал деньги на книжку — честно заработанные деньги. Получив премию, он покупал подарки сестрам. «А ну, угадайте, — лукаво говорил он, — что я принес вам?» — «Туфли, берет, шляпку», — догадывались сестры. «Не угадали. Я купил вам подсолнухов», — и он действительно вытаскивал огромный подсолнух. Они делали вид, что разочарованы, даже притворно плакали и сквозь слезы лукаво поглядывали на него. Они знали — это шутка. Хорошо, он хочет пошутить, надо доставить ему удовольствие. И он был счастлив, когда мог, утерев их милые слезы, сказать им: «Я пошутил, франтихи. Вот вам туфли, вот шляпка, вот джемпер, почти импортный».
Он долго думал прежде, чем жениться. Яркие галстуки и клетчатые носки, над которыми смеялись знакомые девушки, выдавали его тайные матримониальные[3] мысли, но он медлил. Он колебался. Он считал и советовался. Он хотел жениться прочно и навсегда. Ему приглянулась девушка — кассирша из соседнего магазина. Он сказал ей, смущаясь: «Выбейте мне чек на счастье». У них родился сын. Они решили, что сын уж будет великим человеком! Откуда же и берутся великие люди? Они рождаются от маленьких людей. Сына назвали Владленом в честь великого из великих, бабушка звала внука Леничкой.
Было ли честолюбие у Юрия Дымшица? О да. Найдите мне человека в нашей стране, который бы не мечтал. Мечтал и Дымшиц. Он видел себя директором большого универмага. Он мечтал получить премию на конкурсе магазинов. Он мечтал даже, — это пришло потом, уже после армии, когда он снова вернулся в свой магазин, — он мечтал даже — но об этом не надо думать и тем более говорить: люди будут смеяться — но он мечтал об ордене. Орден? Он сам пугался своей мечты. За что? Что он, герой, или летчик, или ученый? Кто он такой, чтоб мечтать об ордене? Он скромный, честный советский служащий, маленький винт в торговой машине, один из тех тысяч людей в пиджачках, которые проходят в революционные праздники мимо трибун, восторженно крича «ура!» вождям, мастер своего небольшого дела, умеющий искусно завертывать покупку, чтоб шелк не помялся и покупателю было приятно, — ему орден, за что? Но, может быть, именно за это, за то, что он скромно и честно трудится.
Когда Дымшица призвали в армию, он испугался. Бросить магазин, дело, семью, маленького сына — будущего великого человека — и ехать куда-то на границу, к черту на кулички? Он бросился к своему начальству, в горсовет, к Якову Павловичу, — доказывал им искренне, что никогда не будет хорошим красноармейцем, что полезнее для всех, если он останется работать в магазине, но ему уже три года давали отсрочку, больше ничего сделать было нельзя.
Яков Павлович сказал ему:
— Вас посылают на границу? Ну и отлично. Все мы когда-нибудь там будем.
Он поехал. В армии все оказалось и труднее и легче, чем он предполагал. От него никто не требовал невозможного, все видели его силы, от него требовалось только честно и добросовестно делать то, что он мог. Его старательность бросалась всем в глаза, хотя он и не подчеркивал ее. Но он ничего не умел делать без суеты, волнения и рвения. Если ему было трудно, он не жаловался. Он не хотел никого беспокоить и тихо вздыхал в углу. Потом он «втянулся». Стал исправным красноармейцем, как раньше был исправным продавцом у прилавка. Неожиданно для себя стал хорошо стрелять, — откуда пришло это, он не знал. Он делал только то, что ему говорили, но делал тщательно, не забывая ничего, — и вот пули стали попадать в восьмерки, девятки и даже иной раз и в десятки. Стрелял он медленно, долго целился, — рука уставала держать тяжелую винтовку, он переводил дух, отдыхал и снова целился. Но никогда он не выпускал выстрела, не сделав с щепетильной тщательностью всего, что требовалось по положению. Потом при скоростной стрельбе он стал стрелять хуже — не успевал.
На лыжах он не умел ходить, как Гайдаш. Но когда появились в роте лыжи и командир отделения сказал, что надо ими «овладеть», — он боязливо стал учиться. Осторожно скользил по снегу, судорожно размахивая палками, и часто падал. Потом смущенно подымался, улыбался виновато, крутил головой и снова медленно, осторожно пускался в путь.
Он прошел сегодня три километра в 28 минут, отстав от всех своих товарищей по взводу, но ни разу не упав. Это был его маленький триумф.
— Ни разу не упал! — сказал он гордо Угарному, и тот весело улыбнулся ему. Швейка все любили в роте.
И вот с ним, с этим маленьким, скромным человеком, бывшим приказчиком мануфактурного магазина, должен был соревноваться в воле, и выдержке, и умении Алексей Гайдаш, рожденный для дел великих. Плацдармом для их соревнования, за которым невольно следили глаза всей роты, было шоссе, поблескивающее голубыми искрами. Узорчатые тени орешника падали на мягкий снег, он казался сиреневым. Вокруг толпились сады, и яблони под белыми хлопьями были, словно в мае, в цвету.
Рядом с Алешей стали Левашов и Карякин; он понял: это буксир. Взвод принимал героические меры, чтобы сласти свою честь.
Командир Шаталов не раз уже мысленно выругал себя за то, что своевременно не потренировал Гайдаша в ходьбе на лыжах. Теперь было поздно.
Заскрипел снег под десятками лыж; скользкая лыжня, проструганная в снегу первыми взводами, дрогнула под Алешей; он почувствовал, как расползаются его ноги, он хотел их собрать, — они не слушались; беспомощно взмахнул палками, как раненая птица крыльями, и шлепнулся, не отъехав от старта и десяти шагов. Левашов и Карякин поспешно бросились на выручку.
Так это и продолжалось все три километра. Они казались бесконечными, лыжня уходила далеко вдаль, поблескивая на солнце, как рельсы. Уже скрылись все лыжники, а Алексей все барахтался на шоссе, беспомощный, словно ребенок, впервые ставший на ноги. Карякин и Левашов не покидали его. Измученный, он просил:
— Оставьте меня, товарищи! Я доползу как-нибудь сам.
Его гордость возмущалась! Хуже всего было их терпение, они ни единого грубого и нетерпеливого слова не сказали ему.
— Оставьте меня!
Но они не уходили. Он падал, задыхался. Кое-как снова вставал, брел по шоссе, скорее бы все это кончалось! Всякий раз, как сваливался он в снег, ему хотелось остаться лежать. Он измучился сам, измучил товарищей. Каждый шаг его был его позором. Он проклинал себя, свои неумелые руки, свои косолапые ноги. Позорным было бесконечное падение в снег. Позорной была поддержка товарищей, но настоящий позор ждал его у финиша, где Дымшиц... Он не хотел об этом думать. Ни о чем не хотелось думать. Он полз по шоссе, как пришибленная хромая собачонка, как раздавленный, но еще живой червяк. Он был сейчас пресмыкающимся, которое тяжело волочило свое тело. Не было такого гнусного эпитета, которого он не дал бы себе.
А рядом с ним легко скользили неутомимые Левашов и Карякин. Для них свистел ветер, скрипел мороз, сияло солнце, шумел орешник. Для них, для победителей, открывалась вдаль сияющая лыжня; не будь Алеши, болтающегося у них под ногами, они понеслись бы легкие, как птицы, и только ветер засвистел бы в ушах. Он понимал — это и было его позором. Позором были комья снега на рукавах, на штанах, на спине. Позором были растрепанные, слипшиеся волосы, и рачьи вытаращенные глаза, и потные грязные струйки на лбу и щеках. Он весь, с ног до головы, был — ковыляющий на двух ногах — позор, позор взвода, роты, полка. Таким он и явился к финишу.
Его встретили молча, хмуро. Никто не смеялся. Щелкнули часы — чудовищное время: 35 минут! Он отстал от Дымшица на целых восемь минут.
Два месяца назад Дымшиц последним пришел к финишу, здесь же на этом шоссе. Тогда Алеша, посмеиваясь, ждал его. Итак, вот на что употребил Гайдаш два месяца: скатиться в хвост, в самый хвост роты. Дымшиц использовал это время лучше.
Взвод хмуро построился. Шаталов, рассерженный, отрывисто скомандовал:
— Ма-арш!
Алеше никто не сказал ни слова. Он мрачно шагал в строю. Шли уныло, молча, не в ногу. Кто-то неуверенно затянул песню и, не поддержанный никем, испуганно смолк. В мрачном молчании подходили к казарме, подавленные, разбитые, пристыженные.
— Разойдись! — махнул рукой командир взвода.
Быстро вбегали в казарму. Молча сбрасывали шинели. Избегали глядеть на Алешу. Говорили о посторонних вещах, отрывисто, быстро. Поражение взвода, в котором были лучшие лыжники роты, подавило их. Они приняли это как катастрофу. Они знали виновника, но молчали. Вокруг Гайдаша образовалась пустота.
Он не мог больше оставаться в казарме. Вышел. Лыжи еще были при нем. Он не знал, куда бросить их. Волочил за собой. Куда? Инстинктивно, бессознательно побрел к стрельбищу. Увидел, наконец, кипарисы Суфлиса. Они не успокаивали больше. Молчаливые, они осуждали его. Он сам осуждал себя.
Итак, вот печальные итоги его армейской жизни.
Он приехал в армию с тайной надеждой начать здесь новую жизнь. В этой надежде он не признавался ни себе, ни другим. А начал службу, цепляясь за свое прошлое, за самое худшее, что было в нем. он встретил врага, но не ринулся в бой с ним, а затаил ненависть, и она жгла его, оставаясь безобидной для врага. Он встретил девушку и полюбил ее, но ее попытался уверить в противном, и затаенная любовь тоже жгла его, оставаясь тайной для нее. Случай послал ему товарищей, нежных, заботливых. Он спрятал от них душу, в которой пылали сжигавшие его чувства, и надменно сказал: «Вход воспрещен. Я не нуждаюсь в дружбе».
Когда он выпал из рядов, товарищи нагнулись, чтоб поддержать его, — он отшвырнул их заботливые руки. Они силой схватили его за шиворот, чтобы, хочет он или не хочет, тащить его за собой, — он злобно вырвался. Им было некогда. Им нужно было спешить. Все ушли, жалея его, — он остался один.