Люда с бабушкой вышли на его голос. Скрестив руки, сдвинув очки на нос, Варвара Яковлевна молча наблюдала за терзаниями зятя. Нервно обежав прихожую по часовой стрелке, он приблизился к бабушке и крикнул:
– Дайте двадцать пять рублей!
Бабушка сдвинула очки еще ниже, они теперь сидели, зацепившись за кончик носа, и продолжила буравить зятя глазами, проницательности в которых было на двоих – на нее саму и на слепую, уже схороненную дочку.
– Сашенька… – сказала она, смягчая буквы в имени зятя, отчего оно прозвучало как «Сащенькя», хотя мягкости в бабушке не было ни на грош.
– Двадцать пять рублей. Пальто. Кожаное. Для Люды. Варвара. Яковлевна… – задохнулся муж, отвернув сделавшееся тупым лицо в сторону и не глядя бабушке в глаза.
– Где ж это, Сащенькя, кожаные пальто за двадцать пять рублей отдают? – недоверчиво спросила бабушка.
– На рынке, – выдохнул он.
Нельзя сказать, чтобы дорога на его работу пролегала через рынок или хотя бы проходила вблизи от него. Чтобы попасть на рынок, Людиному мужу пришлось дать здоровенного крюка.
– А что ты на рынке делал? – спросила Люда.
В ответ муж прорычал что-то и снова нервно зашевелил ногой.
– Так даете двадцать пять рублей на пальто для Люды? – поставил он вопрос ребром, ладонью рассекая воздух у бабушкиного носа.
– Мне не нужно кожаное пальто, – сказала Люда.
Муж нетерпеливо махнул на Люду рукой и снова принялся смотреть в ту сторону, где на крючке висел бабушкин ридикюль. А бабушка, высоко подняв брови и еще ниже сдвинув очки – так, что теперь они уже держались на носу просто чудом, продолжала проницать в слои скотча, которых под ее взглядом на лице зятя становилось все больше. Наконец, она пожала плечами и, повернувшись в ту сторону, куда смотрел зять, сняла со стены ридикюль.
– Пальто так пальто, – проговорила бабушка, доставая из него кошелек.
Бабушка вынула из кошелька фиолетовую двадцатипятирублевую бумажку. Муж вырвал деньги у нее из рук и вылетел вон из прихожей, перепрыгивая через зонтики и саданув дверью о стену. Люда с бабушкой переглянулись.
– Мне не нужно пальто, – еще раз повторила Люда, но слова ее и на этот раз повисли в воздухе.
Бабушка пожала плечами.
В то время женские кожаные пальто начинали входить в моду. Нет-нет, а встречались Люде в городе женщины, гордо плывущие в коже тонкой выделки, а неизменный ветер трепал длинные полы, полы шумели и хлопали, будто крылья летучей мыши. Люда представила себя в таком пальто. Прекрасной черной мышью из какой-нибудь оперетты. До вечера она успела пройти в нем по всем стратегически важным местам их небольшого города, похлопать полами, вызвать зависть и восхищение. До возвращения мужа с работы мысленно успела сродниться со своим новым кожаным пальто, на которое была пожертвована бабушкина двадцатипятирублевка. Так что, когда муж вернулся, неся под мышкой взбученный тюк красного цвета, пальто успело превратиться во вторую кожу Люды.
Войдя в залу, не разуваясь, муж смахнул с дубового стола бабушкины спицы и клубки, водрузил на него тюк и торжественно посмотрел по сторонам, впрочем, не заглядывая в бабушкины глаза, пристально глядящие сквозь толстые диоптрии. Порывистым движением, словно фокусник, разматывающий рулон ткани, из которого на удивление публики сейчас выскочит кролик, голубь или голая женщина, он раскатал свой тюк по столу. Люда подошла ближе, чтобы разглядеть в нем свое кожаное пальто. Пальто в тюке не оказалось, тюк сам был пальто – чекистским кожаным плащом на кумачовой подкладке.
Муж осторожно взял пальто со стола, вывернул его, встряхнул и застыл, держа за плечи. Никогда еще бабушкины брови не принимали такой дуговой формы. Толстую, как будто носорожью кожу пальто покрывали многочисленные трещинки и белые прожилки. По всему было видно – пальто видало виды, включая взятие Смольного, пальбу из крейсера «Аврора» и, может быть, самого вождя пролетариата, чья лысина была отпечатана на двадцатипятирублевке, истраченной на него.
– Примерь, – обратился муж к Люде и, не дожидаясь ее согласия, набросил пальто ей на плечи.
Люда согнулась под тяжестью великой октябрьской революции.
– Хммм, – довольно промычал муж, отступая на шаг и обмеряя Люду глазами с головы до ног.
Одобрительно выпустив нижнюю губу, хмыкая, он ритмично кивал, давая понять, что в жизни своей ничего красивей не видел. Придавленная чекистским прошлым, Люда, спотыкаясь о тяжелые полы пальто, дошла до трюмо. Ее теперь ставшая неестественно маленькой голова торчала из широких квадратных плеч. Тело утонуло в толстой коже, и Люда казалось себе проглоченной черным потрескавшимся монстром неизвестной породы.
Муж подошел к ней и поправил воротник. Провел пальцем по белой вытертой полоске, идущей через грудь от плеча.
– Это от портупеи, – сладостно проговорил он. – Варвара Яковлевна, вы только посмотрите, как ей идет! – воскликнул он, впрочем, по-прежнему, не глядя в бабушкины диоптрии, а отступая на шаг, сложив руки на груди и любуясь.
Бабушкины очки совершили плавное скольжение по носу и, сорвавшись, повисли у подбородка. Бабушка тоже что-то хмыкнула, но Люда не смогла определить смысловую нагрузку этого звука. Кажется, в ней сейчас боролись два сильных чувства – любовь к старью и любовь к внучке.
– Я не буду это носить, – простонала из пальто Люда, и голос ее прозвучал глухо, как будто был вместе с ней похоронен в пуленепробиваемом кожаном гробу.
– А что тебе не нравится? – возмутился муж.
– Все мне не нравится, – подумав, сообщила Люда.
– Если тебе не нравится подкладка, так мы ее отпорем, и все. Скажите ей, Варвара Яковлевна… – муж обратился к бабушке, снова глядя в сторону от нее – туда, где находился балкон, забитый рухлядью.
Бабушка кивнула головой. Любовь к старью в ней пересилила.
– На помойку нужно отнести это ваше пальто! Вот что! – крикнула Люда.
Бабушка вернула очки на место и зыркнула на внучку через стекла, вдвое увеличившие ее глаза.
– Я те дам на помойку, – прошептала она. – Двадцать пять рублей – на помойку! Да я о таком пальто в свое время и мечтать не смела! В нем такие люди ходили, что ого-го! Сам Феликс Эдмундович в таком ходил! Вот дожила – теперь моя внучка ходить будет… Может, это оно и есть – пальто товарища Дзержинского. – Бабушка сжала сухие ладони и посмотрела на Люду мутными глазами.
– Да я… – Люда задохнулась.
Она представила себя, идущей по улице в этом кожаном гробу, и проплывающих мимо нее женщин в хлопающей тонкой коже. Представила взгляды, которые те бросали в пальто, будто комья земли в крышку гроба. И заплакала.
Тяжело переваливаясь, она подошла к шифоньеру, распахнула его, достала из него рыжий чемодан с фарфоровым чайником без крышки и сапогом, пара от которого была утеряна во время переезда из Рязани, опустила на пол, приподняла тяжелые, словно расстрельными гильзами набитые кожаные полы, и со всей силы пнула чемодан.
Сипло потянув носом, бабушка подлетела к Люде и оттолкнула ее от чемодана. Не выдержав веса пальто, Люда плюхнулась на пол.
– Я те покажу добро ногами пинать! Я те покажу – на помойку! Ой, Людка, дождешься ты… – Бабушка наклонилась к ней и погрозила пальцем.
– Варвара Яковлевна, не накапать ли вам валидола? – Муж бросил на Люду возмущенный взгляд.
Он взял бабушку под локоть и повел ее на кухню.
– Это же раритет! – бросил через плечо, и было непонятно, что он имел в виду – чемодан с чайником и сапогом, кожаное пальто или саму бабушку.
Люда поднялась с пола, сбросила с себя пальто.
– Ну и носите сами свой раритет! – крикнула она в кухню.
С этого дня и вела отчет эпопея о кожаном пальто. Муж приходил с работы, ужинал на скорую руку и бросался к пальто. Зажав в пальцах лезвие «Нева», он аккуратно спарывал кумачовую подкладку. Бабушка светила ему огромным фонарем, вынутым по такому случаю с балкона, и внимательно следила за движениями его пальцев.
– Осторожней, – говорила она в нос, и стекла съехавших очков покрывались испариной, – не рви подкладку, ей можно будет обтянуть табуретки на кухне.
На подкладку ушло несколько вечеров. Наконец, распаковав новую пачку лезвий, муж вынул одно, удовлетворенно хмыкнул и взялся за само пальто.
– Положь! – визгнула бабушка, когда тот нанес мелкий надрез на шов у полы.
– Варвара Яковлевна! Что ж вы так людей пугаете! У меня в руках лезвие, мог бы порезаться! – вздрогнул муж.
– Я те дам добро кромсать! Положь лезвие на место!
– Да будет вам известно, Варвара Яковлевна, что пальто нужно сузить! Оно Людмиле велико!
– Так и сузим, – согласилась бабушка.
– Но для этого его нужно сначала распороть и заново сшить! – Муж полоснул лезвием по воздуху.
– Ай-ай-ай, – бабушка приблизилась к зятю, вернула на место очки и посмотрела на него вдвое увеличенными глазами. – Ты на бабушку лезвиями-то не махайся. С бабушкой-то не спорь. Бабушка старше тебя, лучше твоего, поди, знает, как пальто товарища Дзержинского сузить для своей родной внучки.
– Ай-ай-ай, – бабушка приблизилась к зятю, вернула на место очки и посмотрела на него вдвое увеличенными глазами. – Ты на бабушку лезвиями-то не махайся. С бабушкой-то не спорь. Бабушка старше тебя, лучше твоего, поди, знает, как пальто товарища Дзержинского сузить для своей родной внучки.
– Ну, знаете ли, Варвара Яковлевна! – заявил муж, впрочем, отворачиваясь от бабушкиных увеличенных глаз.
– Вот завтра с утра сбегаю во двор, деда Семена позову, он и сузит. Он и сузит, а коли надо, расширит.
– Ну, знаете ли, Варвара Яковлевна… – уже без запала повторил муж, положил лезвие на стол и капитулировал на кухню.
Утром муж лежал, постанывал и поглядывал на пальто, расстеленное на столе. Он примолк, только когда бабушка, повязав голову бордовым платком, вышла во двор звать деда Семена.
Дед Семен был портным, носил очки с темно-зелеными круглыми стеклами. Снимал мерки, делал выкройки, строчил на ножной машинке. Все сшитые им вещи были точно по размеру, а строчка никогда не давала кривизны. Он чувствовал ткань. Ткань становилась живой в его руках. Твердо чертил по ней мелом, словно глаза ему и не были нужны. Часто дед Семен, отдыхая после работы вечером на скамейке, говорил, что первоклассными портными, а себя он считал первоклассным портным, могут быть лишь слепые.
– Глаза только мешают, – любил повторять он.
Дед Семен, по безоговорочному признанию бабушки, был мастером.
Пошивался у деда Семена весь квартал, очередь к нему растягивалась на несколько месяцев, но для жителей своего двора он шил вне очереди. Однажды Люда пошила у него платье – светло-зеленое, в крупный белый горох. Оно было узким в груди и клешеным в подоле. Гороховая, светло-зеленая, Люда гуляла по летнему городу, на голову сыпался тополиный пух, теплый ветер поддувал снизу, подол платья поднимался, показывая Людины стройные ноги. Она смотрела вниз на свои бежевые босоножки тридцать шестого размера, и сверху собственные ступни казались ей копытцами. Она била ими по асфальту, и прохожие оборачивались на нее. Она шла, заглядываясь во все низкие окна на свое отражение, поводила плечами, сдувала пух с рукавов. Тогда Люда и встретила мужа. Будь он неладен.
Сшитые дедом Семеном вещи приносили удачу. Все девушки города мечтали выйти замуж в платье, сшитом его слепыми руками. Лучшей свадебной приметы город не знал. А Люде сшитое дедом Семеном гороховое платье счастья не принесло – не муж ей достался, а шут гороховый. Лежит теперь на раскладном диване под бабушкиным шерстяным одеялом, стонет, глаз от пальто оторвать не может.
Дед Семен ввалился грузно. От сидячей работы он растолстел еще в молодости, набирал в год по килограмму. Он походил на колобка в круглых очках. Постоянно жаловался на метаболизм. А бабушка, отмахиваясь от незнакомого слова, говорила, что всему виной трудоголизм.
Дед Семен нетерпеливо потер руки.
– Тэк-тэк…
Муж робко кашлянул. Через шею деда Семена был перекинут сантиметр. Казалось, дед Семен – доктор, пришедший навестить больного. Сейчас он подойдет к нему, лежащему на диване, и начнет выстукивать его дыхание.
Перекатываясь на коротких толстых ногах, дед Семен подошел к столу. Всплеснул короткими пальцами и замер, будто готовый ударить по клавишам невидимого рояля. Какое-то время дед Семен так и простоял, словно статуя пианиста в экстазе. Муж замер вместе с ним, клетчатое одеяло опало, и весь он как будто окаменел и уменьшился в размерах.
Набравшись из космоса сил, дед Семен, плавно дернувшись, опустил кончики пальцев на кожаное пальто. Людин муж заметно вздрогнул под одеялом. Теперь уже дед Семен казался великим композитором с талантом космического масштаба, а муж – начинающим музыкантом, впервые выносящим свой труд на суд великого маэстро.
То ли в комнате начал меняться свет, то ли на деде Семене каким-то образом отразился цвет бабушкиного платка, но по мере того, как он все глубже погружал пальцы в трещины революционного прошлого, его лицо наливалось темнобордовым. Резким движением отдернув пальцы от пальто, словно то было потрескавшимся крокодилом, дед Семен, раздувая сизо-багровые ноздри, повернулся к бабушке.
– Значит, сузить? – мягко спросил он.
– То есть… су… зить… – запнулась бабушка, на всякий случай снимая платок.
Людин муж глубже вдавился в диван. А сейчас дед Семен был фокусником, взмахнувшим руками и одним мановением заставивший мужа утратить плоть и форму. Во всяком случае, с того места, где Люда стояла, казалось, что под одеялом ничего нет.
Совершив довольно плавное для своего веса круговое движение бедрами, дед Семен сорвал пальто со стола, бросил его на пол и принялся топтать:
– За октябрь… за Ленина… за Сталина… за все… за все… за все…
Бабушка сипела носом. Муж кусал бахрому одеяла. Пальто лежало на полу, словно ящик, из которого на свет божий выскакивали фантомы прошлого и будили в людях кровожадные инстинкты.
Вспотев, дед Семен, громко сопя, подошел к бабушке и незнакомым прежде фальцетом крикнул:
– Я, да будет вам, Варвара Яковлевна, известно – мастер! Мастер, да будет вам известно!
Дед Семен оттер ладонью со лба пот. Развернулся со свистом юлы и выскочил в коридор, но порывисто вернулся, подбежал к пальто и еще раз пнул его. Погрозил бабушке пальцем и тем же фальцетом крикнул:
– И не смейте!
Не докричав, чего бабушка не должна сметь, дед Семен окончательно удалился, так хлопнув дверью, что с полочки посыпались старые зонтики.
Едва дверь закрылась, муж, вновь обретя плоть и форму, выскочил из-под одеяла, подбежал к пальто, поднял его и прижал к себе.
– Не накапать ли вам валидола? – как ни в чем не бывало, поинтересовался он у бабушки.
Сверля диоптриями закрывшуюся дверь, бабушка, подобрав подбородок, обиженно проговорила:
– А и шут с тобой… Сами сузим.
Разделка пальто на составные части была недолгой, но кропотливой. На него ушло несколько лезвий. Расчлененные куски кожи лежали на столе, и, казалось, никаким чудом им вновь не воскреснуть в пальто. Совпадением то было или нет, но и союз советских социалистических республик вскоре начнет распадаться, части будут откраиваться от него так быстро, словно отрезанные острым лезвием «Нева». Потом и город, в котором жила Люда, захочет стать отдельной частью, выйти из состава изношенного, вышедшего из моды и уже ни на что не годного пальто. Правда, оставались еще люди, подобно Людиному мужу и бабушке, пытавшиеся вдохнуть в него вторую жизнь. Теперь из подвала груда кожаных лоскутов на столе казалась Люде надгробием на могиле союза, которое скоро понадобится и ее городу.
Бабушка достала с балкона швейную машинку, но иголка не брала толстую кожу, на первом стежке ее головка сломалась. Три дня муж ходил на рынок, отыскивая самую толстую и прочную иглу. Такая была найдена. Началась самая ответственная работа – сшивание частей пальто. Муж строчил, а бабушка, потея и слабо кряхтя, вытягивала из-под иглы сшитые куски кожи, навалившись на них сухим весом.
– Тяните, Варвара Яковлевна, тяните! – приговаривал муж.
Бабушка тянула непослушную мертвую кожу. Кожа сопротивлялась в бабушкиных руках, будто хотела не возрождаться в пальто, а так и остаться безжизненной грудой. Но бабушка и муж, подобно двум реаниматорам, не дали пальто умереть. Машинка строчила игольными ударами. Муж изо всех сил крутил ее ручку, подталкивая ладонью кожу под иглу. Прочная нитка в челноке рвалась, но муж упорно доставал ее и наматывал на катушку. «Врешь, врешь», – приговаривал он. А бабушка ему вторила: «Ишь ты… ишь ты…»
Люда наблюдала за ними, и ей казалось, болезненная страсть бабушки и мужа к старым вещам достигла своей критической точки, на которой они должны опомниться или свихнуться. Но не произошло ни того, ни другого. Пальто загнивающим трупом прошлого отравляло сам воздух вокруг себя, но у этих двоих был иммунитет к его миазмам. С ума сходила только Люда – случалось это регулярно, в семь часов вечера, когда муж возвращался с работы, и они с бабушкой начинали строчить. Муж входил с улицы весь сплюснутый, поджатый. Такой вид он принимал у подъезда, где в это время на скамейке дышал свежим воздухом дед Семен. После знакомства с пальто дед Семен больше не улыбался ее мужу, он провожал его тяжелым взглядом круглых зеленых линз, а однажды даже крикнул ему вслед: «И не смейте!» Правда, и в этот раз не договорив, чего именно.
Иногда Люде казалось, что она сама и есть пальто, которое они разрывают на части, а потом снова сшивают, подгоняя под себя. А самая толстая в мире иголка строчит по ее, Людиной коже. Кожа у нее была тонкой, и Люда не понимала, зачем бабушке с мужем понадобилась такая толстая игла.
Когда новая реинкарнация пальто товарища Дзержинского была готова, муж надел его, поправил перед зеркалом ремень, пристроил на груди воображаемую портупею и отправился на работу. Оно оказалась ему впору.