Она отпустила кнопку лифта и провалилась как исчадие ада. У матери все внутри смяклось, спеклось, склеилось. Она не могла раздвинуть плечи и шла к двери мелкими, дробными шажками. В коридоре через железную сетку кровати она увидела себя в зеркальце на стенке и закричала, сообразила захлопнуть дверь, чтобы не сбежались соседи. И только тогда смогла выдохнуть. Она в зеркале через решетку – получается тюрьма, безвыход. Сонька, суд и прокурор, только что зачитала ей приговор. Дело прошло быстро, без адвоката.
785—785. Что это за цифры в ее голове? Она оцарапалась о спинку кровати и вошла в комнату. Что здесь произошло? Откуда здесь пахнет счастьем? Откуда здесь другой воздух? Она не могла это вспомнить. В голове же громко и четко звучал приговор Соньки, стоящей в лифте. Она стала отпихивать его в грудь, этот приговор, она плевала в него, и била его ногами, и понимала, что именно такую ее дочь повяжет и отправит в богадельню. И тогда она головой кинулась в прошлое.
Там, где-то там, давно должно быть спасение от ужаса, в который она попала. Но прошлое было заторочено чем-то черным, похоронами мамы, папы, похоронами мужа, кладбищем и снова кладбищем. Потом вдруг оглушительно ударило в голову: Варя может прийти ночевать уже сегодня. Кровать она не оставит ни за что. Значит, ее нужно вынести немедленно на черную лестницу. Боже, куда делись эти замечательные пионеры ее детства, сборщики металлолома? Но на площадке ее тут же обругала соседка, что она захламливает черный ход, превращая его в помойку. «Я уберу потом, – виновато отвечала она, – мне только на сегодня». – «Так все говорят, где-то же вы хранили раньше этих чудовищ».
Слава богу, что никто не видел, как грохотала металлом Сонька в лифте, ну, что за балда. Ну кто сейчас спит на продавленных сетках кровати?!
И тут же они выстроились перед ней, все железные кровати ее детства. Высокие, на так называемых панцирных сетках, кровати отца и матери, а еще раньше кровать бабушки. Панцирная сетка была знаком достатка, она постанывала величественно, как какая-нибудь боярыня. Дети спали на низких плоских сетках. И если первые важно раскачивали лежащие тела, то плоские скрипели, как придавленные птицы. На них клались матрацы, в случае достатка в семье – два, но чаще один. Панцирная же сетка вожделела перину. Ну, с чем сравнить это сегодня? Даже не сообразишь. Это уже потом пошли кровати деревянные, у тех, кто побогаче, а у тех, кто победнее, двуспальные диваны, что с сильным хлопком раздвигались и со скрипом сдвигались по утрам. А вот этот кроватный мезозой вернулся к ней, сволочь такая. И будет жить, сколько захочет – железу смерти нет, оно практически вечное.
В квартире зазвонил телефон. Бросив недовынесенные спинки, она побежала в квартиру.
– Я на минутку, – строго говорила Соня, – у Варьки по шву разорвалась юбка, зашей. И еще вымой ей голову, неделю уже не мыла. Обязательно прополощи слабым уксусом, иначе потом не расчешешь. И гони своего кобеля, чтоб дитя этого срама не видело.
– У него своя квартира, не волнуйся.
– Тогда и дуй к нему, Варька уже большая, может и сама жить. – Сонька даже засмеялась. – Видишь, мать, не все так плохо, как кажется, зря я перла железки. С тебя, кстати, пятьдесят, это как раз половина за грузчиков. Если твой хахаль и вправду квартирный, то Варька обрадуется. У нее, между нами, уже мальчик есть.
Последнее почему-то дошло в первую очередь. Чтоб девочка жила одна? Она застонала и изо всей силы сорвала с шеи фальшивый жемчуг. Он тут же разбежался по полу, попробуй поймай, раз-раз – и уже ни одной бубочки не видно. Боже, как она его любила, это монисто. Так называла его бабушка и говорила, что оно живое, настоящее. Уже мама сказала: «Дурь. Жемчуг – вещь дорогая. Откуда она могла к нам залететь?»
Хотя… Живой-неживой осталось на совести бабушки, а вот та скорость, с какой он разбежался сейчас, убеждала: живой. И она нагнулась и стала лапать руками по полу. Она забыла, что люди уже не одну сотню лет как придумали очки.
И пока она хлопала ладонями, она снова вспомнила, что Варьке пятнадцать. Боже мой, ей было тогда ненамного больше. И все встало перед ней, как вчера…Они тогда сидели в тамбуре. Дверь оставила открытой проводница. «Вонища! Срут, суки, и не смывают». Так она объяснила открытые двери.
Они не слышали вонь. Их ноги болтались в воздухе, он держал ее за плечи, а вокруг было много цветов, простых, «нескверных». Поле пело сине-желто-зеленую песню, вверх изредка вырывались высокие солисты, лопуховая мурава-дурова с кудлатыми серыми головами. Было так красиво, что они стали целоваться, и тогда он сказал: «Давай спрыгнем и уйдем куда глаза глядят».
Она даже испугалась. Разве так можно?
– Нельзя, но очень хочется. Но если не думать… Слушай, давай не думать… Мы прыгаем и уходим. Мы никто, и звать нас никак. И мы будем любить друг друга на траве, и на земле, на берегу, и просто где придется. Разве это не счастье?
– Нет, – сказала она твердо. – Так нельзя. Так люди не живут.
– Правильно, – вмешалась проводница, – люди на подножках не живут. Вставайте, ребята, нашли место целования. Даже вонь им не слышно. Вставайте, вставайте, через десять минут Таганрог, сегодня многие тут выходят.
Из ее купе вышли все, кроме нее. Вагон стал почти пустой. И пока проводница мыла титан, он притащил свой узелок к ней. И они закрыли двери.
Про те полчаса, что были до Ростова, надо бы сложить песню. Ей надо было выходить в Ростове, ему еще ехать до Ейска. Закрытая дверь спасала их от новых пассажиров. «Занимайте пустые места!» – кричала проводница. То ли она их берегла, то ли забыла в хлопотах, где пустые места, но в дверь к ним не стучали и чаю не предлагали.
Да и при чем тут мог быть чай, если у них и так все было? Лавка и поле нескверных цветов за окном, и было счастье, и был восторг, и он целовал ей пупок, спускаясь все ниже и ниже, а она ласкала его грудь, покрытую еще слабыми юношескими волосами. И ей почему-то так жалко было именно их, что она начинала их целовать снова и снова, и этому не было конца, но, увы, кончалось поле и уже дымился город, и расставание через несколько минут было похоже на смерть. Стали нервно договариваться и обмениваться адресами. Он студент московского журфака, у него будет практика по месту жительства в городе Прохладном. Он побудет дома, сходит в редакцию, напишет пару-тройку статей, приедет к ней в Ростов, побудет и вернется опять в Прохладный. Он способный, он напишет, что надо, по-быстрому. Когда он окончит второй курс, они поженятся. Если она не поступит в Москву («конечно, не поступлю, я четверочница с минусом»), то он переведется в Ростовский университет. Там нет журфака, но есть филология. Где она, там и он. И они снова искали руками друг друга, и их снова подымало в небо, а потом они летели вниз, известно куда, в нескверные цветы.
На станции они вцепились друг в друга до царапин, он едва успел вскочить на подножку, а проводница сказала: «Дурачки, любовь не доживает до смерти, она испаряется очень скоро, потом вспомните».
– Наша доживет! – кричал он сразу ей и проводнице до тех пор, пока другие поезда не закрыли их друг от друга. Но она все слышала и слышала его голос.
Но они не встретились. Они тогда вообразить не могли свое будущее, видимо, только проводница могла. У него в одночасье умер отец, семья осталась без средств, накрылся университет, пришлось перевестись на заочный.
У нее поменялся адрес, улицу Тихую назвали улицей Виктора Понедельника, ее письма его мать рвала в клочья – «не хватало мне проблем со взрослой девкой», – говорила она при этом. Одно письмо вдова все-таки вскрыла и была оскорблена наглой откровенностью какой-то соплюхи во время их горя. Остальное она рвала уже автоматически. «Что они знают о любви, эти идиоты, ты проживи с ним жизнь, схорони его, а потом сообрази, миленький он был, или сладенький, или говно собачье».
А она обижалась, что ей не пишут, плакала, очень, очень больная мама относила это на свой счет. А потом мама умерла, и все покрылось мраком. Не было солнца, не было света, не было ничего.
Боже, когда же это было! К ней вот сегодня или завтра ворвется внучка, и первый ее крик будет: «Я на железках спать не буду, даже не думай». – «Конечно, не будешь, – ответит она. – Мы что-нибудь сообразим. Будешь спать на моем месте, а я на топчане в кухне. Я люблю свою кухню». – «Ты можешь на раскладушке в комнате», – скажет добренькая Варька. «Я не люблю подсматривать чужие сны», – засмеется она.
В хлопотах жизни и смерти он стал забывать девочку из поезда и даже подумал: может, ее и не было? Просто был фантастический сон. От кого-то он тогда услышал теорию «стакана воды», это в смысле перепихнуться на раз и забыть, так, утоление жажды.
И вот через столько лет оказалось: не прошло ничего.
Воскресенье, 27 сентября, утро
Но на следующий день дверь ему не открыли. Сонный девчачий голос прокричал, что бабушка ушла по делам. «Где у них тут дела?» – подумал он. Пришлось вернуться домой. Наперерез входу в квартиру стояли манатки сына. Крепко пахнущие мужскими носками, старым перегаром, сбрызнутым для тайности дурного духа «Тройным» одеколоном.
Воскресенье, 27 сентября, утро
Но на следующий день дверь ему не открыли. Сонный девчачий голос прокричал, что бабушка ушла по делам. «Где у них тут дела?» – подумал он. Пришлось вернуться домой. Наперерез входу в квартиру стояли манатки сына. Крепко пахнущие мужскими носками, старым перегаром, сбрызнутым для тайности дурного духа «Тройным» одеколоном.
– Я, батя, пришел к тебе навеки поселиться, – сказал вахлатый мужик в трусах в горошину. – Я ведь тут прописан или…
– Что так? – спросил батя, находясь еще под впечатлением детского голоса, пропевшего, что бабушка ушла по делам.
– Так вот так, – сказал громко сын, – и перетакивать не будем. Что я, у нее кусок хаты буду рвать? Я не таков. Не нажили мы с ней барахла, которое способно делиться. Не тот у нас товар, что в рост идет. Не те деньги, которые деньги. А вот ты у меня один и я у тебя один, чай, не поссоримся?
– Я не один, – ответил отец. И в первый раз почувствовал радость, но и тяжесть этих слов, которые сейчас определяли всю его судьбу. – У меня есть женщина, и она переедет сюда.
Как он засмеялся, сын. Ну, как бы заржал, у него даже шея изогнулась по-лошадиному – вверх башкой, и желтые плохо чищенные клыки лязгнули, будто держали железо.
– Значит, я, молодой и сильный мужик, но бабы у меня под рукой нет, а ты старик, уже плохо держащий соплю, имеешь бабу, без хаты, как я понимаю, но готов променять дитя родное на незнамо кого. Батя, я не дамся. Я тут прописан. Я по закону твой, так что приструни свою бабу. Неча хавальником щелкать на чужое.
– У нее есть квартира, – сказал отец. И правда эта была глупой, ибо имела цель не опорочить в глазах сына алчностью женщину, лучше которой нет на свете.
– Ну, тогда вообще нет темы. Она берет тебя к себе, а я остаюсь в родном очаге. Тебе помочь собраться?
– Ищи квартиру, – сказал отец. – Сообрази, сколько тебе лет. Гоже ли ставить отцу условия?
– Какие условия? – закричал сын. – У тебя баба, у нее хата, у меня ни бабы, ни хаты. Это же задача на раз и два.
– Временно там живет внучка, она большая и вздорная, бабушке с ней тяжело.
– А мать у внучки есть?
– Тут вся проблема. Она привела к себе мужчину, а там нет места на троих. Ты в этой истории единственно легко подъемная фигура, можешь снять квартиру, устроиться в общежитии. Ну, подумай головой, ты же молодой и крепкий.
– Итак, считаем, – сказал сын. – Три однокомнатки, так? Твоя, матери внучки и твоей бабы. А расселиться надо пятерым. Но почему именно я крайний? Есть какая-то родня, должна быть, во всяком случае, пристраивайте девчонку. Или все сироты убогие? Или кто-то должен по-быстрому умереть? Как я понимаю, или я, или внучка. Кинем на карты? Девичье горлышко такое хрупкое.
– Или ты с ума сошел, или ты идиот. Или сволочь. Или это у тебя такой юмор дебила? Ты должен уйти сейчас же. Делись с женой, у вас две комнаты.
– Я у них не прописан. И у нас двое детей. Их в колодец, так ты считаешь? Мне некуда идти, отец, я буду спать на кухне. Раскачивайте мебель в комнате с полным сознанием моей щедрости. Спать на кухне, конечно, придется поперек, я гипотенузный мужик, а не какой-нибудь катетный. Какое-то время стерплю. А там, как говорится, или нож ступится, или петух сдохнет. Сговорились?
– Я не могу отвечать, не поговорив с ней.
– Ну, валяй. Где ж ты ее, батя, надыбал? Раньше за тобой такое не числилось.
– Будешь смеяться. Это моя первая любовь. На долгое время жизни мы потерялись, а тут раз – и нашлись. В аптеке.
Ему так хотелось рассказать и историю с милицией, и как чудно называла она те цветы, что плыли мимо поезда, – нескверные, и про счастье, что они переехали в этот город, – но лицо сына было таким равнодушным, что он проглотил все слова.
– Ладно, я пойду. Ты все-таки думай, кухонный вариант на полу – это вариант не для интеллигентного инженера-химика.
– Батя, иди в задницу. Ненавижу слова «интеллигент», «культура» и «химия». И еще высокие нравственные отношения. Мне блевать с них хочется. Так что лучше заткнись, отец. И иди уламывай свою кралю спать через стенку со здоровым, до баб охочим мужиком. Соблазняй ее, соблазняй. Все тетки суки.
– Не смей, – сказал отец голосом мальчика-подростка, увидевшего, как гоняется за драной кошкой их роскошный сибирский котяра, так и погибший под машиной из-за неподатливой самки.
Через три часа он снова стоял под дверью у Маши. За дверью было шумно, и возникло желание повернуть назад. Но дверь открылась, и выпорхнула девчонка, а за ней стояла распаленная женщина и как-то сгорбленно и боком выходила Маша. Она не видела мужчину, что-то искала в сумке, но вдруг выпрямилась и побледнела.
– Запомни, мужик, – это кричала Соня, – моя мать не для тебя! Ей, видишь, внучку воспитывать надо. Иди откуда взялся.
– Только присутствие вашей мамы сдерживает меня сказать, что я о вас думаю. Но впредь запомните: я не позволю вам этот хамский тон ни по отношению к себе, ни к вашей маме.
– А по ха не хо? – уже визжала Сонька.
Лицо матери было бледным сначала до синевы, потом оно стало сереть на глазах.
– Мать, скажи ему сама. Мол, на фиг он тебе нужен или что-нибудь поделикатнее.
На площадке сгустился и повис воздух отвращения и злобы. Только внучка испытывала чувство приятности: ведь это из-за нее скубутся взрослые.
Конечно, ей с бабушкой лучше. От нового мужа матери воняет рыбой. Так что правильно, что этого старого дядьку гонит мама в шею ради нее. У нее даже похолодело в сердце от удовольствия. А бабушка – старая шляпа. В таком возрасте и нате вам – кавалер. Фу! Даже стыдно. Ишь, как она взяла его под ручку. Только ничего у них не выйдет. На ее стороне мама, она им даст прикурить.
Они же шли быстро вниз, но до них долетали слова, что если еще раз этот старый козел окажется тут, то быть ему битым до красных соплей. И звонкий детский смех.
Воскресенье, 27 сентября, полдень
– Их бы соединить, – жалко сказал он.
– Кого? – не поняла Маша.
– Моего сыночка и твою дочь. Мой тоже орал, когда я сказал о тебе.
– О господи! – Она остановилась, прижав руку к сердцу. – Наше время кануло, Миша, и не вырастут на молодой траве…
– Нескверные цветы.
– Что за чушь ты говоришь?
– Забыла, – сказал он грустно. – Помнишь, мы долго-долго ехали, а вокруг было полно разных цветов. И ты назвала их нескверными, мол, в скверах и палисадниках таких не бывает.
– Господи, – сказала Маша, – мой дед покойник так любил разные несуразицы.
Они шли медленно, сердца их бились как оглашенные, пришлось сесть на лавочку возле кафе.
– Зайдем попьем чаю? – спросил он.
– Нет-нет! – почти закричала она. – Пойдем к реке, она меня успокаивает.
Ей вспомнился сон. Она сильная и плывет по реке. Она шла, тяжело опираясь на его руку. Он же просто умирал от счастья, придумывая им жизнь вдвоем. Без сволочей-детей и нахальных внучек. Странно, но мысли не казались ему крамольными. За спасение этой женщины он был готов на все. Они шли молча, и он считал, сколько может стоить домик на хуторе недалеко от города. Еще был вариант униженно попросить комнату в общежитии, хоть какую-нибудь. В конце концов, лишить их вещей никто не вправе. У него есть вполне приличный палас, шкаф с книгами, спал он на раскладном диване. Но если она рядом, то все ничто. И он сжал ей руку на своем локте. Рука была ледяной.
– Миша, мы свое не прожили, но это не значит, что мы вправе лишать молодых. Соне всего тридцать три, она еще и родить может. Да и твой сын вполне может начать все сначала. Нам надо уступить.
– Никто у них ничего не отнимает. Я отхлопочу комнату в общежитии. Мне дадут. Поверь, я хороший журналист, у меня на заводах связи. А там, через время, глядишь, получим и полуторку. Маша, я столько тебя ждал и не отдам тебя ни за что.
– Ты думаешь, я способна оставить жить одну девчонку? В наше-то время. Забудь про общежитие, я их не брошу. Надо смириться. Будем встречаться, ходить в кино. Как молодые, у которых нет крыши над головой.
Они были уже на берегу реки, и ветер стал еще холоднее. Сама же река была красива необыкновенно. Крутые волны, набегая друг на друга, напоминали бегущее стадо больших животных. Их самих не видно, но спины их так мощны, так убедительны в своем беге. И эта животная сила воды вдруг всколыхнула ее сморщенное, больное сердце. Река сказала ей правду, ту, которая годилась этому комочку, что неровно стучало в груди. И она почувствовала счастье выхода. Они уже шли по мосту, и она засмеялась. Как он обрадовался!
– Поцелуй меня, – сказала она.
И это было счастье – поцелуй на мосту, как в кино, как в юности. И все для мужчины было ясно впереди: палас на полу и раздвижной диван. Это не страшно, что туалет в коридоре. С ней ему ничего не страшно.
Они дошли почти до середины. Мост, как бы сказали раньше, дышал на ладан, и ему хотелось ее увести.
– Давай вернемся, – сказал он. – Я все-таки боюсь, что ты простудишься.