Дом слепых - Марина Ахмедова 9 стр.


– А ты все знаешь! Все чувствуешь! – весело отозвалась Марина.

«Притворяйся, играй», – думала Люда, жмурясь.

Марина раскрыла мешок, Уайз наклонился – пощупать его содержимое.

– Мы с Людой в прошлый раз мешок собрали, а спустить не успели. Решили, будем заносить по чуть-чуть, чтобы аппетиты не разыгрались, а желудки не растянулись.

– Ну что ты… – по-детски засопел Уайз. – У меня уже желудок с наперсток. Слипся от лепешек… Ой, это что? Макарончики… – ощупывал он пакеты. – Рис, гречка… Ой, а это? – Уайз всплеснул руками, и они поднялись жирными птицами, распухшими от голода и водянки. – Масло подсолнечное? Боже мой… А я о жареной картошке все мечтаю. Нажарить бы ее соломкой только не на подсолнечном, а на кукурузном масле. Вот это еда – королевская. Я б тарелку съел… Иногда мне сквозь сон слышится, как картошка сквырчит, будто на сковороде. Сквырк, сквырк, – картаво изобразил он. – Когда она вот так сквырчит, с огня ее снимать надо – готова. Думаю, проснусь, налопаюсь картошки, прямо без хлеба… Просыпаюсь, а это, оказывается, не картошка, а посторонние звуки…

– Откуда у нас в подвале посторонние звуки? – спросила Валентина. – У нас тут все свои, и звуки тоже – свои…

– Ну-у-у… когда Пахрудин радио крутит, там такие помехи бывают – цык-сквырк. Или шипит, как будто масло на сковороде греется. Поэтому когда Пахрудин утром включает радио, я вижу во сне жареную картошку.

– Потому что у Пахрудина хобби, – Пахрудин высунул голову из-под одеяла, которым был накрыт вместе с тюбетейкой, и заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин занят делом и не думает постоянно о еде. Спросите у Пахрудина: что ты, Пахрудин, предпочитаешь – кусок хлеба или выйти в радиоэфир? И Пахрудин вам честно скажет: выйти в радиоэфир!

– Поэтому Пахрудин вчера последнюю лепешку съел, которую мы собирались разделить на всех! – грозно оборвала его Валентина, вдавила глубже в переносицу темные очки, напрягла подбородок и терминатором посмотрела на мужа.

– Вах, ты смотри какой! – Фатима махнула на Пахрудина ковриком, и Чернуха, увидев это движение, по привычке затрусила к выходу.

– Да не маши ты, Фатима, не маши, вижу я… – заворчала Люда.

Но та уже не обращала внимания ни на Люду, ни на собаку, а буравила одним глазом Пахрудина, словно хотела разглядеть у него в желудке кусок вчерашней лепешки.

– Не смотри на меня так! – крикнул Пахрудин, и голос его дал петуха. – Еще сглазишь! Не люблю я, когда на меня зрячие смотрят.

– Я не зрячая! – оскорбилась Фатима так, будто Пахрудин отнимал у нее особую привилегию.

– Ты, Фатима, делом займись, а моего мужа глазить не надо, – Валя снова приняла сторону Пахрудина. – Своего заведи, тогда глазь, сколько хочешь. Иди лучше молись. Время молитвы уже наступило.

– Вах, ты меня учить будешь, когда мне молиться?! Я что, сама не знаю, когда мне молиться? Не учи ученого! Я на часы не смотрю, сама чувствую, когда время приходит. Вах… О Аллах, за что ты посадил меня в этот подвал с этими людьми?!

– За то и посадил, что глазливая ты! – визгнул Пахрудин, рукой выписывая в воздухе абстракции и готовясь сорвать с головы тюбетейку. – Аллах подумал, пусть Фатима под землей сидит, никого глазить не будет. А вот зачем он нас с тобой посадил – это вопрос! Вот этого я понять не могу.

– Пахрудин, тебе не стыдно так про Аллаха говорить? – Нуник возмущенно стукнул по полу тростью. – Откуда ты можешь знать, что он думает? Валентина, скажи своему мужу. Он сейчас Аллаха прогневает, и Аллах сбросит на нас бомбу. И так на ниточке каждый день висим, только и молимся, чтобы ничего не случилось. Чтобы ничего вон оттуда на нас не упало, – Нуник вознес руку с тростью к потолку и потряс ею, посохом показывая направление, с которого может прийти кара Аллаха.

Чернуха неверно поняла его движение, заскулила, пригнулась, готовясь получить палкой, и почти на брюхе выползла в другой отсек.

– А ты меня Нуник не учи, что мне делать. – Валентина зыркнула очками, еще больше напрягая подбородок. – Мой муж, сама с ним разберусь. Без ваших советов как-нибудь обойдусь. Бог не такой жестокий, чтобы из-за шутки Пахрудина бомбы на нас сбрасывать… Слепые вы все, одно слово – слепые, ничего не понимаете. Вы что, думаете, это Бог на нас бомбы бросает? Это люди нас бомбят, и хватит уже во всем Бога винить. Сами натворят, а все на Бога списывают. Не стыдно? Бог тут при чем? Он что, людям говорит: воюйте друг с другом, убивайте друг друга, сбрасывайте друг на друга бомбы? Возлюби ближнего своего, как самого себя, он говорит. Это люди, глухие, слепые, его слов не слышат, не понимают.

– Вах, Валя, ты что говоришь? О Аллах, ты прости ее за такие слова…

– Может, я тоже сам себя в этот подвал посадил? – Нуник подскочил к Валентине и стукнул тростью у самых ее ног. – Значит, твой Бог тут ни при чем? Меня плохие люди сюда посадили, а ему, значит, там все равно – не его забота, не он сажал, не ему… как это… вытаскивать нас отсюда? Зачем мне тогда такой Бог нужен, который ни за что не отвечает?! Возлюби ближнего, он говорит! А почему тогда никто никого не любит? Почему он не сделает так, чтобы любили. Мало сказать, надо научить, показать надо – как любить! Это твой русский Бог так говорит, от своего я ничего подобного не слышал!

– А твой Бог что говорит?! Он то же самое говорит! – Валя выпятила грудь, и Нуник был вынужден отступить. – Если вы все слова своего Бога с арабского читаете, то он и не виноват, что вы его не понимаете! Фатима, ты знаешь арабский? Нет, не знаешь, только лбом пять раз в день об пол – бум-бум, бум-бум. А что она там шепчет, сама не понимает! Откуда ей знать, что Бог про любовь говорит? Она же с ним на разных языках разговаривает.

– Астахфируллах! – завопила Фатима, лихорадочно ища амулет у себя на груди, нашла, вынула из-под кофты, поцеловала. – О Аллах, ты не слушай их. О Аллах, не обращай на них внимания.

– Мой Бог добрый, – сказала Валентина тише, делая вид, что не слышит причитаний Фатимы. – Мой Бог – зрячий. Он знает, что мы есть…

– Ни твой Бог, ни мой ничего о нас не знают, – тише сказал Нуник. – Оттуда сверху он нас не видит, мы же под землей сидим, нас вот эти бетонные балки от него закрывают.

– Бог чув-ству-ет нас, – членораздельно сказал Уайз, потом добавил: – А глаз у него нет.

– Тогда где он, если чувствует? – спросил Нуник. – В отпуске, что ли? Поработал, создал этот мир, а теперь отдыхает? А мы тут сами без него выкручиваемся как можем? Такой твой Бог? Завел нас на земле, как Люда щенков, а кормить нечем, выпустить некуда, погибнут. И мы тут, как щенки сидим, голодные, выглянуть на улицу боимся.

– Астахфируллах! – крикнула Фатима.

– Нуник, что ты врешь? Я о своих щенках забочусь, – шутливо сказала Люда, она уже давно не общалась с незрячими на серьезной волне. – Я-то кто – простая женщина. А он – идеальный, добрый. Если я о своих щенках забочусь, то и он о нас позаботиться.

– Вы как хотите, хоть сто раз в день ему молитесь, а я ему больше не верю, – устало отозвался Нуник. – Когда я в детстве понял, что не такой, как все, я каждый вечер перед сном ему молился, чтобы стать таким же. Я просыпался утром, ждал, что придет ко мне зрение, но ничего не менялось. Зачем такому Богу молиться? Тогда я ему сказал: хорошо, я принимаю то, что жизнь мне дала и не дала, только пусть никогда не станет хуже. А что теперь? Он нас бросил, как слепых щенков, в этот подвал, и с каждым днем все только хуже становится и хуже! Чем больше его просишь, тем только хуже. Зачем его такого я буду просить?

– Астахфируллах! Теперь он точно на нас что-нибудь сбросит! Нуник сам боялся Аллаха прогневать, теперь вон что говорит. Ай, как не стыдно? – Фатима сжимала в руке амулет.

– Нуник, может, у тебя в следующей жизни все будет – новый аккордеон, новые глаза, – сказал Уайз. – Будешь, как все, и даже лучше. На гастроли будешь ездить. За то, что ты сидишь в подвале, может, Бог даст тебе больше, чем даст другим в следующей жизни.

– А я не хочу в следующей, я сейчас живу, сейчас и хочу! Мне больше всех не надо, я только прошу крышу над головой, воду из крана, даже пусть только холодную, я согласен, еду какую-нибудь, жареную картошку каждый день… ну пусть не каждый день, два раза в неделю, хорошо. Хлеб без песка. И пусть у меня старый аккордеон останется, не надо мне нового, он дорого стоит, может, у Аллаха столько денег и нет, поэтому я не прошу, пусть только эти недолеты-перелеты по небу больше не летают. Пусть небо будем спокойным. Больше мне ничего не надо – ни дворцов, ни машин, ни бассейнов. Но он нас бросил, как слепых щенков.

– Астахфируллах! – снова бухнула Фатиама.

– На улице для собак много еды… – сказала Марина, думая, кажется, о чем-то своем.

– Только не каждый падаль есть будет! – заревел Нуник, тряся тростью. – Я лучше с голоду подохну, чем падаль есть буду!

– Вот видишь, Нуник, – тихо сказала Марина. – Ты говоришь, Бог тебе ничего не дал, а он дал тебе очень многое…

– Да?! – Нуник покрутил головой. – И где же оно – это многое? Что-то я ничего тут не замечаю. Может, потому, что я слепой, а, Марина? Может, я не вижу ничего, а тут не подвал, а дворец с фонтанами и павлинами, а?

– Бог дал тебе выбор… – Глаза Марины сверкали, казалось, она действительно видит то, чего не видит Нуник.

– Какой выбор?

– Есть падаль или нет.

– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.

Оставшийся без присмотра Пахрудин мелко дергался, стоя за плечом Валентины. Что-то из него рвалось наружу, он то и дело подносил руку к тюбетейке, но снова опускал ее. Зажимал рот ладонью и волновался всем телом. Потел от напряжения. Вдруг резким движением сорвал тюбетейку и гаркнул в нее так, что Валентина подскочила.

Все остальные замерли в тех позах, в которых их застал крик. Знали – Пахрудин готовится сказать что-то смешное, и хотя их общее понятие о смешном не всегда совпадало с пахрудиновым, безопаснее было его выслушать, пока смех не переродился в злость и кипение.

– Фатима, что ты заладила – астахфируллах-астахфируллах?! – заревел Пахрудин. – Ты же время чувствуешь! Мы тебя на гвоздик повесим, будешь часами с кукушкой работать: астахфируллах – один час, астахфируллах-астахфируллах – два часа…

Сказав это, Пахрудин успокоился. Это произошло с ним внезапно, пока он еще говорил, и конец предложения он произнес негромко, на одной ноте. Обмяк и ушел на кровать.

– Вах, – вздохнула Фатима и как будто подала сигнал к смеху – подвал дрогнул.

– Астахфируллах – это длинное слово, – сквозь смех проговорил Нуник, – пусть лучше говорит: вах – вах-вах – вах-вах-вах…

Когда шутка дошла до кровати Пахрудина, он снова гаркнул оттуда.

– О Аллах! Зачем ты меня посадил в подземелье с этими людьми?! – завелась Фатима.

– Дочка! – надрывно закричала Дуся, которую громкие голоса вывели из беспамятства. В горле у нее треснуло, словно голосовая связка оборвалась. – Дочка, ты где?! Дочка?!

– Мама, я здесь, здесь… Это Нуник с Валей спорят.

– О чем спорят, дочка?

– О Боге, мама.

– Я видела Бога во сне. Он был оранжевым светящимся раскаленным шаром, – после каждого слова Дуся делала мелкие глотки воздуха. – Я думала, это планета – Марс, но шар сказал мне, что он – Бог. Я потрогала воздух вокруг него губами и поняла, что шар любит меня. Он мне сказал: Дуся, я всегда наблюдал, как ты стояла у кранта. Все твои мысли приходили ко мне по журчащей воде. Я прощаю тебя, Дуся, сказал мне шар. Проси, что хочешь, сказал он, хочешь прозреть – прозреешь. И я так нервничала, дочка, так я переживала – что мне просить? Хотела попросить, чтобы опять все, как было, вернулось. Чтобы опять мы в наши квартиры поднялись, и крант бы работал. А то что это за вода, дочка? Грязная вода. Пить эту воду нельзя, – она погладила рыжий висок Розы. – Потом хотела я прозреть. Но нет, побоялась. Думаю, сейчас прозрею, стану все видеть, и меня из цеха выгонят, и из дома выгонят, дом ведь только для слепых, и пенсию мне больше платить не будут… И я самое заветное попросила, дочка. Поцеловала я еще раз воздух возле шара – горячо так мне стало. И говорю я: Бог, я хочу одним глазком, хоть в самую щелочку взглянуть на мою дочку… Ты не помнишь, Розочка, ты маленькая совсем была. Уползешь куда-нибудь, а я же не вижу, где ты. Зову тебя: Розочка, Розочка. А ты такая послушная была, всегда отзывалась, и я на голос твой шла. Подойду, подниму с пола, обниму, лицо твое потрогаю, а какая ты – не знаю… А шар услышал мою просьбу и говорит: хорошо, Дуся, ты столько времени держала руки в холодной воде, столько ты стирала, всякого разного отстирывала, вот, говорит, за это я исполню твое желание, ты заслужила. Увидишь ты свою дочку, только один разок. И если бы Пахрудин так громко не кричал, я бы не проснулась и еще что-нибудь у шара попросила. А шар мне на прощание улыбнулся – круглый, горячий… Такой, как Валентина говорит.

Роза всхлипнула, ее широкий белокожий нос покраснел.

– Теперь я много чего знаю, дочка, скоро и тебя увижу, – частила Дуся, облизывая губы, которые, казалось, высохли от соприкосновения с горячим воздухом вокруг раскаленного шара.

– Мама, зачем ты меня пугаешь? Не говори таких вещей. Не надо меня никогда видеть, – плакала Роза. – Пусть все будет, как есть. Пусть ничего не меняется…

– Астахфируллах… – выдохнула Фатима.

– Пахрудин! Ты зачем шумел? Дусю разбудил! – прикрикнула на мужа Валя. – Орет, как петух! Сколько говорить – тише, Дуся болеет, спит.

– Пахрудин не орет, как петух! – Пахрудин снова заговорил о себе в третьем лице. – Пахрудин в ансамбле пел русские народные! У Пахрудина голос красивый! Тенор у Пахрудина, а не петушиное сопрано! Гори, гори, моя звезда-а-а… – затянул он.

– Пахрудин, прошу тебя, не пой, не надо, – Нуник закрыл руками уши.

– Пусть поет, пусть, – говорила Дуся.

– О Аллах! Время молитвы проходит! Из-за вас я вовремя не помолилась! О Аллах, простишь ли ты меня?! – закатила глаза Фатима.

– Ох-хо-хо, как дети малые, – охала Люда, волоча пудовые ботинки ко второму отсеку. – Ох-хо-хо…

Во втором отсеке она отошла в дальний угол – там ее ждала Марина. Прислушиваясь к голосам незрячих, они смотрели в припорошенные темнотой лица друг друга. Люда держала в переднике щенков и все еще щурилась – в ее глазах было много обидного для Марины.

– Он там… – сказала Марина.

Люда огляделась, хотела охнуть и присесть, но ее кучу тряпья заняла Чернуха.

– Опять промахнулся?

Понятное дело, вопрос был глупым – стояла же Марина сейчас перед ней.

– Пулями пробил крест на простыне, которую я вывесила из окна…

В темноте глаза Марины отливали перламутром.

Люда приложила ладонь ко рту – задержала возглас, чтобы тот не упорхнул летучей мышью и не растревожил слепых.

– Может, он крещеный? – Марина рентгеном просвечивала ее лицо.

– Крещеный, да не тем крестом… Православный, что ли? Не бреши. Дай я сама угадаю. Крест на простыне – это конец нам всем. Крест он на нас ставит. Наиграется и прикончит – вот и вся разгадка. Не мешай сюда Христа. Как говорится, снайперы отдельно, религия отдельно…

Но думала Люда о другом – снайпер крещеный. Мысль эту она предпочитала держать при себе – боялась, через снайпера к ней с Чернухой в подвале начнут хуже относиться. К Вале нет – у той муж нерусский. И не Марины она боялась – всех остальных. Терпение Марины глубоко и безгранично, Люда это знала. В таком глубоком терпении можно утопить все, что угодно. В нее, как в бездну, можно сбрасывать свои слабости и несоответствия – ничего ей не делалось. Только на то, чтобы утопить свои собственные, Марине в самой себе места не хватило.

Марина терпела Фатиминого бога, не принимающего молитв, испачканных Чернухой. Но она ни разу не заступилась за Люду, когда ту гнали в холодный отсек. А ведь директор, могла бы… Люда не знала, как Марина относится к ее богу – защищающему крестообразным движением ото лба до пупа. Стерпела бы и его. Но Люда не стала рассказывать ей, как клала на себя кресты у обвалившейся лестницы – воспоминания о знамении могли отсыреть во влажном воздухе подвала и перестать греть.

– Он никогда не стреляет в Чернуху… – перевела разговор Марина. – Сегодня она снова лаяла на него… Надо же – любитель животных. А людей ненавидит.

– Глупости, – оборвала Люда.

Никто в этом городе не знает о любви к животным больше нее – потомственной собачницы. В их доме всегда жили собаки – одна умирала от старости, заводили другую. И каждый раз Люда с бабушкой и матерью рыдали, как над человеком. Соседи над ними смеялись. Правда и то, что до Чернухи Люда любила собак по привычке. В мирное время – любить собаку не подвиг. Подвиг – это когда ты в подвале и делишься с ней куском лепешки.

– Не бывает так, чтобы человек животных любил, а людей – нет. Если он людей ненавидит, то и с животными притворяется. Животное, оно такому для чего нужно? Для досуга – побаловаться, потискать… А если с животным беда, постоит он за него? Нет. Жизнью рисковать не станет. Может, это и правильно. Только не любовь это, а притворство и баловство… Боюсь, постреляет он нас, как зайчиков в тире, – и тебя, и меня, и Чернуху…


Вечер подул в вентиляционное отверстие. Отверстие заткнули тряпьем, и вечер не смог пробраться в подвал. Подвал полнился звуками – потрескивала печка, тяжело дышала Дуся, верещали щенки, шипел радиоприемник, Нуник отстукивал мелодию без ритма тростью по полу, но стук этот никого не раздражал, тихо потрескивала лепешка на сковороде. Сидевшая у печки Галя наклонилась к сковороде, мелкие черты ее лица заострились от напряжения, казалось, она прислушивалась к совместному шепоту лепешки и сковороды, желая услышать, как лепешка взмолится – «горячо, я готова», а сковорода ей ответит – «полежи еще, пропекись, подрумянься». Галино ухо раскалилось, как будто и оно пеклось вместе с лепешкой. Как ей, Гале, хотелось снять лепешку, когда та всполохнет, готовая треснуть и почернеть от нестерпимого жара. Вот тогда ее и надо переворачивать, пока сковорода не наделает бед. Хотелось Гале, чтобы ее лепешки вышли самыми вкусными, чтобы слепые соседи сказали: «Таких вкусных лепешек мы отродясь не ели».

Назад Дальше