– Галя, иди, отдохни, – позвала Роза. – Я дожарю лепешки.
– Я не устала, – бросила Галя через плечо.
По этим словам, сказанным неприметным голоском, и нельзя было догадаться, что происходит у Гали в груди. А в груди у нее бушевал высокий пожар, и так было всегда. На окружающих он падал лишь тусклым отблеском. Огонь пожирал Галю давно, вытянул жизнь из ее грудей, и они, высохнув, повисли никем не увиденные, не пригодившиеся. Сухие груди висели и уже были длиннее, чем у Чернухи, а пожар все не утихал, наоборот, усиливался, поднимался, обжигал щеки. Казалось, пожар уже должен был выесть Галю дотла, но для него всегда находилось новое топливо. Соседи подкидывали в нее, будто в топку, все, что под руку попадется и будет гореть, – споры и ссоры… Споры занимались в ней лучше всего – занимались и горели синим пламенем, трещали, но треска никто не слышал. А Галя внимательно ко всему прислушивалась, и ее серенькое сердечко постукивало – тук-тук, тук-тук. Неслышно…
Галя и сама могла бы поспорить – столько слов собиралось в ней, невысказанных. Они оставались в ней и тоже горели, как на пожаре.
У Гали был бог. Почему бы нет, раз у других он был? Галин – внимательный, слышащий. Он знал, что Галя есть. Вел с ней долгие разговоры, вступал в дискуссии, даже спорил иногда и всегда вежливо ждал, когда Галя наберется духа и скажет свое словечко или два.
Бог снился Гале. А почему бы и нет? Горячих шаров она не видела, но у нее было свое представление о боге.
Видела Галя, как будто лежит она на лебяжьей перине. Парит на легком пуху молодых лебедей. Видела, как крылья у нее вырастали – широкие, белые, чистые. На таких крыльях ничего не стоило подняться выше резеды, выше ястребов, выше соколов…
Всю жизнь она спала на ватном матрасе, но однажды кто-то при ней произнес – «лебяжья перина». А она услышала – слух у Гали был острый. Эти слова вошли в ее уши волшебным звукосочетанием – невесомыми буквами, парящими слогами. «Лебяжья перина», – повторяла Галя про себя, язык мягким пером касался неба, приходила чистая легкость. Галя представляла себе лебедей – как могла. С шеями гнутыми, как крючок на туалетной двери, длинными, как ручка половника.
Какая-то странность случилась в жизни женщины, едва она родилась. Ее глаза были повреждены еще в чреве матери. Она появилась на свет с белесой пленкой, затянувшей зрачок одного глаза.
Так вот о странности.
Выйдя на свет, Галя встретилась взглядом с акушеркой. Потом Галю положили на грудь матери, и Галя с тех пор помнит то чувство – будто лежишь на лебяжьей перине. Однодневные младенцы ничего не помнят, но Галя помнила. Дальше она встретилась с матерью взглядом. И вот странность – мать не увидела ее…
С самого рождения Галю окружали зрячие – в роддоме и в детском доме. Но вот странность – они не замечали ее. Слепая Галя всех замечала, а ее – нет. Слепая – замечала. А зрячие – нет. Разве это не странно?
Положим, мать… Не заметила, будто Галя, едва выйдя из нее, превратилась в невидимку. Мать не взяла ее на руки, будто Галя была пустотой, будто Галю-невидимку нельзя было пощупать… Как будто кроме этой пленки на глазу больше ничего и не было. Да, странная штука… Путаница какая-то…
Вечер с той стороны хотел выдавить тряпье из отверстия. Не вышло. Молчалось. Хорошо так молчалось. Кажется, в дневной перепалке вышел весь запас слов, с которым человек пробуждается утром. Иной раз проснешься, и хочется говорить, говорить. А бывают дни, когда просыпаешься с тяжелым языком, еле им ворочаешь, слово сказать лень, и в этот день произносишь слов в сто раз меньше, чем вчера.
Бабушка рассказывала Люде – сон приходит, принося с собой молоточек и наковаленку. Ударяет молоточком и от наковальни отскакивает слово, за ним – другое, за другим – третье. Слова выходят разные – круглые, острые, плоские. И вот эти слова – ночью выкованные, оформленные, затвердевшие – мы произносим, проснувшись. Острым словом кого-то уколем, круглым – задобрим, плоским – сплющим смысл сказанного, наболтаем, набрешем. И сколько раз ударит молоточек ночью по наковаленке, столько и слов мы за день произнесем. На сегодня, казалось, запас слов у всех вышел, но силы еще оставались – не спалось.
– Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените, – проговорил Уайз как-то вдруг, негромко, спугнул и тьму, и тишину. Он потрогал нижнюю губу – та была на месте. Можно говорить. Его последний сон выковал тысячи слов, и перед тем как прийти новому, Уайз должен был выпустить все их на волю, освободить место для сна, опередив бессонницу.
Они вошли в город, когда розовое солнце стояло в зените. Город показался Энию однообразным, но веселым – из-за розовых отблесков на окнах невысоких домов. Мимо Эния проходили люди – в основном мужчины в черных костюмах-тройках и широкополых шляпах. Эний заметил у них крученые спирали волос. Розовый свет отражался от черной ткани костюмов – не поглощался ею, а поднимался тонким облачным светом, отчего казалось, будто силуэты людей обведены в воздухе розовым. По дороге им встретилось несколько женщин, все они были в просторных розовых сарафанах. Эний не удивился – он ведь не знал, как одевались на его планете. Женщины отводили глаза от их группы, а мужчины поглядывали на них из-под полей шляп – пристально, но коротко. Взгляды эти направлялись не в глаза Эния, а в центр груди, где у него теперь сидела пчела, и от каждого такого зрительного прикосновения та начинала жужжать громче. Наконец мимо них прошел высокий коренастый смуглый человек с пышной седой бородой, рукава его пиджака блестели засаленностью. Была в нем какая-то едва заметная неопрятность. Человек остановил на Энии давящий взгляд темных глаз. Энию показалось, что он его уже где-то видел. Кивком бородатый поприветствовал Гермиона. Гермион ответил ему таким же коротким кивком и быстрым пристальным взглядом.
Дома медленно проплывали, оставались позади, и Энию казалось – все это один и тот же дом, размноженный по обеим сторонам дороги. И газоны перед домами были одинаково квадратными, сочными.
– Куда они идут? – спросил Эний у Гермиона, показывая на мужчин в широкополых шляпах, и, как обычно, с ним вместе заговорили девять других.
– Молиться, – ответил Гермион. – Я уже говорил вам, что сутки поделены на три части. Когда встает первое солнце, все идут на работу, когда розовое – на молитву.
– Вы не спите целых двадцать четыре часа? – подсчитал Эний.
– Для сна отведена ночь. Но и ее не всю мы посвящаем сну. А Великий Раб спит не более двух часов в сутки.
– Чем же он занимается, когда все спят?
– Прикасается к свету, – коротко ответил Гермион.
Уперлись в столб, он стоял посреди дороги – высокий, широкий, металлический. В его середине хрустальными гранями переливалась розовая кнопка. Задрав голову, Эний увидел на верхушке столба гнездо, из него, свесив клюв, на пчелу Эния смотрела большая белая птица и тоже кивала. Возможно, и пчела заметила птицу – гул в сердце усилился.
– Вы проголодались, – проговорил Гермион, словно слышал, как у Эния сосет в желудке.
– Пожелайте и нажмите на кнопку, – Гермион указал на столб.
– Что пожелать? – спросил Эний.
– То, что вам хотелось бы съесть. Жители этой планеты ведут здоровый образ жизни. Здесь вы не найдете ни гамбургеров, ни кока-колы, ни… что там еще у вас на планете было из вредного?
Эний промолчал. Гамбургеры и кока-кола для интернатовца – еда больших праздников. Гамбургер Эний ел лишь однажды, но навсегда запомнил его чудесный вкус, который сильно отличался от сырой мякоти буфетных котлет – наполовину из мяса, наполовину из хлеба.
– Я не знаю, что такое здоровая еда, – сказал Эний, не решаясь прикоснуться к граненой кнопке.
– Это еда, ради которой не нужно никого убивать, – ответил Гермион. – Мы употребляем в пищу только растительные и молочные продукты. В них столько энергии, сколько человеку необходимо на тридцать шесть часов. По дороге сюда вы уже видели коров и овец – они дают молоко. Скоро я покажу вам наши сады и огороды – они прекрасны, как и вся наша планета.
Эний первым потянулся к кнопке, успев представить гамбургер и кока-колу. У него под языком собралась слюна. Мысленно он вонзил зубы в горячее и сочное мясо. Мысль эта была настолько сильна, что в нос ударил запах тонкой хорошо прожаренной котлеты. Он запил мысль газировкой, пузырики щипнули язык.
От столба пахло. Да, от столба пахло едой. Эний прикоснулся к кнопке. Столб завибрировал, кнопка ушла внутрь, и на ее месте появилось небольшое отверстие. Из него столб с низким визгом выдал тонкую дощечку, на которой лежал ломтик сыра. Этой еды не хватит ему и на час.
– Ты насытишься. А если нет, сможешь еще раз нажать на кнопку, – сказал Гермион, будто подслушал его мысли.
Птица на столбе крикнула – она одобряла выбор Эния, хотя никакого выбора у него не было. Эний не думал о сыре – ему хотелось чего-то другого, волшебного.
– Ты насытишься. А если нет, сможешь еще раз нажать на кнопку, – сказал Гермион, будто подслушал его мысли.
Птица на столбе крикнула – она одобряла выбор Эния, хотя никакого выбора у него не было. Эний не думал о сыре – ему хотелось чего-то другого, волшебного.
Кусочек сыра растаял во рту необыкновенным вкусом. И даже недавно проглоченная мысль о гамбургер не могла сравниться с сыром. Эний почувствовал приятную тяжесть в желудке. Он доел сыр, хотя последний кусочек уже не доставил ему такого удовольствия.
Эний снова приблизился к столбу и на этот раз хорошенько его осмотрел. Отверстие закрылось. По привычке он провел по столбу ладонями, ощупал его, не доверяя глазам.
– Что ты ищешь? – спросил Гермион.
– Дырочку для монетки.
Гермион задрал голову и расхохотался, тряся полями шляпы.
– На нашей планете нет денег, – сказал Гермион. – Мы ничего не продаем и ничего не покупаем. Нам всем сполна хватает того, что дает наша земля, наш скот, наши сады. Каждый работает и каждый берет ровно столько, сколько ему нужно.
– Значит, у вас на планете коммунизм? – спросил Эний, подумав, что ожидающий их Великий Раб должно быть имеет гладкую голову, как гипсовый бюст коммунистического деда, пылившийся в одном из классов интерната.
– Верно, – Гермион перестал смеяться, – ты очень наблюдателен. Но наш коммунизм – другой, он отличается от того, который приходил на вашу планету. Мы посылали к вам Карла Маркса с идеей коммунизма. Карл только что проходил мимо, ты его видел. А раньше ты видел его во снах.
– Разве он не умер? – допытывался Эний.
– Для вас он умер, а на самом деле Карл вернулся домой. Жители твоей планеты считали его отцом коммунизма, но Карл – лишь потомок Великого Раба… Он принес вам нашу идею, но вы не сумели ее воплотить…
– Почему?
– Жители вашей планеты не сумели побороть в себе эгоизм. Вы изменили данную вам идею, и вот результат…
– А почему мы не смогли избавиться от эгоизма?
– У вас было слишком много желаний. Человек удовлетворял одно, и у него тут же появлялось другое – более сильное.
– У меня нет никаких желаний, – проговорил Эний.
– Ты не прав, – Гермион поглубже надвинул шляпу, и теперь Энию были не видны его глаза. – Ты только что хотел есть, твой желудок просил пищи, ты наслаждался одной мыслью о еде – ел эту мысль, смаковал ее и запивал чем-то шипучим. Ты съел кусок сыра, твой желудок наполнился. Насытившись, ты уже не чувствовал вкуса, не наслаждался едой. Твое желание исполнилось, и ты перестал желать пищи, но тут же возжелал другое. Скажи, разве сейчас тебя не мучает жажда?
После сыра действительно хотелось пить.
– Ты напьешься и захочешь чего-то еще. Для вас жизнь без желаний невозможна. Но чем больше вы получаете, тем большего хотите.
– А тебе, Гермион, не хочется пить после еды? – спросили девять других
И снова Гермион зажурчал смехом.
– Хочется, – согласился он, – но мои желания просты. Мне достаточно вкусной еды и питья, удобной одежды, добрых друзей. Мне достаточно зеленых лугов и богатых садов, коровьего молока, двух солнц и одной ночи. Мне не нужна высокая башня, взобравшись на которую можно дотянуться до небес. Я не хочу трогать небеса, мне достаточно того, что жизнь дает мне. Вам же, людям той планеты, постоянно нужно что-то еще – вы не можете насытиться, не можете познать счастья. Когда у вас есть все, вы снова придумываете для себя желания, боретесь за них…
– А что в этом плохого? – поинтересовался Эний.
– В погоне за новыми желаниями вы отдаляетесь друг от друга…
– А в этом что плохого?
– Мы только что прилетели с угасающей планеты, и ты спрашиваешь меня, что в этом плохого?
Эний задумался. Как чьи-то желания могли погасить планету? Все, сказанное Гермионом, было ему непонятно.
– Значит, на этой планете все – общее? – спросил Эний, вспомнив уроки истории – коммунисты забрали все у богатых и поделили поровну между бедными.
– Нет, – ответил Гермион. – На этой планете нам ничего не принадлежит.
– Кому же все принадлежит? Великому Рабу?
– Все принадлежит творцу.
Эний нажал на кнопку, и столб выдал ему на той же дощечке хрустальный стакан, наполненный прозрачной водой. Она была такой холодной, что стенки стакана покрылись испариной. Лучше бы чай с сахаром или какао, подумал Эний, делая первый глоток. Прохлада полилась по его горлу, успокоила пчелу.
Он пил и думал о творце. Какой он, если ему принадлежит целая планета с коровами, садами и людьми? Может быть, Великий Раб и есть творец?
– Может быть, Великий Раб и есть творец? – спросил он.
– Кто есть творец, тебе расскажет сам Великий Раб, – ответил Гермион. – Пейте. Нас ждут.
Они снова пошли мимо одинаковых домов и газонов. Воздух переливался розовыми блестками, Эний сжимал и разжимал пальцы, чтобы пощупать их, но у них не было плотности. Пчела пела в нем тихую спокойную песню.
– Гермион, – позвал Эний. – А почему наша планета угасает?
– И на этот вопрос тебе ответит Великий Раб, – сказал Гермион.
Они свернули у одного из домов, ничем не отличавшимся от остальных, задвигались по дорожке мимо газона. Когда они подошли к широкой деревянной двери, Гермион сказал:
– Чувствую! Чувствую!
– Чувствую! Чувствую! – кричал Уайз.
– Хватит кричать, Уайз? – проговорил из темноты Нуник. – Рассказывай, что Гермион чувствовал.
– Сейчас начнется!
Уайз сжал пальцами губы и замычал, ворочаясь на кровати. Он походил на большую рыбу, попавшую в сеть.
Подвал вернулся с той планеты на эту. Уже было слышно, как в отдалении гудит небо, действительно обещая начало. Вечер, заручившись поддержкой ветра, окреп, и ему, наконец, удалось выдавить из отверстия тряпье. Комом оно плюхнулось вниз. Звук падения был едва слышен, но заставил слепых вздрогнуть. Вечер ворвался в подвал, облетел каждую кровать, притронулся к каждому лицу бархатными крыльями летучей мыши. Когда он коснулся Уайза, тот прикрыл руками лицо и беспомощно закричал.
– Уже весь город разнесли, ничего не осталось. Никак не оставят в покое. Надоели… – проворчал Нуник.
Голос его надломился на последнем слове.
Чернуха высунулась из-под кровати, понюхала воздух. Вылезла вся, потянулась. Вильнула пару раз задом – для приличия. Прижав уши к голове, подошла к отверстию, понюхала улицу, выбрала из нее самые сильные запахи и протяжно завыла.
– Чернуха!
Людино сердце сдвинулось – так легонько в сторону р-раз, а на место не встало.
Надоели. Надоели вусмерть – вспомнила еще одно бабушкино словечко. Забытое, пришедшее только что на язык, оно силой своей экспрессивности вызвало бабушку с того света, затянуло ее в вентиляционное отверстие и поставило, как живую, перед закрытыми глазами Люды.
Бабушка живехонько огляделась по сторонам, видно, сразу сообразила, где находится, и, сильно сгорбившись, просеменила к той кровати, на которой сидела внучка. Приподняла одеяло, заглянула вниз.
– Вот как ты, Людка, моей телогрейкой распорядилась, – сказала, выпрямляясь.
– Твоей телогрейке давно место на помойке, – огрызнулась Люда.
Бабушкина любовь к старью была невыносима. В последние годы ее жизни она перестала вмещаться в их небольшую квартиру. Падала с полок, торчала из-под столов. Вещи-старики, знавшие еще Рязань, окружали Люду с самого детства, она дышала их полувековыми запахами, и ей казалось, она сама пропиталась старостью. Как могла она родить новую жизнь, если в ней самой жила старость? От этой мысли, пришедшей вместе с бабушкой через вентиляционное отверстие, Люда поежилась.
Ненавидела Люда эту любовь. Ревновала – и с того света бабушка попрекала ее.
– А у бабушки плечики мерзнут. – Бабушка передернула плечами в белой парадной блузке.
Блузка с незапамятных времен, то есть выходящих за пределы Людиной памяти, висела в шкафу под клеенкой. Вынималась по большим праздникам. В ней бабушку и хоронили.
– На твои поминки я Дусе теплую кофточку подарила, – ответила Люда. – А Гале на годовщину – теплое одеяло. Лишь бы ты у меня на том свете не мерзла.
– Тьфу на твое одеяло синтетическое! Тьфу на твою кофточку китайскую! Не греют! Кости промерзли. То ли дело мое синее шерстяное одеяло…
– Выкинула я его – моль съела.
– Ох, Людка, дам я тебе дрозда, – бабушка погрозила пальцем.
– Дрозда оставь при себе – с меня и соколов хватит. Видишь, сердце не на месте? Сейчас начнется…
– А ты боишься, что ль? – Бабушка пытливо посмотрела на внучку.
Она привыкла смотреть за себя и за дочку. Иногда пыталась смотреть и за Люду, но та ее быстро отвадила. Верно одно – ее острых глаз не провести.
Бабушка подошла ближе, уперлась артритной коленкой в перекладину кровати, схватилась обеими руками за внучкино сердце, поднатужилась и рывком вернула его на место.
– Так-то лучше, – сказала она.
Постояла, поглядела на Люду нерадостно.