Орк лежит тихо.
Бу материализуется и осматривает мумифицированные останки с большим любопытством.
Девочка не видит собаку. Она сидит со мной в задумчивой тишине.
Наконец, я спрашиваю:
– Хискотт, кем бы он ни был и где бы сейчас ни находился – чего он хочет?
– Контроля. Подчинения.
– Но зачем?
– Из-за того, как он сейчас выглядит, ему нельзя появляться на публике, он уродливый. Он живёт через нас.
Всего на мгновение меня больше интригует другой вопрос:
– Как он выглядит?
– Когда он перемещался из Дома №9 в дом, который забрал у нас, была ночь. Нам не было разрешено смотреть.
– Но за пять лет, готовя для него еду, убирая его дом – наверняка, кто-то мельком его видел.
Она кивает и, кажется, ей требуется какое-то время, чтобы собраться перед переходом к этой теме.
– Только дядя Грег и тётя Лоис. И Хискотт сделал так, что они не могут поделиться тем, что они увидели. Встроенный запрет в их разумах.
– Запрет?
Она серьёзная девочка, но всё ещё ребёнок, энергичная, как все дети, и жаждет чудес и развлечений, серьёзная, но не по отношению к возможности радоваться, как это может быть у угнетённых взрослых. Но теперь её охватывает новая серьёзность, и она выглядит такой печальной, что я могу разглядеть старую и усталую женщину, в которую она может превратиться, если неволя будет мучить её ещё на протяжении лет, и я с трудом могу на неё смотреть, потому что это может помешать мне, и только мне, независимо от того, поможет это или помешает ей.
Глаза печальные, а руки нервно теребят джинсовую куртку, уголок левого глаза дёргает тик, она говорит:
– Грег и Лоис пытались. Они пытались сказать нам. О его внешнем виде. Дважды они сильно старались. Но каждый раз они кусали свои языки. Сильно кусали. Языки, губы. Грызли зубы до крови. Единственные слова, которые они могут произнести – непристойности. Богохульства. Ужасные слова, которые бы они не могли говорить, если бы их не принуждали. Они плюются кровью, словами, и несколько дней их рты слишком сильно болели, чтобы есть. Они не решаются попробовать нам рассказать в третий раз. Мы не хотим, чтобы они пробовали. Мы не хотим знать. Это не имеет значения. Это знание ничего не поменяет.
Нам требуется ещё тишина.
Бу отходит от Орка и идёт вдоль коридора к дверям, которые Джоли не смогла взломать.
Через некоторое время я возвращаюсь к предыдущей теме.
– Контроль. Подчинение. Но зачем?
– Я уже сказала. Из-за того, как он выглядит, он должен жить через нас, меня и мою родню. Он может есть. Он может пить. Но есть очень много того, чего он делать не может. Он как устрица или что-то вроде того, и этот дом на холме – его раковина. Он говорит нам, что мы его сенсориум.
Джоли поднимает голову, и её глаза зелёные, как листки лотоса. Она прекращает дёргать джинсовую куртку. Как голуби, взлетающие на насест, её руки устраиваются на коленях. Тик в уголке её левого глаза прекращается. Рассказ о мучениях её тёти и дяди причиняют страдания и тревожат её. Мне кажется, что эта тема тоже причиняет ей страдания и тревожит, и, возможно, даже в большей степени. И для того, чтобы говорить об этом всём, ей требуется отвлекать себя, применяя йогу для обретения силы воли, спокойствия, которые позволяют ей давать свои комментарии из чистого высшего воздуха, который находится над всеми штормами и деревьями.
Она говорит:
– Ты знаешь, что такое сенсориум?
– Нет.
– Как сенсорный аппарат тела. Все органы чувств, нервы. Через меня – через нас – он способен получить мир таким, каким он не может больше его воспринимать. Не просто изображения, звуки и вкусовые ощущения, а всё во множестве различных ракурсов, из всех наших ракурсов вместо всего лишь одного. И то, что он не может испытать там, в своей раковине, в своём уродливом теле, то не захочет видеть ни один глаз, и рука того не захочет коснуться, он может чувствовать, живя в нас, чувствуя то, что чувствуем мы, разделяя наши ощущения, требуя от нас предоставить любые ощущения, какие он хочет больше всего в этот момент. В «Уголке» нет частной жизни. Нет места в твоём сердце, где ты можешь остаться наедине, чтобы пожалеть себя, исцелиться от последней вещи, которую он с тобой сделал. Он следует за тобой по пятам. Он пьёт твоё горе и смеётся над твоей надеждой на исцеление.
Я сильно потрясён.
Хронологически ей двенадцать лет, но эмоционально она старше, и интеллектуально тоже.
В сравнении с её таинственной силой, я слаб. Я неловкий повар, пытающийся делать всё, что могу, с помощью странного шестого чувства, но она – Жанна д'Арк, сражающаяся с невероятными странностями, не за свою страну, а за свою душу – тогда как обладающий своей силой Хискотт, учитывая его жестокость – более грозный соперник, чем даже английская армия. Джоли, которая начала эту войну с недостаточным вооружением и защитой семилетнего ребёнка, побеждала только лишь благодаря терпению, поднималась на осаду Орлеана[55] каждый день в течение пяти долгих лет, и мне кажется, что я нахожусь в присутствии человека, который в будущем может стать святым.
Теперь я полностью понимаю, почему она не боится Орка. А может и совсем ничего.
В конце коридора, с поднятой головой и любопытством, Бу стоит перед запечатанной парой дверей из нержавеющей стали.
Джоли говорит:
– В этот раз, когда ты здесь, если Хискотт попытается мной овладеть, когда я буду находиться за пределами его досягаемости, и не сможет меня найти… ну, тогда он убьёт меня сразу, когда я появлюсь снова.
– Значит, ты останешься здесь, пока я его не уничтожу.
– Я не могу оставаться здесь вечно, – говорит она.
– И у меня нет вечности. Сегодня. Это должно закончиться сегодня – и лучше раньше, чем позже.
Она сдерживала любопытство до этого момента.
– Почему он не может проникнуть в твой разум и овладеть тобой?
– Я не знаю, Джоли. Но я всегда был упрямым.
– Я не верю этому.
– Возможно, я просто недостаточно разумный для него, чтобы он смог запустить свои щупальца.
– И этому. Он говорит, что не может также получить доступ к женщине, которая с тобой.
– Приятно слышать.
– Кто она такая?
Вставая на ноги, я говорю:
– Теперь это – вопрос на миллион долларов.
– Ты не знаешь, кто она?
– Только вчера я встретил её. Я знаю её имя. Это начало. За год или два я узнаю её фамилию, если у неё есть фамилия, которой, как она говорит, у неё нет.
Вставая на ноги, Джоли говорит:
– Ты всегда немного глупый?
– Я обычно сильно глупый.
– Это убьёт тебя в «Уголке».
– Возможно, нет. До настоящего времени то, что я, по крайней мере, немного глупый, сохраняло мне жизнь.
– Он использует их всех для поиска тебя, любого, кто не задействован в закусочной или на станции техобслуживания. Ты не можешь пойти никуда в «Уголке» без того, чтобы не быть замеченным.
– Ну, я просто обычный, будничный, ничем не выделяющийся повар. Люди обычно смотрят прямо сквозь таких, как я.
Она секунду смотрит на меня торжественно, но затем доказывает, что ещё способна на небольшую улыбку.
Я бы отдал абсолютно всё за то, чтобы услышать однажды смех Джоли. Я думаю, что она уже очень долго не смеялась.
В конце коридора мой призрачный пёс проходит сквозь стальные двери.
Глава 9
Перед тем, как я покидаю бесстрашную девочку с Орком, нечеловеческой мумией, в подземном переходе между захваченной землёй Хармони и неизвестными спонсируемыми правительством злодеяниями Уиверна (что уже делает данное предложение самым необычным из всех, написанных в этих мемуарах), она говорит мне ещё одну важную вещь, которую я должен знать перед тем, как бросить вызов льву в его собственном логове[56].
И, говоря об особенностях языка, почему это мы говорим «бросить вызов льву» вместо «противостоять льву»? Перед глазами встаёт картинка, на которой я медленно продвигаюсь в пещеру с клеем, который используют актёры для наклейки ненастоящих усов, чтобы наклеить на спящую кошку внушительных размеров поддельную бороду. Так как ни один лев не вызывался Авраамом Линкольном, чтобы сыграть в театральной сцене, то, кажется, нет причин приклеивать бороду на льва, кроме как для того, чтобы поиздеваться над ним и посмеяться над его унижением, когда другие львы поднимут его на смех. Я уверен, что Оззи Бун знает происхождение этого выражения, и, несомненно, наши лучшие университеты кишат интеллектуалами, которые тратят все свои научные карьеры на написание исследований о бросании вызовов львам – не часто упоминаются учебные тома о происхождении таких выражений как «вешать колокольчик на кошку»[57] и «пороть обезьянку»[58] – но время от времени мне печально думать, что я скорее всего не проживу достаточно долго, или у меня не окажется достаточно времени на то, чтобы исследовать такие особенности языка самостоятельно, а это мне могло бы понравиться.
Как бы то ни было, есть ещё одна важная вещь, которую мне должна сказать Джоли перед тем, как я её оставлю: несмотря на то, что Хискотт скрытный и замкнутый, в большом доме на холме он живёт не один. На протяжении многих лет он читал память – и иногда брал на время контроль – гостей, которые останавливались в домиках мотеля, и в трёх случаях он утверждал над ними господство и забирал в свой дом, после чего их больше никогда не видели. В каждом случае они кажутся очень одинокими людьми, без семей, которые могут их потерять. После того, как срывает номера с машин, принадлежащих этим людям, Донни паркует их в глубокой тени дубовой рощи, на середине спуска по холмам между мотелем и домами семьи, после чего они разбираются на запчасти, если они нужны на станции техобслуживания или уничтожаются каким-либо другим образом. Еду и всё остальное Хискотт требует приносить ему членам семьи, но никто из них за последние три года не убирался у него; поэтому никто из Хармони не видел то, что находится в доме, с тех пор, как первая из тех трёх незадачливых душ не пересекла походкой зомби парадную дверь.
– Так что, судя по всему, уборкой занимаются они, – говорит Джоли. – Но мы почти уверены, что они используются не только так, как мы. Он назначил им другие обязанности, и поэтому он никогда не позволяет нам на них смотреть.
– Возможно, он использует их как ближайшее окружение, последний уровень защиты, на случай, если кто-то из вашей семьи выскользнет из поводка и попытается его убить.
– Как телохранителей. – Очевидно, она уже давно пришла к этому заключению и оставила эту достойную внимания мысль, не найдя её совершенно достаточным объяснением. – Но почему бы ему не беспокоиться точно так же, что один из них может выскользнуть из поводка?
Столь много я узнал во время своего непрекращающегося обучения, идя туда, куда должен и делая то, что необходимо. Поэтому мой единственный ответ таков:
– Думаю, я узнаю.
Джоли удивляет меня, обхватив меня руками и прижимая ухо к моей груди, как будто бы прислушиваясь к моему сердцу, оценивая его силу, прочность и правдивость. Она больше, чем на фут ниже меня, такая хрупкая для такой сильной девочки.
Я возвращаю объятие, внезапно уверенный в том, что подведу её, хотя с детства я ожидал от себя гораздо более частых неудач, чем случалось в действительности.
– Я ждала тебя пять лет, – говорит она. – Я знала, что когда-нибудь ты придёшь. Всегда знала.
Возможно, для неё я рыцарь в блестящих доспехах, который не может не одержать победу. Я знаю, что я менее способный и благородный, чем рыцари в фольклоре и волшебных сказках. Мой единственный доспех – это вера в то, что жизнь имеет значение, и что когда зайдёт моё последнее солнце, и взойдёт последняя луна, когда придёт рассвет, который ознаменует момент моей встречи со смертью, то это будет милостью. Но если вообразить меня рыцарем, питающим её надежду, то я должен настроить себя на успех, чтобы сделать это, ибо иначе нельзя.
Когда мы отступаем друг от друга, у неё нет слёз, которые нужно вытирать, потому что она за гранью естественной сентиментальности и слишком сильная, чтобы плакать за себя. Её глаза зелёные, цвета листьев лотоса, но она не лотофаг[59]; она существует благодаря не тому, что забывает, а тому, что помнит. Я вижу в ней старательного бухгалтера, записывающего каждое преступление кукловода в умственный гроссбух. Когда придёт день расплаты по счетам, она будет знать, какова должна быть плата. Несмотря на то, что она молодая и неопытная, она сделает всё, что должна, чтобы помочь своей семье выжать из него полное и ужасное возмездие, которое он заслужил.
– Я сделаю всё возможное, чтобы справиться с ним, – обещаю я. – Но всех моих возможностей может быть недостаточно.
– Неважно, – говорит она. – Ты не убежишь, спасая себя. Я это знаю. Ты бежишь к проблемам, а не от них. Я не знаю, кто ты, кроме того, что ты не Гарри Поттер. Есть в тебе что-то такое, я не знаю, что это, но оно есть, и оно хорошее.
Только ещё больший дурак, чем я, ответил бы что-то на это, так как любой ответ ослабил бы либо её, либо меня, либо нас обоих. Такое искреннее доверие, так восхитительно выраженное, несёт в себе доказательство невинности человеческого сердца, которая продолжает существовать даже в этом сломленном мире, чтобы одержать победу, вернуть всё вспять, отмотать все дни в истории до того времени, когда всё подобное доверие будет оправдано, в мире, начавшемся заново, таким, каким он всегда должен был быть.
– Джоли, мне нужен фонарик для того, чтобы выйти отсюда. Но я не хочу оставлять тебя здесь без него, на случай, если этот свет отключится снова и больше не включится.
– У меня их два. – Она достаёт второй маленький фонарик из кармана джинсовой куртки и даёт мне.
– Большая труба, по которой мы шли через холмы и из «Уголка» – у неё есть другие ответвления, которые в неё входят?
– Ага. Пять. Если ты пойдёшь назад – три будут слева, два справа. По любой из них ты не сможешь пройти прямо. Тебе нужно нагнуться. Иногда нужно ползти.
– Скажи мне, куда они ведут.
– Никуда. Конец каждого из них заварен. Я не знаю, зачем и когда. Но штормовая вода не текла через эти водостоки уже очень долго, возможно, даже с того времени, когда люди из Форт-Уиверна подключили к этой системе свой аварийный проход – если это аварийный проход.
– То есть я не могу никуда попасть, кроме как обратно на пляж.
– Не можешь. Но я не думаю, что они будут там тебя поджидать. Слушай… ну, есть кое-что ещё. Но если я скажу тебе, я не хочу, чтобы у тебя на душе был дополнительный груз. У тебя и так достаточно всего, о чём беспокоиться.
– Всё равно расскажи. Я люблю беспокоиться. Я лучший в этом.
Она колеблется. Из заднего кармана своих джинсов она достаёт тонкий кошелёк, открывает его и показывает мне фотографию красивого мальчика лет восьми.
– Это Макси?
– Ага. Хискотт сказал, что Макси должен умереть, потому что был слишком прелестным. Он правда был прелестным маленьким мальчиком. Так что мы подумали, что это была зависть из-за того, что Хискотт превратился во что-то супер-уродливое. Но я не думаю, что он убил Макси из-за этого.
Даже в таком напряжении, в котором она находится, Джоли глушит скорбь. Дрожание губ испытывает её самообладание, но она сжимает их вместе. Она складывает фотографию погибшего мальчика обратно и возвращает в карман.
– Позже, – продолжает она, – он насмехался над всеми нами, используя мою семью, чтобы говорить мне, что я красивая, красивее, чем Макси. Он пытается запугивать меня и мучить всех остальных мыслями о том, что он использует их, чтобы бить меня и избивать таким же образом, как он использовал их для убийства Макси. Но это ложь.
– Что ложь?
– Я некрасивая.
– Но Джоли… ты действительно красивая.
Она качает головой.
– Я не думаю. Не верю в это. Я знаю, что это ложь. Я не могу быть красивой. Не после того, что я сделала.
– Ты это о чём?
Одной ногой она толкает сложенное одеяло к Орку. Становится на нём на колени, уставившись в высушенное лицо существа.
Когда она говорит, её голос находится под контролем, не позволяя проявляться острым эмоциям, которые могли бы соответствовать её словам, окрашен лишь немного меланхолией.
– Это начинается, и это ужасно. Я кричу им, чтобы остановились, умоляю. Они один за другим идут на Макси – моя семья, его семья. И они пытались удержать друг друга. Они пытались. Но Хискотт перемещается слишком быстро, из одного в другого, невозможно узнать, в кого он переселится следующим. Такие сильные удары ногами, кулаками, шрамы. Кровь Макси… на всех. Я не могу их остановить, Макси почти мёртв, и я убегаю, я не могу выносить это, чтобы увидеть, чем всё закончится.
С явным отвращением, очень осторожно Джоли поднимает руку, которой временно оживший мумифицированный труп стучал по полу.
Изучая ужасно длинные пальцы, она говорит:
– Я начинаю бежать, но затем стою над Макси, и я не знаю, где взяла нож, который у меня в руке. Большой нож. Он ещё жив. Сбитый с толку, наполовину в сознании. Ему только восемь. Мне девять. Он узнаёт меня. Его глаза на секунду проясняются. Я ударяю его ножом один раз, а затем снова. И снова. И это для него конец.
Её молчание настолько материально, что пару секунд я не могу заставить себя заполнить его словами. Но потом:
– Это была не ты, Джоли.
– В каком-то смысле была.
– Нет, не была.
– В каком-то смысле, – настаивает она.
– Он контролировал тебя.
Таким ужасным голосом тесно связывающей скорби, слишком взрослыми словами для её лет, она говорит:
– Но я видела это. Прожила это. Чувствовала, как тело и кости сопротивляются ножу. Видела, как он смотрит на меня, когда жизнь уходила из его глаз.
Я чувствую, что если упаду на колени рядом с ней и попытаюсь успокоить её, она не позволит себе быть обнятой, как ранее. Она вырвется от меня, и узы, связывающие нас, нарушатся. Это её горе, за которое она держится в память о своем убитом кузене, и это её вина, которая, хотя и незаслуженно, но, возможно, доказывает в её отношении, что хоть её и заставили сделать это, она всё ещё человек. О скорби и вине я знаю много, но пока это как бы обращённые ко мне скорбь и вина, они не мои, и у меня нет права говорить ей о том, что она, должно быть, чувствует.