Красное и чёрное - Стендаль Фредерик 39 стр.


Прошло около месяца. Как-то раз Жюльен, задумавшись, прогуливался в саду особняка де Ла-Моль, но теперь на лице его уже не было этого выражения суровости и философической непримиримости, проистекавшего от постоянного сознания своей приниженности. Он только что проводил до дверей гостиной м-ль де Ла-Моль, которая сказала ему, что она ушибла ногу, бегая с братом.

«Она как-то странно опиралась на мою руку! — размышлял Жюльен. — Или я фат, или я действительно ей немного нравлюсь. Она слушает меня с таким кротким лицом, даже когда я признаюсь ей, какие мучения гордости мне приходится испытывать. Воображаю, как бы они все удивились в гостиной, если бы увидали её такою. Я совершенно уверен, что ни для кого у неё нет такого кроткого и доброго личика».

Жюльен старался не преувеличивать этой необыкновенной дружбы. Сам он считал её чем-то вроде вооружённого перемирия. Каждый день, встречаясь друг с другом, прежде чем перейти на этот чуть ли не тёплый, дружеский тон, такой, как вчера, они словно спрашивали себя: «Ну, как сегодня, друзья мы или враги?» В первых фразах, которыми они обменивались, суть разговора не имела никакого значения. Форма обращения — вот к чему насторожённо устремлялось внимание обоих. Жюльен прекрасно понимал, что, если он только раз позволит этой высокомерной девушке безнаказанно оскорбить себя, всё будет потеряно. «Если уж ссориться, так лучше сразу, с первой же минуты, защищая законное право своей гордости, чем потом отражать эти уколы презрения, которые неизбежно посыплются на меня, стоит мне только хоть в чём-либо поступиться моим личным достоинством, допустить хоть малейшую уступку».

Уже не раз Матильда, когда на неё находило дурное настроение, пыталась принять с ним тон светской дамы, — и какое необыкновенное искусство вкладывала она в эти попытки! — но каждый раз Жюльен тотчас же пресекал их.

Однажды он оборвал её очень резко:

— Если мадемуазель де Ла-Моль угодно что-либо приказать секретарю своего отца, он, безусловно, должен выслушать её приказание и повиноваться ей с совершенным почтением, но сверх этого он не обязан говорить ни слова. Ему не платят за то, чтобы он сообщал ей свои мысли.

Эти придуманные им правила и кое-какие странные подозрения, возникавшие у Жюльена, прогнали скуку, которая одолевала его в первые месяцы в этой гостиной, блиставшей таким великолепием, но где так всего опасались и где считалось неприличным шутить над чем бы то ни было.

«Вот было бы забавно, если бы она влюбилась в меня! Но любит она меня или нет, у меня установились тесные дружеские отношения с умной девушкой, перед которой, как я вижу, трепещет весь дом и больше всех других маркиз де Круазнуа. Такой вежливый, милый, отважный юноша, ведь у него все преимущества: и происхождение и состояние! Будь у меня хоть одно из них, какое бы это было для меня счастье! Он без ума от неё, он должен стать её мужем. Сколько писем заставил меня написать маркиз де Ла-Моль обоим нотариусам, которые подготавливают этот контракт! И вот я, простой подчинённый, который утром с пером в руке сидит и пишет, что ему велят, спустя каких-нибудь два часа здесь, в саду, я торжествую над этим приятнейшим молодым человеком, потому что в конце концов предпочтение, которое мне оказывают, разительно, несомненно. Возможно, правда, что она ненавидит в нём именно будущего супруга, — у неё на это хватит высокомерия. А тогда, значит, милости, которые оказываются мне, — это доверие, оказываемое наперснику-слуге.

Да нет, либо я с ума сошёл, либо она ко мне неравнодушна. Чем холоднее и почтительнее я с ней держусь, тем сильнее она добивается моей дружбы. Можно было бы допустить, что это делается с каким-то умыслом, что это сплошное притворство, но я вижу, как у неё сразу загораются глаза, стоит мне только появиться. Неужели парижанки способны притворяться до такой степени? А впрочем, не всё ли равно? Видимость в мою пользу! Будем же наслаждаться этой видимостью. Бог мой, до чего же она хороша! Как нравятся мне эти огромные голубые глаза, когда видишь их совсем близко, когда они смотрят прямо на тебя, как это теперь часто бывает. Какая разница — эта весна и весна в прошлом году, когда я чувствовал себя таким несчастным и когда только сила воли поддерживала меня среди этих трёх сотен лицемеров, злобных, отвратительных. И сам я был почти такой же злобный, как они».

Но в минуты сомнения Жюльен говорил себе: «Эта девица потешается надо мной. Она сговорилась со своим братом, и они дурачат меня. Но ведь она, кажется, так презирает его за слабохарактерность. Он храбр, и только, говорила она мне. Да и вся храбрость его только в том, что он не боялся испанских шпаг; а в Париже он боится всего: шагу не ступит, вечно дрожит, как бы не попасть в смешное положение. У него нет ни одной мысли, которая бы хоть чуточку отступала от общепринятых взглядов. Мне даже приходится всегда заступаться за него. Ведь это девятнадцатилетняя девушка! Возможно ли в этом возрасте притворяться с таким постоянством, ни на секунду не изменяя себе?

Но, с другой стороны, стоит только мадемуазель де Ла-Моль устремить на меня свои огромные голубые глаза, и с таким особенным выражением, как граф Норбер сейчас же уходит. В этом есть что-то подозрительное; должно быть, он возмущён, что сестра отличает какого-то слугу из домашней челяди: ведь я сам слышал, как герцог де Шон так именно и отзывался обо мне». При этом воспоминании злоба вытеснила в Жюльене все другие чувства. Может быть, этот маньяк-герцог питает пристрастие к старинной манере выражаться?

«Да, она красива, — продолжал Жюльен, сверкая глазами, как тигр, — я овладею ею, а потом уйду. И горе тому, кто попробует меня задержать!»

Предаваться этим мечтам стало теперь единственным занятием Жюльена: он ни о чём другом думать не мог. Дни для него летели, как часы.

Едва у него выдавалась минута, когда он хотел заняться чем-нибудь серьёзным, как мысли его уносились прочь; проходило четверть часа, и он, очнувшись, чувствовал, как сердце его замирает, охваченное жадным стремлением, в голове стоит туман, и весь он поглощён только одним: «Любит ли она меня?»

XI. Власть юной девушки

Если бы Жюльен, вместо того чтобы превозносить про себя красоту Матильды или возмущаться унаследованным ею от предков высокомерием, которое она для него покидала, употребил это время на то, чтобы понаблюдать за тем, что происходит в гостиной, он бы понял, в чём заключалась её власть над всеми окружающими. Стоило только кому-нибудь не угодить м-ль де Ла-Моль, она всегда умела наказать виновного столь тонко рассчитанной, столь меткой шуткой, которая, не выходя за пределы приличий, ранила так остро, что укол, нанесённый ею, давал себя чувствовать всё сильнее и сильнее, чем больше вы над этим задумывались. Постепенно он становился невыносимым для оскорблённого самолюбия. В силу того, что многие вещи, представлявшие собой предмет заветных стремлений других членов семьи, не имели для неё никакой цены, она всегда казалась всем необычайно хладнокровной. Аристократический салон приятен тем, что, выйдя из него, человек может упомянуть о нём при случае, — и это всё. Полное отсутствие мысли, пустые фразы, настолько банальные, что превосходят всякое ханжество, — всё это может довести до исступления своей тошнотворной приторностью. Вежливость и только вежливость — сама по себе вещь достойная, но лишь на первых порах. Жюльен испытал это после того, как первое время был ею изумлён, очарован. Вежливость, говорил он себе, — это только отсутствие раздражения, которое прорывается при дурных манерах. Матильда часто скучала; возможно, она скучала бы совершенно так же в любом ином месте. И вот тут-то отпустить какое-нибудь колкое словцо доставляло ей истинное развлечение и удовольствие.

И, может быть, только для того, чтобы изощряться в этом над более занятными жертвами, чем её почтенные родители, академик да ещё пять-шесть приживалов, которые заискивали перед ней, она и подавала надежды маркизу де Круазнуа, графу де Келюсу и ещё двум-трём в высшей степени достойным молодым людям. Это были для неё просто новые мишени для насмешек.

Мы вынуждены с огорчением признаться, — ибо мы любим Матильду, — что от кой-кого из этих молодых людей она получала письма, а иной раз и отвечала им. Спешим добавить, что для нашего времени с его нравами эта девица представляет собой исключение. Уж никак не в недостатке благонравия можно было упрекнуть воспитанниц аристократического монастыря Сердца Иисусова.

Однажды маркиз де Круазнуа вернул Матильде довольно неосмотрительное письмо, которое она написала ему накануне; проявляя столь мудрую осторожность, он надеялся подвинуть вперёд свои дела. Но Матильду в этой переписке пленяло именно безрассудство. Ей нравилось рисковать. После этого она не разговаривала с ним полтора месяца.

Её забавляли письма этих молодых людей, но, по её словам, все они были похожи одно на другое. Вечно одни и те же изъявления самой глубокой, самой безутешной любви.

— Все они на один лад, рыцари без страха и упрёка, готовые хоть сейчас отправиться в Палестину, — говорила она своей кузине. — Можно ли представить себе что-нибудь более невыносимое? И такие письма мне предстоит получать всю жизнь! Ведь стиль этих посланий может изменяться ну разве что раз в двадцать лет, в соответствии с родом занятий, на которые меняется мода. Уж, верно, во времена Империи они всё-таки были не так бесцветны. Тогда молодые люди из светского общества либо наблюдали, либо совершали сами какие-то дела, в которых действительно было что-то великое. Мой дядя герцог Н. был в бою под Ваграмом{169}.

— Да разве требуется какой-нибудь ум, чтобы рубить саблей! — возразила мадемуазель Сент-Эредите, кузина Матильды. — Ну, а уж если кому это довелось, так они вечно только об этом и рассказывают.

— Ну и что же! Эти рассказы доставляют мне удовольствие. Участвовать в настоящем сражении, в наполеоновской битве, когда на смерть шли десять тысяч солдат, — это доказывает истинную храбрость. Смотреть в лицо опасности — возвышает душу и избавляет от скуки, в которой погрязли все мои несчастные поклонники, — а она так заразительна, эта скука! Кому из них может прийти мысль совершить что-нибудь необыкновенное? Они добиваются моей руки, — подумаешь, какой подвиг! Я богата, отец мой создаст положение зятю! Ах, если бы он нашёл мне кого-нибудь хоть чуточку позанятнее!

Образ мыслей Матильды, живой, ясный, красочный, влиял несколько развращающе на её язык, как вы это можете заметить. Частенько какое-нибудь её словечко коробило её благовоспитанных друзей. И если бы только Матильда не пользовалась таким успехом, они чуть ли не открыто признались бы в том, что у неё иногда проскальзывают кое-какие сочные выражения, отнюдь не совместимые с женской деликатностью.

А она, в свою очередь, была жестоко несправедлива к этим изящным кавалерам, которыми кишит Булонский лес. Она смотрела на будущее не то чтобы с ужасом, — это было бы слишком сильное чувство, — но с отвращением — явление весьма редкое в таком возрасте.

Чего ей было желать? Всё у неё было: богатство, знатность, происхождение, ум, красота, — как уверяли её все кругом, и она сама это знала — всем щедро наделила её воля случая.

Вот каким размышлениям предавалась эта самая завидная наследница во всём Сен-Жерменском предместье, когда она вдруг почувствовала, что ей доставляют удовольствие прогулки с Жюльеном. Её изумляла его гордость; она восхищалась тонкостью ума этого простолюдина. «Он сумеет попасть в епископы, как аббат Мори{170}», — думала она.

Вскоре это искреннее и отнюдь не наигранное упорство, с которым наш герой оспаривал некоторые её мысли, заинтересовало её; она задумывалась над этим; она посвящала свою приятельницу во все подробности своих разговоров с ним, и ей казалось, что она никак не может передать их подлинный характер, их оттенки.

И вдруг её озарила мысль: «Мне выпало счастье полюбить, — сказала она себе однажды в неописуемом восторге. — Я люблю, люблю, это ясно. Девушка моего возраста, красивая, умная, — в чём ещё она может найти сильные ощущения, как не в любви? Как бы я ни старалась, я никогда не смогу полюбить ни этого Круазнуа, ни Келюса, ни tutti quanti[171]. Они безукоризненны, и пожалуй, слишком безукоризненны. Словом, мне с ними скучно».

Она стала припоминать про себя все описания страсти, которые читала в «Манон Леско»{172}, в «Новой Элоизе», в «Письмах португальской монахини» и т. д. Речь шла, само собой разумеется, о высоком чувстве: лёгкое любовное увлечение было недостойно девушки её лет и её происхождения. Любовью она называла только то героическое чувство, которое встречалось во Франции времён Генриха III и Бассомпьера{173}. Такая любовь не способна была трусливо отступить перед препятствиями; наоборот, она толкала на великие дела. «Какое несчастье для меня, что у нас сейчас не существует настоящего двора, как двор Екатерины Медичи или Людовика XIII! Я чувствую, что способна на всё самое смелое, самое возвышенное. Чего бы я только не сделала для такого доблестного короля, как Людовик XIII, если бы сейчас такой король был у моих ног! Я повела бы его в Вандею{174}, как любит говаривать барон де Толли, и он отвоевал бы оттуда своё королевство. Тогда уж никакой Хартии не было бы... А Жюльен бы мне помогал. Чего ему недостаёт? Только имени и состояния! Он создал бы себе имя, создал бы и состояние.

У Круазнуа есть всё, но он всю свою жизнь будет только герцогом, полуроялистом, полулибералом, всегда чем-то неопределённым, средним, подальше от всяких крайностей, а следовательно, всегда на втором месте.

Да может ли быть какое-нибудь великое деяние, которое не было бы крайностью в ту минуту, когда его совершают? Вот когда оно уже совершено, тогда его начинают считать возможным и обыкновенные люди. Да, любовь со всеми её чудесами владычествует в моём сердце; я чувствую, что её пламень воодушевляет меня. Провидение должно было ниспослать мне эту милость. Не напрасно же оно соединило в одном существе все преимущества. Моё счастье будет достойно меня. Каждый день моей жизни не будет бессмысленным повторением вчерашнего дня. Осмелиться полюбить человека, который так далеко отстоит от меня по своему общественному положению, — уже в этом есть величие и дерзание. Посмотрим, будет ли он и впредь достоин меня. Как только я замечу в нём какую-нибудь слабость, я тотчас же брошу его. Девушка из столь славного рода, с таким рыцарским характером, какой приписывают мне (так выразился однажды её отец), не должна вести себя, как дура.

А именно на эту роль я и была бы обречена, если бы полюбила де Круазнуа. Это было бы точь-в-точь повторением того счастья, которым наслаждаются мои кузины, как раз то, что я от души презираю. Мне заранее известно всё, что мне будет говорить этот бедняжка маркиз, и всё, что я должна буду ему отвечать. Что же это за любовь, от которой тебя одолевает зевота? Уж лучше стать ханжой. Подумать: подпишут брачный контракт, как это проделали с младшей из моих двоюродных сестёр, и добрые родственники придут в умиление. Хорошо ещё, что им не так легко угодить и они мнутся из-за последнего условия, которое внёс накануне в договор нотариус противной стороны».

XII. Не Дантон ли это?

«А у меня с Жюльеном никаких контрактов, никаких нотариусов, предваряющих мещанский обряд. Всё будет героическим, всё будет предоставлено случаю. Если не считать знатного происхождения, чего у него нет, это совсем как любовь Маргариты Валуа к юному де Ла-Молю, самому замечательному человеку того времени. Но разве я виновата в том, что наши придворные молодые люди слепо привержены к приличиям и бледнеют при одной мысли о каком-нибудь хоть чуточку необычном происшествии. Маленькая поездка в Грецию или Африку представляется им верхом отваги{175}, да и на это они не рискнут иначе, как по команде, отрядом. А стоит их только предоставить самим себе, ими тотчас же овладевает страх, — не перед копьём бедуина, нет, а как бы не очутиться в смешном положении; и этот страх просто сводит их с ума.

А мой милый Жюльен — как раз наоборот: он всё любит делать сам, у этого исключительного существа никогда в мыслях нет опереться на кого-нибудь, обратиться к другому за поддержкой. Он презирает других, и вот поэтому я не презираю его.

Если бы Жюльен при своей бедности был дворянином, любовь моя была бы просто пошлейшей глупостью, самым обыкновенным мезальянсом, никогда бы я на это не пошла; в этом не было бы ничего такого, чем отличаются подлинно великие страсти, никаких неодолимых препятствий, ни этой тёмной неизвестности грядущего».

Мадемуазель де Ла-Моль была так увлечена этими возвышенными рассуждениями, что на другой день незаметно для себя стала превозносить Жюльена маркизу де Круазнуа и своему брату. Она говорила с таким жаром, что это в конце концов уязвило их.

Назад Дальше