Нескверные цветы - Галина Щербакова 4 стр.


– С твоим лицом, – говорила мама, – на конкурс не пойдешь, обыкновенное, но второй разряд – твой.

Она тогда обиделась на маму, ей казалось, что матери дочь должна видеться красавицей. У нее была школьная подруга с ноздрями наперевес, так ее мама называла «курносочка моя драгоценная, вырастешь – все мужики твои будут! Потому как шарм». Дома она спросила у матери: «А что такое шарм?»

– Не про нашу честь, – почему-то грустно ответила мама. – Это такой женский манок, внутренний секрет, понимаешь? Вроде ничего в лице нету, а притягивает.

Почему-то стало обидно. Хотя никаких там любовей не виделось и не слышалось. Просто было досадно, что есть нечто невыразимое, которое может победить даже распахнутые ноздри и другую некрасивость.


Вот так она шла и вспоминала маму, а он держал ее за локоть и довел до дома. Вернее, не так. Она дошла до подъезда и остановилась.

– Вот мы и пришли.

– На чашку чая не пригласите?

– Да как вам не стыдно! Мы десять минут как знакомы, вернее, даже еще и не знакомы.

– Я помню ваше имя «Маша» всю жизнь. Или все уже не так, уже нужно отчество? Назовите.

Ей почему-то захотелось заплакать: ну, не дурак ли?

– Все так. Я Машей была, Машей осталась.

– Ну, тогда восстановим порядок вещей. Я Михаил Сорокин, мне пятьдесят пять, одинок, живу на Параллельной, знаете такую? Временами живу с сыном, это когда он загуляет. Я газетчик, моя тема – заводы и фабрики, то, что никто никогда не читает. Я непьющий, вполне здоровый, у меня аллергия на весеннее цветение, такое деликатное заболевание.

– У меня тоже – на пух, – засмеялась она. И вдруг неожиданно для себя добавила: – На основании аллергии мы вполне можем попить чаю.

Так они и вошли в ее дом. С неправильно лежащей на полу клеенкой, с замком, поющим разные мелодии, дом, наполненный мыслями о дочери Соне и внучке Варе.

– Они живут отдельно, – почему-то сказала она, но он как что-то почувствовал, свернул на другое:

– Мама у меня была злоязыкая, она умерла, когда Ельцин выступал на Белом доме, и умерла счастливой со словами: «Так тебе и надо, гнилая партия страны, держись, парень».

– О, моя была совсем другая. Еще живая, она учила меня, как прикрепить крепдешиновый бант ей в гробу при помощи двух маленьких булавочек, чтоб была видна медаль за что-то там.

– Закроем эту гробовую тему, – сказал он. – Чем занимается ваша дочь?

– Сейчас она регистратор в стоматологии, получила безукоризненные зубы. Хочет третий раз замуж. У них теперь все по-другому, чем у нас. Я овдовела десять лет как и сочла это судьбой без вариантов. А как у вас?

– Не так. Я ушел от жены и стал думать о вас.

– Не говорите глупостей. Мало ли что бывает в юности. В зрелости это не имеет никакого значения.

Ну, как ей было объяснить, что эта неуклюжая правда о глупой юности была светом всей его жизни? Жена вздорная и слегка пьющая, отсюда и пристрастие сына. Но он – это абсолютно честно – не пошел бы на разрыв по той простой причине, что ему было все равно, с кем жить. Жена понравилась ему по молодости лет: она хорошо пела, ее звали учиться в консерваторию, но сама мысль «учиться» была ей противна. Она торговала в книжном магазине, ненавидя книги. Перешла в галантерею – ее тошнило от булавок и мотков резинки. В хлебном ей был противен запах подгорелых корок. Винный отдел – оказалось самое то. И вздорная девчонка пристрастилась облизывать треснутые бутылки и ловить мужские взгляды. Она была прехорошенькая, и они поженились. Он ходил за ней после работы в клуб, где шла репетиция. Ее звонкий голос взлетал высоко и красиво и падал прямехонько в сердце. Казалось, что может быть лучше поющего в тебе сердца? И забывалась мелкая домашняя склочность и прикладывание к горлышку, и нечистая возня на кухне, и потасовки, и жалобы в домкомы и соседям, и эти омерзительные «а он ей», «а он схватил», «а он меня ножом по пальцу – видите, кривой». Прожили двадцать лет. Когда отмечали эту дату, она пила круче всех и даже обделалась при всем честном народе и стала хохотать как ни в чем не бывало, как какая-то одичавшая птица (он забыл ее название). Разошлись. Тоже разменяли привычную двушку на две крохотки-полуторки. Ему, естественно, достался север и первый этаж с видом на помойку. Он же был согласен на все. Сильно поддатый, приходил к нему сын. Он называл это «собрать себя в кучку у бати». Ночью тишины не было. Громко перекликались соседи с балконов, отъезжали и приезжали машины, какой-то неспящий стучал ведром о мусорный бак. Прямо под его окном терлись влюбленные. Он затыкал уши ватой и так и жил в ватной тишине. Однажды он забыл вынуть вату из ушей и вышел выносить ведро. Он не услышал разворачивающейся машины и был прилично ушиблен. Он шел на работу медленно, болело бедро. Утешал себя мыслью, что, будь перелом, он не встал бы на ноги, значит, просто синяк. Но был осторожен и даже пару раз делал передышку. Одну сделал у ателье фотографии. Остановился и обомлел. На него смотрела молодая женщина с рекламного щита. Спокойное лицо, чуть-чуть улыбающийся рот, и он вспомнил его вкус и запах, и запах поезда, и дрожание вагона, которое было в пандан дрожанию тела. Как-то мгновенно сформулировались какие-то юношеские слова о единственно пропущенном счастье в его жизни, и он стоял и смотрел, смотрел и стоял, и забыл про ногу, и мир был ярок, звучен, он пел и танцевал сразу: едущий трамвай и склоненная над ним липа и бликующее стекло щита, которое что-то ему говорило, и тогда его рука стала царапать стекло, чтобы вынуть фотографию и носить ее на груди, пока он не найдет ее хозяйку в плоти и крови. На этом хулиганстве его повязала милиция, и если бывают счастливые милицейские «повязки», то это была она. Его, дурака, отпустили, но после работы он снова подошел к стенду, но тот был закрыт досками.

Откуда людям знать, что можно видеть сквозь доски и слышать с ватными тампонами в ушах, быть уже немолодым, но одновременно им и не быть. Быть парнем, который увидел смысл, содержание и счастье всей своей жизни. Разве знает орел, почему домогается именно этой орлицы, а лев делает фантастические прыжки, чтобы догнать такую же, как все другие – не отличишь, – самку? Но ему, сволочи, не все равно, когда бери хоть кого не хочу. Ему нужна она, и только. А какой у льва мозг?

Шло время. Он приходил к стенду и пялился на фотографию. Он не мог ошибиться, она всегда жила в этом городе, девочка с фантастическим ртом. И началась глупая арифметика от того поезда до угла его дома, и он стал вспоминать немолодых и некрасивых, какими стали его школьные подруги с отвислыми задами и тяжелыми подбородками. И он перестал ходить к стенду. Придумал, что это дочь той девчонки, что спускала ноги в тамбуре. Он же не какой-нибудь распутник, чтобы пялиться на малолетку, и не идиот, чтобы гоняться за миражами. Все это блажь, думал он, любовь не вырастает на почве десяти пусть даже оглушительных поцелуев и минуты наслаждения, у нее, у любви, должны быть не просто корни, а массивные клубни, чтобы хватило на всю жизнь. А у него ничего даже похожего не было. Трепетало тело, дрожал вагон, гнулась в руках веточка-девочка.


А потом случилась аптека. И вот они сегодня, сейчас, сидят рядом. И уже нет никаких сомнений, что это она, что ее-таки зовут Маша, что они последнее время ходили в одну булочную. И она сказала ему странное: «Я вас давно приметила». А потом она солгала: «Поезд я, конечно, не помнила, у меня тогда умерла мама, я забыла, как меня зовут, однажды меня домой привела милиция, говорили, что это какая-то особая амнезия, но потом что-то вспомнилось, и я тогда решила, что это я виновата в смерти мамы, что уехала тогда в Москву. Хотела умереть. И все снова забыла».

– В чем же вы виноваты? – чуть не со слезами спросил он.

– В том, что я оказалась порочная, целовалась с незнакомым парнем и не била его ногами. Скажите, – тихо спросила она, – помните траву?

У мужчин все несколько иначе. Он помнил случай, но не помнил траву, и у него не было уголька в босоножке.

Вот тут и стал взламываться замок. С таким звуком приходила Соня.

– Это дочь, – понуро сказала она. – Господи, благодарю тебя, что она не пришла раньше, когда мы близко друг к другу стояли в коридоре.

Соня же вошла в квартиру, как входила всегда, как домой, не стесняясь и сбрасывая туфли во все стороны.

– Ма, ты где? – закричала она из прихожей.

– Заходи, – сказала мать, – мы здесь. Это мой старый знакомый Михаил, мы давно с ним не виделись. А это моя дочь Соня.

– Отчество ваше какое? – засопела Соня. – Мы ведь с вами не погодки.

– Михаил Валентинович, – быстро сказал он, вставая при этом, а мать, а мать испугалась до смерти – она ведь не знала его отчества и фамилию уже забыла. Слава богу, что пришла Соня.

– Мы собирались чай пить, – сказала мать, – будешь с нами?

– Мы с тобой собирались в домоуправление, забыла, что ли? Они сегодня работают.

– Какое домоуправление, зачем?

– Мы собирались чай пить, – сказала мать, – будешь с нами?

– Мы с тобой собирались в домоуправление, забыла, что ли? Они сегодня работают.

– Какое домоуправление, зачем?

– Варьку к тебе прописывать. Или у тебя другие планы?

Она ничего не могла вспомнить, ни о какой прописке. Был разговор о новом муже-выкресте, хорошо вроде зарабатывает, а жить негде. А при чем тут прописка?

– Сегодня не получится, – сказала мать тихо Соне, – в следующий раз. Мы с Мишей много лет не виделись. Нам многое хочется вспомнить, о многом спросить. – Она почему-то перестала бояться гостя (дурь какая!), а испугалась Сони, та просто дышала злом.

Такого Соня не ожидала. Мать всегда велась безропотно, и хоть на самом деле никакой договоренности о домоуправлении у них не было, она знала: мать покорно оденется, обуется и пойдет, куда ее поведут. На ее, Сонино, счастье, у матери нет своего характера. Но эта женщина, что сидела напротив с сияющими глазами, была уже как бы и не мать, а чужая тетка с какими-то своими соображениями, которую, возможно, придется не враз взять.

– Не хочу я вашего чая, – сказала Соня грубо, как всегда, – нет у меня времени на глупости. – Но ты думай, куда поставишь Варькину кровать.

И она хлопнула дверью.

– Скверная девочка, – не то спросил, не то сказал Михаил и, обхватив ее вдруг руками, почти со слезами сказал: – Я не дам тебя в обиду. Что тут у вас случилось?

– Соня в третий раз выходит замуж. У нее полуторка, а Варьке скоро пятнадцать. Помеха, одним словом.

– Вы переедете ко мне, и никаких проблем.

– То есть как я перееду? Я вас вижу второй раз в жизни.

– Пусть разбираются сами, Машенька, вам сколько лет?

– Скоро на пенсию.

– А мне уже больше. Скажите, в вашей жизни вам что-нибудь за так досталось?

– Не знаю. За так или за сяк, но все как-то шло путем. От кого-то что-то доставалось, от мамы, от тетки. Вот сумела даже разменять квартиру. Пришлось брать взаймы, но уже отдала все до копеечки. Слава богу, у меня теперь свое жилье. Я никому ничего не должна. Конечно, внучке там будет неудобно, если дочь выйдет третий раз замуж. Я как подумаю, у меня ум за разум заходит. Бедные мои девочки. В конце концов, другого варианта, кроме меня, у них действительно нет.

– Вы пойдете за меня замуж?

– Да как вам не стыдно, Михаил Валентинович. Вы на меня наскочили, как утюг на пуговицу.

– Давайте без «вы». Солнце еще не зашло, Маша.

И он обнял ее так, как будто в первый раз, как будто они в том поезде. И она прижалась к нему, хотя думала, что это дурно, но что тут поделаешь, ей было хорошо в его руках. Так хорошо, как никогда не было. Хотелось пропасть навсегда в этом удивительном сладком стыде.

И случилось то, что случилось. И было прекрасно, вплоть до единого мгновенного вскрика, он же выдох. Или вдох? Господи, это же не поддается никаким словам, это же играет и царствует сама царица-природа. Это ее смак, ее упоение, ее счастье…

Они сидели, прижавшись друг к другу, и не было слов. Те, что возникали на кончике языка, были или глупые, или бездарные. Два уже весьма и весьма немолодых человека слегка ополоумели от быстроты случившегося, от потрясения расслабленного тела, и надо было что-то делать, потому что все это было прекрасно, но и неестественно тоже, потому что разве так бывает, что она сама помогала ему расстегнуть рубашку, а он, узнав ее в очереди, не сомневался, что заберет ее и уже не отпустит, что в нем вскрикивает тот озорной парень из поезда, в который на ходу влетел ангел, но ангел не простой, а самый замечательный, хотя откуда они могли знать, какие они вообще, эти ангелы, они их сроду никогда не видели.

И вот теперь та девушка рядом с ним, и как бы не было прошедшего времени, и он убьет любого, кто попробует их разъединить. Ведь это же не что-нибудь никакое, это как если бы потерялись две ноги (вот хохма), а потом нашлись, совпали паз в паз, и теперь им бежать вместе – такая радость!

– Машенька, – сказал он, – мы не расстанемся больше никогда. Ты понимаешь, что с нами случилось чудо, что мы встретились?

– Я понимаю, что у меня дочь и внучка, а я, как какая-нибудь слабоумная, прижимаюсь к первому встречному…

– …Который всю жизнь тебя искал. Я от жены ушел, у нас ничего не получилось – тоска и противность, а с тобой я как в раю. Ты согласна?

– Господи, прости меня. Простят ли девочки?

А потом он склонил голову на спинку дивана и сладко уснул, пока она шелестела в кухне. Странное у нее было чувство – нежности и презрения сразу. Ну, на самом деле, люди, подумайте себе? Вот взял и уснул, как дитя. Но дышал он так тихо и нежно, как она никогда не слышала. Мужчина – это же храп, это слюнной выводок изо рта и горделивое сопение носом, это все звуки врозь и одновременно все сразу. Хочу и свищу, хочу и соплю, хочу и рычу. Мужик я, мужик, а не барышня в шелковых рейтузах.

Она долго и молча слушала тишину этого мужчины, она не знала, что в своем сне он проживал жизнь с нелюбимой женщиной и стал счастлив, когда ее не стало в его жизни. И был в его сне страх, что сон и явь поменяются местами. И он всхлипывает от счастья, одновременно думая о проблемах.

Она же к ним вернулась в кухню. Вот топчан, где ей предстоит жить. Вот пять рыб в аквариуме, одна, нахалка, не только разглядывает ее, но и открывает рот. Вот она приблизилась к стеклу и определенно сказала: «Ты балда». И так вильнула хвостом, будто дала ей по щеке, дуре такой.

И она заметалась в себе самой, не зная, что хорошо, а что дурно, что ей не хочется на топчане и с рыбами, а хочется спать с этим мужчиной столько, сколько выделит ей Бог. Но, господи, разве не справедливее все отдать близкому человеку, а не оставлять себе? Она посмотрела в окно и увидела, как Соня сгружает с машины старую железную кроватку.

Почему ее? Ведь это ее, Сонина, детская кроватка, которую они выбросили в сарай уже тысячу лет как. Варя после колыбели спала на светленькой тахте по имени «Лада». Первое время ей кульком подкладывали сбоку старенькое байковое одеяло, чтобы она не скатывалась на пол. На «Ладе» она спала до сих пор. При чем же здесь этот железнозеленый дребезжащий ужас Сониного детства? Значит, она съездила в старый, оставшийся еще от родителей гараж, в который свозилось все опостылевшее, лишнее и бросовое. Это какая же энергия преобразования своей жизни! Значит, все решено без нее.

Она вошла в комнату, а он протягивал ей руки.

– Надо срочно уходить, – сказала она, – мне везут металлолом. Выходи быстрей и иди пешком черным ходом, чтобы не столкнуться в лифте.

Он был растерян, почему-то ей подумалось странное слово «обескуражен», оно даже рассмешило ее. И она обняла его и дала номер своего телефона, написав его на отрывном календаре.

– Мой запомнишь? – спросил он. – Он легкий: 785–785.

– Запомню.

Она вывела его на черный ход. Страшная мысль – «вывела навсегда». Ведь чудеса бывают только в цирке. И еще, может быть, в других странах, а не в этой, разнузданно ненавидящей всех и вся, по-змеиному извивающейся в холуйстве и лизоблюдстве. О господи, за что? Спаси его, и сохрани, и, если можешь, верни его мне!

Они одновременно оказались на площадке – он, уже выходя с черного хода, и Соня, входившая с железной продавленной сеткой из лифта. За ней стояли два пьяных мужика, они держали зеленые ржавые спинки.

– Зачем это все? – спросила она дочь.

– Я не сказала тебе утром, что Семен уже переехал ко мне окончательно, и мы одну ночь уже спали через проход с Варькой. И если ты еще женщина, то должна это понять. Тем более у тебя появился драный козел, старый друг, – вся искривилась она, – еж твою двадцать. Не стыдно в твоем возрасте?

– Забирай свое железо назад, – сказала мать, не ожидая от самой себя этих слов. – Я его в дом не пущу.

– Еще как пустишь. – И Сонька ногой распахнула дверь в квартиру и скомандовала, как генерал на параде: «Вносите, мужики, и живо».

На третьей минуте Сонька была уже снова в лифте, махнув мужикам, чтобы те шли пешком, и, прижимая кнопку, объясняла матери суть вещей:

– Знаешь, какой рост у Варьки? Метр семьдесят. Голые пятки тридцать девятого размера свисают на «Ладе», то еще зрелище. А железка подлиннее будет. Повесишь на спинки, как ты умеешь, какой-нибудь тюлик-мюлик, спала же я на ней все детство, не сдохла. Тесно, говоришь? Мне тоже тесно. Семен – мужик мощный. Дохлую «Ладу» я меняю с соседкой на два слабеньких полуживых кресла. Ничего получается. Мой журнальный столик-трехножка еще постоит между ними. Накрою следы выварки салфеткой. Я все продумала. Буду тебе давать на Варьку, немного, но буду. Мы с Семеном затеяли одно дельце, может выгореть. Если разбогатеем, расширимся. Заберем Варьку и замуж ее выдадим. А ты кончай со стариками валандаться, я тебе это не позволю. Упеку в богадельню для слабоумных, ты меня знаешь, я зря не скажу. Я папина дочь и дедушкина внучка, во мне крепко мужское начало.


Она отпустила кнопку лифта и провалилась как исчадие ада. У матери все внутри смяклось, спеклось, склеилось. Она не могла раздвинуть плечи и шла к двери мелкими, дробными шажками. В коридоре через железную сетку кровати она увидела себя в зеркальце на стенке и закричала, сообразила захлопнуть дверь, чтобы не сбежались соседи. И только тогда смогла выдохнуть. Она в зеркале через решетку – получается тюрьма, безвыход. Сонька, суд и прокурор, только что зачитала ей приговор. Дело прошло быстро, без адвоката.

Назад Дальше