Россия не исключение
Я вовсе не хочу сказать, что сверхдержавный соблазн был единственной причиной Катастрофы 1917 года. В основание пореформенной России заложены были, как мы помним, три «мины» замедленного действия, а не одна, и, конечно же, русские «бесы» вовсе не выскочили на сцену, как черт из коробочки, и не повернется у историка язык их оправдывать. Говорю я лишь, что сама её величество История словно бы поставила этот гигантский - и безжалостный - эксперимент, чтобы продемонстрировать великому народу, как неразумному дитяти, всё вероломство и ужас и бесплодие сверхдержавного соблазна, терзающего его десятилетиями.
Замечу лишь - и это, пожалуй, самое важное, - что во всех случаях, когда какая-либо страна заражалась этой страшной болезнью, кончалось всё для нее без вариантов - катастрофой. О судьбе наполеоновской Франции, николаевской России и вильгельмовской Германии, поочередно сменявших друг друга на сверхдержавном Олимпе в XIX веке, мы уже говорили.
Но ведь ровно ничего не изменило в этом правиле и XX столетие. В промежутке между мировыми войнами доминировал в Европе сверхдержавный кондоминиум Франции и Англии. Франция, как всегда, расплатилась за это очередной иностранной оккупацией, судьба Англии висела на волоске, и, даже избежав оккупации, она потеряла империю. А для сменившей кондоминиум гитлеровской Германии закончилось дело еще трагичней. Её города были превращены в руины, она была оккупирована и поделена между победителями.
В послевоенный период доминировал мир еще один сверхдержавный кондоминиум, на этот раз США и России. Чем завершилось это для России, напоминать не надо. Чем завершится для Америки, мир узнает в XXI веке.
Глава четвертая Ошибка Герцена
Как бы то ни было, теперь мы понимаем, почему судьба постниколаевской России не могла не быть трагической. Просто она не была исключением из общего правила.
гЛАВА первая вводнэя
глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
глава третья Упущенная Европа
ПЯТАЯ
глава шестая
глава седьмая
глава восьмая
глава девятая
глава десятая глава
одиннадцатая
глава четвертая ошибкз герцвнз
Ретроспективная утопия
Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма
Последний спор
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ретроспективная утопия
Невозможно представить себе ничего настолько абсурдного, чтобы не нашлись философы, которые взялись бы это доказать.
Рене Декарт
«Раньше нас гнала власть, а теперь к ней присоединился хор», - признавался, как мы помним, в минуту отчаяния Герцен. Иначе говоря, в настроении русского общества произошел вдруг резкий, ошеломивший его своей необъяснимостью переворот. С декабристских времен, на протяжении двух поколений, все казалось тут прозрачно ясным: власть и общество находились по разные стороны баррикады. Самодержавие со своими жандармами, со своими двенадцатью цензурами и казенной риторикой было чужим, было врагом.
Всякому мыслящему человеку в России казалось естественным, что государственный патриотизм, в основе которого лежал категорический запрет на инакомыслие, - это нечто дурное, зловещее, хамское. Мы проследили это по дневниковым записям Никитенко, по страстной риторике славянофилов, называвших царя не иначе, как деспотом, по язвительном замечаниям Чаадаева, по презрительной прозе Герцена. И вот во мгновение ока всё перевернулось вверх дном.
Из политики, тщательно оркестрованной правительством, гонение на свободное слово превратилось, как мы видели, в стихийную, «хоровую», так сказать, охоту. Существуй во времена подавления польского восстания 1863 года рейтинг, он наверняка зашкалил бы у императора за 8о. Общество вдруг оказалось на стороне самодержавия. Того самого, что лишь десятилетие назад принесло ему невыносимое национальное унижение. Того, чей вроде бы мертвый государственный патриотизм оно только что исторгло из сердца.
Мы знаем, что это случилось. Но как? Этого мы покуда не знаем. Вот первая загадка, которая ожидает нас в этой главе. За нею, однако, высится вторая, куда более драматичная, исторический резонанс которой не заглох и поныне.
^ I Глава пятая
«ЭЭ ВЯЗ КЗ [Ретроспективнаяутопия
славянофильской драмы
Состояла эта вторая загадка, как мы помним, втом, что казенная Русская идея, рожденная деспотом, перепуганным декабристским мятежом, и вылившаяся в бюрократическую утопию новомосковитской «цивилизации», оказалась вдруг очищена от казенной шелухи государственного патриотизма, рафинирована, так сказать, и представлена обществу как воплощение национальной - и цивилизационной - идентичности русского народа. Еще совсем недавно это бы и в голову никому не пришло (во всяком случае не пришло, как мы только что видели, Герцену, одному из самых проницательных людей эпохи). Просто не могло вроде бы старое косноязычное чудовище «сфабрикованной народности», пугавшее одних и вызывавшее язвительную иронию у других, само по себе превратиться вдруг в респектабельное и оснащенное новейшими философскими и культурологическими аксессуарами учение, в последнее, если угодно, слово науки.
Само по себе, конечно, не могло. На самом деле большая группа замечательно талантливых московских философов и литераторов (Константин Аксаков, Алексей Хомяков, Иван Киреевский, Юрий Самарин, Александр Кошелев, Николай Языков и др.) работала в 1840 годах над этой метаморфозой патриотизма в России. Оппоненты назвали их славянофилами (они, впрочем, против такого названия не возражали). На самом деле были они, конечно, обыкновенными национал-либералами. Эти люди и составили ядро диссидентской котерии постдекабристского поколения, которая обеспечила
бессмертие николаевскому постулату «Россия не Европа» - в качестве русской национальной идеи.
Как мы уже знаем, само представление о том, что идея может быть национальной, заимствовали они вместе с расистскими ее обертонами у немецких романтиков, ревизовавших европейскую традицию эпохи Просвещения (я не должен напоминать читателю, что в этой традиции идеи не имеют отечества и тем более расовой принадлежности). Конечно, и без Гегеля с его соблазнительной гипотезой, что нации поочередно сменяют друг друга во главе человечества, славянофильства никогда бы не было. Но и «гегемоном» их национальная идея тоже никогда бы в России не стала, не будь она так искусно, с таким талантом и блеском адаптирована к отечественным реалиям.
К примеру, не было ни у германских романтиков, ни тем более у Гегеля интеллектуального оправдания самодержавия или апологии архаической средневековой общины. И вообще уровень артикули- рованности идеи, как скоро сможет убедиться читатель, был у славянофилов несопоставимо более рафинирован и высок, нежели у любого другого современного им течения мысли.
Вместе с их диссидентской самоотверженностью и неслыханной до тех пор в России групповой солидарностью всё это обеспечивало превосходные стартовые позиции в борьбе за «гегемонию», которая предстояла трем славянофильским поколениям на протяжении XIX века (что, впрочем, не мешало славянофильству, как и германскому его прототипу, оставаться средневековой фантасмагорией, пронизанной национальным самодовольством, и время от времени обрекавшей страну на судороги патриотической истерии).
Посмотрим теперь, что отличало родоначальников славянофильства как от их предшественников, декабристов, так и от современных им идеологов Официальной Народности.
Коротко говоря, если декабристы чувствовали себя в Европе дома, а геополитики Официальной Народности стремились подчинить её России, то смысл рафинированной, «хоровой», повторим за Герценом, Русской идеи состоял поначалу лишь в том, чтобы от Европы отмежеваться.
Еще за столетие до Освальда Шпенглера славянофилы провозгласили закат Европы, и впрямь переживавшей тогда мучительный переходный период (очень, кстати, напоминающий то, что происходит сейчас в России). Подобно Шпенглеру, впрочем, приняли они муки этого переходного периода за агонию. Убежденные, что Европа гниёт заживо, идет ко дну, они, естественно, не желали, чтобы она потянула за собою Россию.
Потому и оказался в центре славянофильского учения тезис о неевропейском характере «русской цивилизации», придуманной николаевскими политтехнологами. Как уточнил, повторяя Погодина, сегодняшний «национально ориентированный» интеллигент, «Россия - это отдельный мир. Более точного определения нашей геополитической и геокультурной сути не существует»1. Здесь, собственно, и была та идейная цепь, что намертво приковала рафинированных интеллигентов к казенной риторике Официальной Народности. Выкована она была, оказывается, из того же немецкого Sonderweg, с которого, как мы уже знаем, и начинается деградация патриотизма.
Разумеется, это было лишь завязкой драмы неофициальной при Николае Русской идеи. Сама драма состояла в том, что последующие поколения славянофилов отказались признать первоначальную ошибку отцов-основателей своего учения. И потому ожидали славянофильство всё новые и новые метаморфозы - покуда оно, начавшись как искренний протест против отечественного деспотизма, не превратилось в его интеллектуальное оправдание и политическую опору. Как это случилось - вот где настоящая загадка, распутыванию которой и посвящена, собственно, эта заключительная книга трилогии.
Пока что, впрочем, мы лишь на дальних подступах к этой загадке. И предстоит нам сначала ответить на вопрос, который в трагическую минуту задал себе Герцен.
1 Фоменко А. Смысл русского дела в сохранении империи// НГ-сценарии. 1996, 21 ноября.
% ш л I w Глава пятая
Успех ОфИЦИаЛЫНОИ Ретроспективная утопия
Народности
Врядли возможно объяснить переворог в настроении русского общества, погубивший Колокол, не отдав должное крупнейшему достижению Официальной Народности. Ей удалось покончить с его декабристской целостностью, расколов «производителей смыслов» в России на западников и славянофилов. А превратив славянофилов - с помощью Sonderweg - в своих наследников и положив тем самым начало «хоровому» имперскому национализму, она себя, по сути, увековечила.
Конечно, менее всего было это результатом сознательной политики. Да и неспособно было на такой маневр самодержавие со своей чиновничьей неповоротливостью и близорукостью. Оно просто давило общество - покуда общество это не треснуло. Но когда со смертью Николая Павловича давление вдруг резко упало, перемены оказались необратимыми. Причем, общество было не только расколото, но и безнадежно идеологизировано.
Сначала пришло, как мы помним, всеобщее одушевление. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, - вспоминал Лев Толстой, - все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге»[30]. Потом наступило неизбежное разочарование. Потом новое увлечение реформами. К 1863 году безнадежно уже расколотая культурная элита страны снова согласилась, по крайней мере, в одном: не мешать реформам.
Мотивы у западников и славянофилов были при этом совершенно разные, чтобы не сказать противоположные. Западников очаровала иллюзия, что дело движется к конституции. Что так же, как отреклось государство от трехсотлетнего крепостного права, отречется оно вскорости и от трехсотлетнего самодержавия. Что, иными словами, Россия становится, наконец, европейской страной. Славянофилы же, потратившие столько сил на очищение Русской идеи от казенщины, были под впечатлением иллюзии противоположной. Им казалось, что, найдя в себе силы отречься от крайностей секулярного
«петербургского периода», оттого, что они называли «душевредным деспотизмом» и «полицейским государством»3, самодержавие становится, наконец, истинно русской и истинно православной государственностью. Иначе говоря, готовится принять их магическую формулу «взаимного невмешательства между правительством и народом»4. А с нею страна вернется, наконец, «домой», в Святую Русь, в утраченный рай допетровской, т.е. в их представлении неевропейской цивилизации.
Польское восстание угрожало сорвать реформы, положив конец обеим иллюзиям. Поэтому славянофилы и западники дружно восстали против поляков - и Герцена, защищавшего их,- даже не заметив в судорогах патриотической истерии, что оказались вдруг в одном лагере с властью. И в плену имперского национализма. Как осмелились поляки мешать превращению России в Европу? - негодовали либеральные западники. А православные славянофилы сердились совсем по другому поводу: как смели поляки мешать отречению России от Европы?
Но не столько даже разность мотивов бросается тут в глаза, сколько высокомерие, с каким обе стороны третировали восставших. Ни те, ни другие оказались не в состоянии понять то, что для Герцена (или для декабристов) было естественным, как дыхание. Поляки восстали потому, что чувствовали себя подневольным народом. Потому, что не хотели зависеть от чужой империи.
Именно оттого, что тогдашнее русское общество утратило эту естественность восприятия действительности, не разглядело оно, ополчившись во имя реформы на Герцена, и другой - самой важной стороны дела. Беспощадно давя, вопреки бессильным протестам Европы, Польшу, самодержавие демонстрировало обществу свои приоритеты. Не во имя реформ - будь то европейских или православных - оно это делало, а во имя реванша за крымское унижение, во имя отмщения Европе. И в голову ему не приходило ни превращать Россию в Европу, как наивно надеялись либералы, ни создавать новую, неевропейскую цивилизацию, как столь же наивно мечтали славянофилы.
теория государства у славянофилов (далее Теория). Спб., 1878. С. 32,180.
Сегодня это может казаться очевидным. Больше того, это бросалось в глаза и тогда. Чтобы это понять, однако, требовался Герцен. А постниколаевское русское общество, лишившееся декабристской целостности, идеологизированное и «испорченное» сверхдержавным соблазном, в плену у двух одинаково фантасмагорических иллюзий, оказалось, как видим, попросту неспособно к рациональному анализу ситуации. Вот это и называю я решающим успехом Официальной Народности.
Глава пятая
Ретроспективная утопия
Либералы, впрочем, скоро поняли свою ошиб-
ку. Это не избавило их, конечно, от новых приступов патриотической истерии - и потому оказались они после николаевского тридцатилетия, как мы еще увидим, весьма сомнительными западниками, скорее, «националистами с оговорками». Но от слепого доверия к власти они, по крайней мере многие из них, освободились. Славянофилам, однако, предстояло, как мы помним хоть из формулы Соловьева, нечто гораздо худшее. Даже зная всё наперед, невозможно смотреть на их драму без боли. Ведь отцы-основатели учения и в самом деле были наследниками декабристов. Кардинально расходясь во взглядах с Герценом, они действительно оставались с ним друзьями. Его, как мы знаем, ощущение этой близости не покидало никогда.
Да и могло ли быть иначе, если росли они из одного корня и пароль у был один: свобода? Но так далеко разошлись их пути за несколько десятилетий, что наследники друзей Герцена приняли, как ^мы видели, самое активное участие в его, по сути, убийстве. Возможно ли и впрямь представить себе метаморфозу более драматическую?
Пожалуй, естественным отправным пунктом для каждого, кто попытается её объяснить, могло бы стать сравнение идей славянофильства с декабризмом, из которого оно произошло. Тем более что на первый взгляд политические страсти, вдохновлявшие славянофилов, вроде бы и не очень отличались от декабристских. В обоих случаях на первом плане стояло избавление России от двух главных язв, мучивших ее и унижавших, - от социального и политического рабства.
Не может быть ни малейшего сомнения, что славянофилы искренне ненавидели крепостное право и душевредный деспотизм. Множество их высказываний свидетельствуют об этом неопровержимо. Вот, например, что писал о крепостном праве Кошелев: «Стыдно и непонятно, как мы можем называть себя христианами и держать в рабстве своих братьев и сестер ... или Христово учение есть ложь, или все мы жестокие наглецы, называющие себя христианами»5. «Мерзостью рабства законного» называл крепостное право Хомяков. «Покуда Россия остается страной рабовладельцев, - вторил он Кошелеву, - у неё нет права на нравственное значение... Таким образом, мне кажется совершенно естественным враждебное чувство, питаемое к нам иноземцами»6.
Ни один декабрист не изменил бы в этих бичующих речах ни буквы. В этом смысле о славянофилах можно сказать то же самое, что Герцен говорил о самом замечательном из первого поколения их идеологов, Константине Аксакове: «Он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны»7.
Поначалу не заметил бы декабрист и разночтений в славянофильском протесте против рабства политического. «Как дурная трава, - возмущался К. Аксаков, - выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Откуда происходят внутренний разврат, взяточничество, грабительство и ложь, переполняющие Россию?.. Все зло от угнетательной системы нашего правительства, оттого, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм»[31].
Более того, деспотизм этот грозит России окончательной катастрофой, страстно пророчествовал Аксаков: «Чем долее будет про-