Красное и чёрное - Стендаль Фредерик 22 стр.


Так прошло минут десять; плохо одетый человек за столом всё писал и писал. Жюльен был до того взволнован и напуган, что едва держался на ногах; ему казалось, он вот-вот упадёт. Какой-нибудь философ, наверно, сказал бы (но, возможно, он был бы и не прав): «Таково страшное действие уродливого на душу, наделённую любовью к прекрасному».

Человек, который писал за столом, поднял голову; Жюльен заметил это не сразу, но даже и после того, как заметил, он продолжал стоять неподвижно, словно поражённый насмерть устремлённым на него страшным взглядом. Затуманенный взор Жюльена с трудом различал длинное лицо, всё покрытое красными пятнами; их не было только на лбу, который выделялся своей мертвенной бледностью. Между багровыми щёками и белым лбом сверкали маленькие чёрные глазки, способные устрашить любого храбреца. Густые, чёрные, как смоль, волосы гладко облегали этот огромный лоб.

— Подойдите сюда. Вы слышите или нет? — нетерпеливо промолвил наконец этот человек.

Жюльен, едва владея ногами, шагнул раз, другой и, наконец, чуть не падая и побелев, как мел, остановился в трёх шагах от маленького столика некрашеного дерева, покрытого четвертушками бумаги.

— Ближе! — произнёс человек в сутане.

Жюльен шагнул ещё, протянув вперёд руку, словно ища, на что бы опереться.

— Имя?

— Жюльен Сорель.

— Вы сильно опоздали, — произнёс тот, снова пронизывая его своим страшным взглядом.

Жюльен не мог вынести этого взгляда: вытянув руку, словно пытаясь схватиться за что-то, он тяжело грохнулся на пол.

Человек позвонил в колокольчик; Жюльен не совсем потерял сознание, но он ничего не видел и не мог пошевелиться. Однако он услыхал приближающиеся шаги.

Его подняли, усадили на креслице некрашеного дерева. Он услыхал, как страшный человек сказал привратнику:

— У него, должно быть, падучая. Этого ещё не хватало!

Когда Жюльен смог наконец открыть глаза, человек с красным лицом сидел, как прежде, и писал; привратник исчез. «Надо найти в себе мужество, — сказал себе наш юный герой, — а главное, постараться скрыть то, что я сейчас испытываю (он чувствовал сильнейшую тошноту). Если со мной что-нибудь случится, они бог знает что обо мне подумают». Наконец человек перестал писать и покосился на Жюльена.

— Способны вы отвечать на мои вопросы?

— Да, сударь, — с трудом вымолвил Жюльен.

— А! Рад слышать.

Чёрный человек, привстав, со скрипом выдвинул ящик своего елового стола и стал нетерпеливо шарить в нём, разыскивая что-то. Наконец он нашёл какое-то письмо, медленно уселся и снова впился в Жюльена таким взглядом, будто хотел отнять у него последние остатки жизни.

— Вас рекомендует мне господин Шелан. Это был лучший приходский священник во всей епархии, человек истинной добродетели и друг мой уж тридцать лет.

— Значит, я имею честь беседовать с господином Пираром? — произнёс Жюльен чуть слышно.

— Очевидно, — отрезал ректор семинарии, глядя на него с неудовольствием.

Его маленькие глазки засверкали ещё сильней, и углы рта сами собой задёргались. Это было очень похоже на пасть тигра, который предвкушает удовольствие пожрать свою добычу.

— Шелан пишет кратко, — промолвил он, словно разговаривая сам с собой. — Intelligenti pauca[84]. В наше время любое письмо слишком длинно.

Он стал читать вслух:

— «Посылаю к вам Жюльена Сореля из нашего прихода, которого я окрестил почти двадцать лет тому назад; он сын богатого плотника, но отец ему ничего не даёт. Жюльен будет отменным трудолюбцем в вертограде господнем. Память и понятливость — всё есть у него, есть и разумение. Но долговременно ли его призвание? Искренне ли оно?»

— Искренне? — повторил аббат Пирар удивлённым тоном и поглядел на Жюльена; но теперь взгляд аббата был уже не до такой степени лишён всего человеческого. — Искренне? — снова повторил он, понизив голос и принимаясь читать дальше: — «Прошу у вас стипендии для Жюльена Сореля: он будет достоин её, если сдаст все необходимые экзамены. Я обучил его немного теологии, старинной прекрасной теологии Боссюэ, Арно и Флери{85}. Если такой стипендиат вам не подходит, отошлите его ко мне обратно; директор дома призрения, которого вы хорошо знаете, берёт его на восемьсот франков наставником к своим детям. Душа моя спокойна, благодарение господу. Начинаю привыкать к постигшему меня тяжкому удару. Vale et me ama».

Аббат Пирар приостановился, дойдя до подписи, и со вздохом выговорил слово «Шелан».

— Душа его спокойна, — промолвил он. — Добродетель его заслужила сию награду. Пошлёт ли и мне её господь бог наш, когда придёт мой час?

Он устремил очи к небу и перекрестился. Жюльен, увидев это святое знамение, почувствовал, как у него понемножку начинает проходить леденящий ужас, который охватил его с той самой минуты, как он вошёл в этот дом.

— Здесь у меня триста двадцать один человек, чающих обрести духовное звание, — сказал наконец аббат Пирар строгим, но не злым голосом. — Только семь или восемь из них рекомендованы мне такими людьми, как аббат Шелан; таким образом, вы между тремястами двадцатью одним будете девятым. Но покровительство моё не есть ни милость, ни послабление, а лишь усиленное рвение и строгость в искоренении пороков. Подите заприте дверь на ключ.

Жюльен с усилием прошёл через комнату, и ему едва удалось удержаться на ногах. Рядом с дверью он заметил маленькое окошечко, которое выходило на зелёную окраину. Он взглянул на деревья, и ему стало легче, словно он увидел своих старых друзей.

— Loquerisne linguam latinam? (Говорите вы по-латыни?) — спросил его аббат Пирар, когда он вернулся к столу.

— Ita, pater optime (Да, преподобный отец), — ответил Жюльен, понемногу приходя в себя.

Поистине, ещё не было на белом свете человека, который показался бы ему менее «преподобным», чем аббат Пирар, за эти полчаса.

Разговор продолжался по-латыни. Выражение глаз аббата постепенно смягчалось; к Жюльену понемногу возвращалось присутствие духа. «До чего же я слаб, — подумал он, — если меня могло так сразить это показное благочестие! Вероятнее всего, этот человек — такой же плут, как и господин Малон». И Жюльен порадовался про себя, что догадался спрятать почти все свои деньги в башмаки.

Аббат Пирар проэкзаменовал Жюльена по теологии и был поражён обширностью его знаний. Его удивление возросло ещё более, когда он стал подробно спрашивать его по Священному писанию. Но когда дошла очередь до учения отцов церкви, он обнаружил, что Жюльен даже представления не имеет и, по-видимому, никогда не слыхал о таких именах, как св. Иероним, блаженный Августин, св. Бонавентура, св. Василий и так далее.

«Вот и выдаёт себя, — подумал Пирар, — это пагубное влечение к протестантству, в котором я всегда упрекал Шелана. Углублённое, чересчур углублённое знание Священного писания!» (Жюльен только что изложил ему, хотя его и не спрашивали об этом, некоторые соображения о времени, когда действительно могли быть написаны Книга Бытия, Пятикнижие и так далее.)

«К чему могут привести эти бесконечные рассуждения о Священном писании? — думал аббат Пирар. — Не к чему иному, как к собственному, личному толкованию, то есть именно к самому отъявленному протестантизму. И наряду с этим небезопасным знанием ровно ничего из отцов церкви, что могло бы предотвратить такие поползновения!»

Но удивление ректора семинарии поистине перешло все границы, когда, спросив Жюльена о духовной власти папы и ожидая услышать в ответ положения старогалликанской церкви{86}, он услышал от молодого человека точный пересказ чуть не всей книги г-на де Местра.

«Престранный человек этот Шелан! — подумал аббат Пирар. — Уж не для того ли он дал ему эту книгу, чтобы внушить ему, что её не следует принимать всерьёз?»

Тщетно выспрашивал он Жюльена, желая дознаться, верит ли он поистине в учение г-на де Местра. Юноша отвечал ему точь-в-точь по книге, на память. С этой минуты Жюльен почувствовал себя вполне уверенно и совершенно овладел собой. После очень долгого экзамена ему показалось, что аббат Пирар, пожалуй, только для виду продолжает держаться с ним так сурово. И в самом деле, если бы только не правило чрезвычайной строгости, которого вот уже пятнадцать лет он придерживался по отношению к своим питомцам, ректор семинарии с радостью расцеловал бы Жюльена во имя логики: такую ясность, точность и чёткость обнаружил он в его ответах.

«Вот ум отважный и здравый! — думал он. — Но corpus debile (плоть немощна)».

— А часто вы так падаете? — спросил он Жюльена по-французски, показывая на пол.

— Первый раз в жизни, — отвечал Жюльен и прибавил, покраснев, как мальчик: — Лицо привратника очень напугало меня.

Аббат Пирар чуть усмехнулся.

— Вот к чему ведёт суетность мирская. Вы, по-видимому, привыкли к лицам, на которых играет улыбка, к истинным ристалищам лжи. Истина сурова, сударь. Но наше предназначение здесь, на земле, разве не столь же сурово? Вам следует ревностно оберегать сознание ваше, дабы не совратила его слабость сия — чрезмерная чувствительность к суетной приятности внешнего.

«Вот ум отважный и здравый! — думал он. — Но corpus debile (плоть немощна)».

— А часто вы так падаете? — спросил он Жюльена по-французски, показывая на пол.

— Первый раз в жизни, — отвечал Жюльен и прибавил, покраснев, как мальчик: — Лицо привратника очень напугало меня.

Аббат Пирар чуть усмехнулся.

— Вот к чему ведёт суетность мирская. Вы, по-видимому, привыкли к лицам, на которых играет улыбка, к истинным ристалищам лжи. Истина сурова, сударь. Но наше предназначение здесь, на земле, разве не столь же сурово? Вам следует ревностно оберегать сознание ваше, дабы не совратила его слабость сия — чрезмерная чувствительность к суетной приятности внешнего.

— Если бы мне не рекомендовал вас, — продолжал аббат Пирар, с видимым удовольствием снова переходя на латинский язык, — если бы мне не рекомендовал вас такой человек, как аббат Шелан, я бы стал с вами говорить на том суетном мирском языке, к которому вы, по-видимому, привыкли. Полная стипендия, о которой вы просите, это, сказал бы я, почти невозможная вещь. Но малая была бы награда аббату Шелану за пятьдесят шесть лет его апостольских трудов, если бы он не мог располагать одной-единственной стипендией в семинарии.

Вслед за этим аббат Пирар приказал Жюльену не вступать ни в какое тайное общество или братство без его согласия.

— Даю вам слово! — воскликнул Жюльен с сердечной искренностью честного человека.

Ректор семинарии в первый раз улыбнулся.

— Это выражение неуместно здесь, — сказал он. — Оно слишком напоминает о суетной чести мирян, которая так часто ведёт их к заблуждению, а нередко и к преступлениям. Вы обязаны мне безусловным послушанием во исполнение параграфа семнадцатого буллы Unam ecclesiam святого Пия Пятого{87}. Я ваше духовное начальство. В доме этом, дорогой мой сын, слышать — значит повиноваться. Сколько у вас при себе денег?

«Ну, вот и доехали, — подумал Жюльен. — Из-за этого-то я и превратился в дорогого сына».

— Тридцать пять франков, отец мой.

— Записывайте тщательно, на что вы их будете тратить: вам придётся давать мне отчёт в этом.

Этот мучительный разговор тянулся три часа. Затем Жюльен пошёл позвать привратника.

— Отведите Жюльена Сореля в келью номер сто три, — сказал ему аббат Пирар.

Он предоставил Жюльену отдельное помещение — такое отличие было великой милостью.

— Отнесите его вещи, — добавил он.

Жюльен опустил глаза и увидал, что его баул лежит прямо перед ним; он глядел на него три часа подряд и не узнавал.

Они пришли в келью № 103; это была крохотная комнатка в восемь квадратных футов в верхнем этаже здания. Жюльен заметил, что окно её выходит на крепостной вал, а за ним виднеется прелестная равнина по ту сторону реки Ду.

«Какой чудесный вид!» — воскликнул Жюльен. Но хотя он обращался к самому себе, он плохо понимал, что означают эти слова. Столько сильных ощущений за то короткое время, что он провёл в Безансоне, совершенно обессилили его. Он сел у окна на единственный деревянный стул, который был в келье, и тотчас же уснул крепким сном. Он не слыхал, как позвонили к ужину, как позвонил колокол к вечерней молитве; о нём забыли.

Первые лучи солнца разбудили его рано утром; проснувшись, он увидел, что лежит на полу.

XXVI. Род людской, или О том, чего недостаёт богачу

Он наспех вычистил свою одежду и поспешно сошёл вниз; он опоздал. Надзиратель сделал ему строгий выговор, но Жюльен вместо того, чтобы оправдываться, скрестил руки на груди.

— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь, отец мой), — ответил он сокрушённым тоном.

Такое начало имело большой успех. Те из семинаристов, что были похитрее, сразу догадались, что это не новичок в их деле. Наступила перемена между занятиями, и Жюльен оказался предметом всеобщего любопытства. Но им только и удалось подметить, что он скрытничает и молчит. Следуя правилам, которые он сам для себя установил, он смотрел на всех своих триста двадцать одного собрата как на врагов, а самым опасным из всех в его глазах был аббат Пирар.

Прошло несколько дней, и Жюльен должен был выбрать себе духовника. Ему дали список.

«Боже мой! Да за кого они меня принимают? — подумал он. — Они думают, я не понимаю, что это только церемония?» И он выбрал аббата Пирара.

Ему и в голову не приходило, что этот поступок оказался для него решающим. Один семинаристик, совсем желторотый юнец родом из Верьера, с первого дня объявивший себя его другом, открыл ему, что если бы он выбрал г-на Кастанеда, помощника ректора семинарии, это, пожалуй, было бы более осмотрительно с его стороны.

— Аббат Кастанед — лютый враг господина Пирара, а Пирара подозревают в янсенизме, — добавил семинарист, наклоняясь к самому уху Жюльена.

Все первые шаги нашего героя, вполне уверенного в том, что он действует как нельзя более осторожно, оказались, как и выбор духовника, крайне опрометчивыми. Введённый в заблуждение той самонадеянностью, которой отличаются люди с воображением, он принимал свои намерения за совершившиеся факты и считал себя непревзойдённым лицемером. Его ослепление доходило до того, что он даже упрекал себя за свои успехи в этом искусстве, к которому прибегают слабые.

«Увы! Это единственное моё оружие! — размышлял он. — Будь сейчас другое время, я бы зарабатывал свой хлеб делами, которые говорили бы сами за себя перед лицом неприятеля».

Довольный своим поведением, Жюльен осматривался кругом; всё здесь, казалось, свидетельствовало своим видом о самой высокой добродетели.

Человек десять семинаристов были окружены ореолом святости: подобно святой Терезе{89} или святому Франциску{90}, когда он сподобился обрести свои стигматы на горе Верна в Апеннинах, их посещали видения. Но это была великая тайна, которую ревностно оберегали их друзья. А бедные юноши-духовидцы почти не выходили из лазарета. Ещё можно было, пожалуй, насчитать человек сто, у которых крепкая вера сочеталась с неутомимым прилежанием. Они трудились до того, что едва ноги таскали, но толку получалось немного. Двое или трое выделялись подлинными дарованиями, среди них — некий Шазель; но Жюльен держался от них в стороне, так же как и они от него.

Остальные из трёхсот двадцати одного семинариста были просто тёмные невежды, вряд ли способные толком объяснить, что означают эти латинские слова, которые они зубрят с утра до вечера. Почти все это были простые деревенские парни, которым казалось, что зарабатывать себе на хлеб, затвердив несколько слов по-латыни, куда легче, чем копаться в земле. На основании этих наблюдений Жюльен с первых же дней решил, что он очень быстро добьётся успеха. «На всякой работе нужны люди с головой, потому что надо же делать дело, — рассуждал он сам с собой. — У Наполеона я был бы сержантом; а среди этих будущих попов я буду старшим викарием».

«Все эти несчастные парни, — думал он, — выросли на чёрной работе и до того, как попали сюда, жили на простокваше и на чёрном хлебе. Там у себя, в своих лачугах, они видят говядину раз пять-шесть в год. Подобно римским воинам, для которых война была временем отдыха, эти тёмные крестьяне совершенно очарованы сладостной семинарской жизнью».

В их хмурых взорах Жюльену никогда не удавалось прочесть ничего, кроме чувства удовлетворённой физической потребности после обеда и предвкушения физического удовольствия перед едой. Вот каковы были люди, среди которых ему надлежало выделиться. Однако Жюльен не знал одного, — и никто не собирался его в это посвящать, — а именно: что быть первым по различным предметам, как, например, по догматике, истории церкви и прочее и прочее, словом, по всему, что проходят в семинарии, считалось в их глазах просто-напросто грехом гордыни. Со времён Вольтера, со времени введения двухпалатной системы, которая, в сущности, есть не что иное, как недоверие и личное суждение, ибо она-то и прививает умам народным гнусную привычку не доверять, французская церковь поняла, что истинные её враги — это книги. Смиренномудрие — превыше всего в её глазах. Преуспеяние в науках, и даже в священных науках, кажется ей подозрительным, и не без основания. Ибо кто сможет помешать просвещённому человеку перейти на сторону врага, как это сделали Сийес или Грегуар{91}? Церковь трепещет и цепляется за папу, как за свой единственный якорь спасения. Только папа может пресечь личные суждения да при помощи благочестивой пышности своих придворных церемоний произвести некоторое впечатление на пресыщенный и растленный ум светских людей.

Назад Дальше