Ладья Отчаяния - Владимир Короткевич 2 стр.


Он поправил на спине лютню и двинулся рядом со Смертью. Шел и каждый миг мог упасть и разбить нос, потому что совсем не смотрел под ноги, запрокинув голову в знойное небо, в котором неутомимо звенели бессмертные белорусские жаворонки.

Курносая молчала.

— Больше всего не люблю ходить за белорусами, — наконец сказала она. — Они такие жадные к жизни, что я начинаю думать: не ошиблась ли я со своим ремеслом. И они так любят эту землю, что я в своих пещерах нет-нет да и позавидую им.

Гервасий не ответил. Голова у него была запрокинута, как у слепого, грудь вздымалась, ноздри трепетали. А над ним было небо и горячий свет.

…Ближайшие на белорусский земле входы в ад находятся, как известно, довольно далеко от Рогачева.

Один из них на дне Ревущего озера, что при Ипути (не зря же там так ревет вода, ровно кто ее глотает на дне). Второй у Ржавца, под Юхновом. Третий у Мокруш, что под Бельском.

Все эти три входа алчны на воду. Ревущий — глотает и озерную воду, и воду Ипути. Бельский — целую речку Пониклю. Говорят, это сделано, чтобы никто из живых не попал в преисподнюю и еще чтобы питать подземные воды и котлы.

Так что идти нашим путникам было далеко, на что Выливаха, впрочем, не нарекал.

Шел. Дышал сладким воздухом. Изредка передвигал на грудь лютню и брал несколько аккордов.

Смерть усмехалась, как шесть тысяч лет тому назад:

— Рассчитываешь увидеть праотца Авраама?

— Не то чтобы, — незаметно поддевал Выливаха. — Но должны же были куда-то деться властители, патриархи, епископы. Они ведь столько кричали простым людям о небе.

— А теперь они беднее последнего земного раба. Потому что в царстве моем раб не чувствует ничего. А они — чувствуют. И пустоту, и то, что ничего нет.

— Да торжествует справедливость, — сказал Выливаха. — Так им, выходит, дано бессмертие души?

Безглазая потрепала его по плечу. Как пузырем бычьим с сухим горохом.

— Ты хочешь такого бессмертия? После власти над плотью и жизнью, над землями и правдой — не чувствовать ничего, кроме своего мозга? Не владеть телом, не иметь возможности ничем распоряжаться? Видеть, как счастливые засыпают, как планеты постепенно сковываются льдом? Быть чем-то вроде паралитика, сохранившего ясность рассудка и сознающего, что это будет длиться вечно? И не иметь надежды на спасительницу, на меня? Хочешь такого бессмертия?

Гервасий не выдал себя, хотя ему впервые стало не по себе.

— Зачем? Лучшую часть себя я оставил на земле.

— Какую?

— Тех, кого я любил.

— Ну, а если встретишь кого у меня под землей?

— Они любили меня… На земле.

— А если не любили? Если в земной жизни вам не довелось встретиться, но это и было настоящее? Или еще так: встретились, но она легкомысленно отвергла тебя, не зная, что скоро, очень скоро наступит великое Поздно?

— Этого не случилось, а значит, все равно, что не было.

— Ты что — пес? Ты что — скот, чтобы жить только тем, что было? Ты отстраняешься от человеческой Мечты?

— Эх, кума. Ты даже не знаешь, как это смешно, слышать от тебя слова о Мечте и Надежде. Брось, кума. Смешно!

— Не думаю, — сказала Смерть.

…Долго ли, коротко ли шли они, но наконец путь привел их на берега Поникли. Полноводье, когда вода плывет земной дорогой, давно сошло. Бурлящая Поникля летела, как спущенная с тетивы стрела, и вдруг наталкивалась на стену в два человеческих роста, и… исчезала.

На стене росли скрюченные, жалкие деревца, будто обожженные смертоносным дыханием. Под их чахлыми корешками лежал пласт багровой, как кровь, глины с известковыми и кремневыми глыбами, а ниже лежал слой мертвого белого известняка.

Вода под ним клокотала, как в котле ведьмы, и была белая, как напиток забытья. И Смерть сделала радушный жест:

— Вот и все.

— И куда смотрит пан Езус? — сказал Выливаха.

— Это еще не самая худшая из человеческих выдумок. Ступай.

— Я замочу лютню.

— Не бойся.

— Так погоди.

И Выливаха еще раз оглянулся. Горячий свет лился на него из-под облаков, голубых снизу, ослепительно-белых сверху. И в этом океане роскоши неистово звенели жаворонки.

— Боже земли моей, — сказал Выливаха, — немилосердный и жестокий, если ты есть. Беспечный и сонный. Что бы ни было, как бы ты ни измывался над нею — я все же верю тебе. Потому что волей твоею я родился здесь, дышал ее воздухом, пил ее воду, ел хлеб и целовал ее женщин. Каким бы ты ни был — я благословляю этот твой единственно разумный поступок. Благословляю от первого цветения шипшины и до этого вот последнего шага, который сейчас сделаю.

И Гервасий Выливаха сделал этот последний шаг.

Вода ниспадала у его ног, и впереди постепенно выплывало из воды мокрое жерло пещеры с источенными водой каменьями: будто пасть со съеденными зубами.

Неподвижно молчали облака за спиной. Мир будто оглох. А темнота надвигалась, надвигалась… Поглотила. И сразу за спиной с утроенной силой заревел поток.

— Поздравляю, — сказала Смерть. — С успешным прибытием, господар Выливаха.

— На земле я дал бы тебе за это на водку. А здесь у меня ничего нет.

— Цветок…

— Шипшину? Тебе?

Смерть рассмеялась.

— Смотри, Выливаха, пожалеешь. Едва ли ты держался бы так, если б знал, какой подарок я тебе призапасила. Ну, ступай. Я здесь немного задержусь, а тебя встретят помощники… Сейчас придет Ладья Отчаяния.

И она исчезла. Мрак был глухой, и только у самых ног плескались о берег мелкие, зыбкие волны невидимого, неведомого моря.

Что-то тупо стукнуло в берег, а после в темноте послышались глухие, жалобные голоса: будто чибисы кричали над ночным лугом, встревоженные шагами Неведомого. И Выливаха догадался, что это усаживают в ладью умершие души.

Он взял аккорд на лютне, но запеть не успел. Чьи-то руки схватили его и швырнули на дно огромной ладьи, на ребристые и скользкие кокоры.

— Эй! — сказал он. — Что я вам, вязанка дров?! Я, пока суд да дело, жив еще. Не могли, холеры, подождать забытья.

Кто-то сунул ему в руки бабайку огромного весла. Жестко охватила ноги колодка. Зажурчала вода. И сразу заплакали в темноте десятки квелых, будто детских голосов.

— Г…… вы, — сказал Выливаха. — Рогачевцы есть?

— Нет, — застонал кто-то.

— Оно и видно. А кто есть?

— Дубровенцы, — ответил кто-то со слезами.

— Шиши, — сказал Гервасий. — Смотреть на вас тошно, плотогоны. Вам что, впервой на большой воде? Бывало, сколько вам до Киева в воду ср… приходилось, водос…ы. Успокойтесь, дорога дальняя, времени на любое занятие хватит.

Кто-то робко засмеялся.

— Вот так-то лучше, — сказал Гервасий. — Плывем, хлопцы, как галерники в турецкую неволю. А попы об "извечной родине" в церквах гундосят да о тленности земного… Есть тут попы?

— Есть, — сказал голос с кормы.

— Верно и здесь у правила сидишь?

— У правила.

— Вот и правь на извечную родину. Дайте ему который, хлопцы, веслом по башке.

В темноте раздался глухой удар: кто-то воспользовался советом.

— Раб, — сказал страшный глухой голос. — Перестань куражиться и смешить людей, раб! Здесь не земля.

— А тебе чего?

— Я перевозчик Ладьи Отчаяния.

— Ну и что из того?

— Я дал руль этому человеку, что сейчас лежит на дне ладьи… Теперь мне снова нужно сесть и править.

— Ты не хочешь?

— Я устал. Я страшно устал… Я попрошу, чтобы тебя подвесили над этой водою и не дали забытья.

Выливаха крякнул:

— Сколько раз себе говорил: не связывайся с начальством, не трожь, Гервасий, дерьмо.

Ладья загоготала.

— Не послушался — прорвало. Пошел в примаки к пани Песоцкой. Да и здесь страдаю. А все за язык, дярэвня дурная.

— Будет, — сказал Перевозчик. — Начинается море. Платить каждому по деньге. Иначе выброшу в море, где вы будете захлебываться до скончания света.

Против обычая не попрешь. Каждому бросали в гроб монету на этот случай. И Выливаха полез в карман.

Но тут рядом с ним кто-то испуганно вздохнул, и голос, очень певучий, совсем, видимо, юношеский, сказал:

— А у меня нет монеты. Родители были очень бедные.

Гервасий крякнул.

— Что же делать, хлопче? Во, холера на то море!

В темноте зазвенели монеты. Юноша рядом с Выливахой прерывисто дышал, возможно, сдерживая слезы.

— Хлопцы, — сказал Гервасий. — А, по правде говоря, зачем монеты? Вы что, по своей охоте плывете?

— Куда там.

— Так какого черта еще платить? В жизни за все плати да еще здесь…

— Раб! — сказал Перевозчик с угрозой.

Воцарилась тишина.

— Скажи ему что-нибудь, веселый рогачевец, — сказал сосед.

Выливаха погладил ему плечо:

— "Перевозчик наших душ, в душу — лезь, карман — не рушь".

— "Перевозчик наших душ, в душу — лезь, карман — не рушь".

— Ну смотри, — сказал Перевозчик. — Сейчас я вас доста-авлю.

— Не связывайся с ним, рогачевец, — умоляюще сказал кто-то.

Но Гервасий уже не мог. Знакомая, озорная "пана", отчаянная удаль и дерзость затопили его существо. Он почувствовал, как весело и неистово, будто перед смертельной опасностью, колотится сердце, почувствовал язвительную, холодную ярость.

— Перевозчик, ты что — бог?

— Для вас — бог.

— Ишь ты, вроде земного тивуна[12]. Ну-ка, крепостные, кто о десную этого бога — суши весла.

И случилось дивное: весла правой стороны рванули из воды. В мертвенной тишине было слышно только, как звонко падают в мертвое море капли с весел.

Затем послышалось хрипение. Это Перевозчик из последних сил налегал на руль.

Журчала вода у бортов. Огромная ладья завертелась на месте.

— "Крути-верти колесо, наше пиво хорошо", — сказал Выливаха.

И все вспомнили гусиные лужайки, хороводящих детей и горячее солнце, что светит на их попки, когда дети повалятся, разорвав круг и задирая ножки… Над ладьей прокатился смех.

В чернильном извечном мраке, над густой, как деготь, водой вертелась во взрывах неудержимого, как гроза, хохота Ладья Отчаяния.

И этот смех как будто убил гордость Перевозчика.

— Рогачевец, — умоляюще сказал он. — Не надо. Меня погонят с места.

— Давно бы так, — сказал Выливаха. — Все вы так, тивуны, стоит вам только наступить на хвост. Сразу о человеческих словах вспоминаете, холуи… Трогай, хлопцы.

Положил руку на плечо соседа и сжал его.

— Вот так, мой милый хлопче, и надо. Орал на людей — Смерть и та себе такого не позволит. Кажется, нет тебе пана больше этого хама. А повернули разок веслом — дерьмо, щадя вас. Даже гниды у него со страху посохли.

Перевозчик молчал. А юноша почему-то отодвинулся немного от Выливахи.

— Рогачевец, — спросил кто-то, — как ты так можешь?

— А ты откуда?

— Я — полочанин.

— Так вы что, когда Иван Кровавый подступил под стены, кувикали, как свиньи под ножом?

— Нет, мы стояли в согласии, мы помнили, что сталось с Новгородом.

— Угу. А когда Полота побелела от тел, а Двина стала красной от крови, вы молили о милосердии?

— Нет.

— Так что спрашиваешь?

— Там были люди. Понимаешь, только люди.

— Люди бывают грязнее, чем свиньи, и чище ангелов. Добрее жизни и во сто крат страшнее смерти. Тебе ли бояться смерти, милый?

— Там мы стояли под чистым небом, — виновато сказал Полочанин. — А здесь такая темень. Такая свинячая темнота!

— Брось. Человек носит свое небо с собой.

— Кощунствуешь, — гневно закричал с кормы поп. — Отдаешь человеку — божие.

— Очухался, — сказал Гервасий. — Видишь ли ты здесь хоть где-нибудь присутствие бога?

Поп замолчал. Ладья плыла по невидимому морю, и мрак давил на умершие души так, что даже Выливаха почувствовал тщету своих острот.

— Где мы теперь? — спросил он.

— Над нами Рогачев, — ответил Перевозчик.

И вдруг страшный, душераздирающий вопль раздался над ладьей и над морем. Страшно, немо, словно цепляясь за последнюю надежду, закричал поп.

— Братья-рогачевцы, молите господа за нас!!!

Крик отдался под низким небом и заглох, как придавленный подушкой.

Чувствуя, что сейчас на смертном корабле начнется паника, отчаяние, нечеловеческий переполох и, возможно, позорный плач, — Гервасий с трудом вырвал весло из воды, поднял его так высоко, как только позволяла колодка, и грохнул им в низкое небо.

— Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

. . . . . . . . . . .

Диакон церкви святого Михаила, что в Лучине, под Рогачевом, записал в своей летописи, что в тот год в ясный майский день прокатился над рогачевскими улицами страшный, как землетрясение, многократный рокот.

И было это так, что младенцы плакали, собаки выли, как во время затмения божьего солнца, а коровы мычали жалобно и протяжно.

А после из преисподней раздался, как в бочку, замогильный голос:

— Братцы-рогачевцы, выпейте кто сколько может за нас!!!

Магистрат ударился в панику. По этой причине католики учинили погром православных, а православные подожгли замковый костел.

Все случившееся отнесли на счет козней сатаны. И, однако, подавляющее большинство жителей воспользовалось этим советом, даром что исходил он из уст дьявола. А "могли" они немало.

Летописец, созерцая всеобщую пьянку, сильно сокрушался о моральном несовершенстве людей и заполнил целых три страницы летописи самой омерзительной дидактикой.

. . . . . . . . . . .

— Выше нос, хлопцы! — крикнул Выливаха. — Они выпьют. Я их знаю.

— Темно, — сказал кто-то. — Где она, та земля?

И тогда Гервасий запел. Сам не зная почему. Может быть, потому, что его земля всегда была с ним.

Кто-то ахнул. И не потому, что его поразила песня… Выливаха вдруг увидел слабый красный отблеск на темных лицах. Отражение наливалось багрецом, сгущалось, освещало уже почти всю ладью.

Расправляя увядшие лепестки, красной каплей разгорался на груди Гервасия цветок шипшины. Единственный во всем мире он не боялся мрака преисподней и скрежета зубовного.

Полочанин несмело подтянул:

Теперь уже не только настороженные сосредоточенные лица гребцов, но все вокруг было залито светом. Под низким — рукой достать — небом ходили бурые, тускло-ржавые и будто освещенные черным солнцем волны бескрайнего моря. И это было так не похоже на то, о чем вещала песня, что гребцы понурили головы на весла.

Выливаха взглянул на Перевозчика и увидел, что тот слушает его напряженно, а глаза…

…Глаз не было. На их месте пушисто росла белая плесень. Перевозчику не нужны были глаза. Как кроту.

— Неужели это еще живет? — беспокойно зашевелился рулевой. — Неужто?

— А ты думал — померло? — спросил Гервасий.

— Мне бы стало легче, если бы померло.

— Кто ты, чтобы желать такое страшное?

Слепой опустил глаза.

— Я Шолох, — сказал он. — Я предал Полоцк киевскому Владимиру… Он был страшный человек, это красное солнышко, этот святый волк. И не апостолам он был равен, а самому Сатаниилу. Полоцкий Рогволод был моим хозяином, два его сына росли вместе со мною, дочь, Рогнеда, была мне как сестра. Владимир обвинил их, будто они хотят войти в заговор с князем Ярополком, и подступил под стены… Они бы не взяли Полоцка, если бы не я… Я изменил. И Владимир убил Рогволода с сыновьями, а Рогнеду заставил разуть себя. И она поверила ему вначале. А потом у него было сто наложниц, а потом он, не сказавшись ей, привез женою продажную грекиню… И принял христианство. Христианству недоставало только его… Рогнеда ушла в монастырь и умерла… Я всегда желал ее… А теперь на моей голове пепел родного города.

И вдруг закричал:

— Это должно было умереть! Почему это не умерло? Оно законно шло к смерти, и я раньше других постиг это! Почему оно не умерло, ты, который шутишь?! Почему?!!

— Потому, что я шучу, — сказал Выливаха. — Только поэтому. Я люблю жизнь и смеюсь. И поэтому — сколько бы ты ни изменял, оно живет.

Ладья разрезала тугую, как вар, воду. А над ладьей, как парус, реяла песня.

Теперь Гервасию вторили все голоса на ладье:

И Выливаха увидел, как из-под плесени на глазницах Перевозчика покатились вдруг слезы. Они, видимо, были очень горючие, потому что сожгли плесень. Из-под нее явились вдруг глаза, испуганные жутким величием этого ржавого моря.

Синие.

Крик отдался над головами умерших.

— …Даже теперь! — поп потрясал скрюченными пальцами, вознесенными над головой. — Даже в день гнева! Что вы поете, несчастные? Кто вы такие?! Грешники?! Еретики?!

— Мы святые, поп, — сказал Выливаха. — Раз уж мы терпим тебя и толстопузую сволочь, раз уж мы платим жизнью и землей своею — мы святые, поп.

Он грязно выругался, и тут взгляд его упал на соседа по каторжной скамье. И Гервасий почувствовал, как сжалось от неожиданности сердце.

Рядом с ним не был прикованный юноша, как он думал. Рядом с ним сидела девушка лет семнадцати.

Назад Дальше