— Берегитесь этого молодого человека с его энергичным характером! — воскликнул её брат. — Начнись опять революция, он всех нас отправит на гильотину.
Она остереглась отвечать на это и принялась подшучивать над братом и маркизом де Круазнуа по поводу того страха, который внушала им решимость. Ведь, в сущности, это просто страх столкнуться с чем-то непредвиденным, просто боязнь растеряться перед непредвиденным...
— Вечно, вечно, господа, у вас этот страх очутиться в смешном положении — пугало, которое, к несчастью, погребено в тысяча восемьсот шестнадцатом году.
«В стране, где существуют две партии, — говорил г-н де Ла-Моль, — смешного положения быть не может». Его дочь поняла, что он хотел этим сказать.
— Итак, господа, — говорила она недругам Жюльена, — вы будете бояться всю вашу жизнь, а потом вам споют:
Вскоре Матильда ушла от них. Слова брата ужаснули её: она долго не могла успокоиться, но на другой день пришла к заключению, что это — величайшая похвала.
«В наше время, когда всякая решимость умерла, его решимость пугает их. Я повторю ему слова моего брата. Мне хочется посмотреть, что он на это ответит. Надо только уловить такой момент, когда у него загораются глаза. Тогда он не может мне лгать».
«А что, если это Дантон? — промолвила она, очнувшись от долгого раздумья. — Ну что ж! Начнись опять революция, какую роль придётся тогда играть Круазнуа и моему брату? Она уже предопределена заранее: величественная покорность судьбе. Это будут героические бараны, которые дадут перерезать себя без малейшего сопротивления. Единственно, чего они будут опасаться, умирая, — это опять-таки погрешить против хорошего тона. А мой маленький Жюльен, если у него будет хоть какая-нибудь надежда спастись, всадит пулю в лоб первому якобинцу, который явится его арестовать. Уж он-то не побоится дурного тона, нет».
Эти слова заставили её задуматься. Они пробудили в ней какие-то мучительные воспоминания, и весь её задор сразу пропал. Слова эти напомнили ей шутки господ де Келюса, де Круазнуа, де Люза и её брата. Все они в один голос упрекали Жюльена в том, что у него вид святоши — смиренный, лицемерный.
— Ах, — вдруг воскликнула она с радостно загоревшимся взором, — их ехидство и эти постоянные шутки и доказывают, наперекор им самим, что это самый замечательный человек из всех, кого мы видели в эту зиму! Что им за дело до его недостатков, до его смешных странностей? В нём есть настоящее величие, и это-то их и задевает, несмотря на всю их снисходительность и доброту. Разумеется, он беден и он учился, чтобы стать священником, а они командуют эскадронами, и им нет надобности учиться. Это много удобнее.
И, однако, несмотря на все минусы — этот его неизменный чёрный костюм и поповскую мину, с которой бедняжке приходится ходить, чтобы не умереть с голоду, — его превосходство пугает их. Это совершенно ясно. А эта поповская мина мгновенно у него улетучивается, стоит мне только хоть на несколько секунд остаться с ним наедине. Когда этим господам случается отпустить какую-нибудь остроту, которая им самим кажется блестящей и неожиданной, они прежде всего поглядывают на Жюльена. Я это прекрасно заметила. И ведь они отлично знают, что сам он никогда не заговорит с ними, пока к нему не обратятся с вопросом. Он разговаривает только со мной. Он видит во мне возвышенную натуру. А на их возражения отвечает ровно столько, сколько этого требует вежливость. И сейчас же почтительно умолкает. Со мной он готов спорить целыми часами и только тогда не сомневается в своей правоте, когда у меня не находится ни малейшего возражения. И в конце концов за всю эту зиму мы ни разу не поссорились с ним всерьёз, разве что иногда говорили друг другу колкости нарочно, просто чтобы обратить на себя внимание. Да что там, даже отец — уж на что выдающийся человек, ведь только ему мы обязаны престижем нашего дома, — и тот уважает Жюльена. Все остальные его ненавидят, но никто не презирает его, если не считать этих ханжей, приятельниц моей матушки.
Граф де Келюс был или старался прослыть страстным любителем лошадей; вся жизнь его проходила на конюшне, он нередко даже завтракал там. Такая необыкновенная страсть, а также привычка никогда не улыбаться завоевали ему великое уважение среди друзей; словом, это была выдающаяся фигура, сущий орёл этого маленького кружка.
Едва только все они собрались на другой день позади огромного кресла г-жи де Ла-Моль — Жюльен на этот раз отсутствовал, — как г-н де Келюс, поддерживаемый Круазнуа и Норбером, принялся ретиво оспаривать лестное мнение Матильды о Жюльене, и при этом без всякого повода, а прямо с места в карьер, как только увидел м-ль де Ла-Моль. Она сразу разгадала этот нехитрый манёвр и пришла в восхищение.
«Вот они все теперь друг за дружку, — подумала она, — все против одного даровитого человека, у которого нет и десяти луидоров ренты и который не может даже ответить им, пока они не соблаговолят обратиться к нему с вопросом. Он внушает им страх даже в своём чёрном костюме. Что же было бы, если бы он носил эполеты?»
Никогда ещё она не блистала таким остроумием. Едва они повели наступление, как она сразу обрушилась язвительнейшими насмешками на Келюса и его союзников. Когда огонь шуток этих блестящих офицеров был подавлен, она обратилась к г-ну де Келюсу:
— Стоит завтра какому-нибудь дворянчику из франшконтейских гор установить, что Жюльен — его побочный сын, и завещать ему своё имя и несколько тысяч франков, — не пройдёт и полутора месяцев, как у него появятся точь-в-точь такие же усы, как у вас, господа, а через каких-нибудь полгода он сделается гусарским офицером, как и вы, господа. И тогда величие его характера уж отнюдь не будет смешным. Я вижу, господин будущий герцог, у вас теперь остался только один, да и тот негодный и устаревший, довод — превосходство придворного дворянства над дворянством провинциальным. А что же у вас останется, если я вас сейчас припру к стене и дам в отцы Жюльену испанского герцога, томившегося в плену в Безансоне во время наполеоновских войн? Представьте себе, что в порыве раскаяния этот герцог на смертном одре признает Жюльена своим сыном!
Все эти разговоры о незаконном рождении показались господам де Келюсу и де Круазнуа несколько дурного тона. Вот всё, что они изволили усмотреть в рассуждениях Матильды.
Как ни привык подчиняться сестре Норбер, но её речи были уже до того ясны, что он принял внушительный вид, который, надо признаться, отнюдь не шёл к его улыбающейся и добрейшей физиономии, и даже осмелился сказать по этому поводу несколько слов.
— Уж не больны ли вы, друг мой? — состроив озабоченную мину, сказала ему Матильда. — Должно быть, вы захворали всерьёз, если вам приходит в голову отвечать нравоучениями на шутку. Вы — и нравоучения! Уж не собираетесь ли вы стать префектом?
Матильда очень скоро позабыла и обиженный тон графа де Келюса, и недовольство Норбера, и безмолвное отчаяние де Круазнуа. Ей надо было разрешить одно роковое сомнение, которое закралось в её душу.
«Жюльен искренен со мной, — думала она. — В его годы, при таком подчинённом положении, да ещё снедаемый невероятным честолюбием, он, конечно, испытывает потребность в друге, — я и есть этот друг; но я не вижу у него никакой любви. А ведь это такая смелая натура, он бы не побоялся сказать мне, что любит меня».
Эта неуверенность, этот спор с самой собой, который заполнял теперь каждое мгновение жизни Матильды — ибо достаточно ей было поговорить с Жюльеном, как у неё находились новые доводы и возражения, — окончательно излечили её от приступов скуки, беспрестанно одолевавшей её до сих пор.
Дочь весьма умного человека, который в один прекрасный день мог, став министром, вернуть духовенству его угодья{177}, м-ль де Ла-Моль была предметом самой неумеренной лести в монастыре Сердца Иисусова. Такое несчастье навсегда остаётся непоправимым. Ей внушили, что благодаря всяческим преимуществам — происхождению, состоянию и всему прочему — она должна быть счастливее всех других. Вот это-то и является источником скуки всех королей в мире и их бесконечных самодурств.
Матильда не избежала пагубного влияния этого внушения. Каким умом ни обладай, трудно в десять лет устоять перед лестью целого монастыря, лестью, к тому же столь прочно обоснованной.
С той минуты, как она решила, что любит Жюльена, она перестала скучать. Она восторгалась своей решимостью изведать великую страсть. «Но это очень опасная забава, — говорила она себе. — Тем лучше! В тысячу раз лучше!
Без этой высокой страсти я умирала от скуки в самую прекрасную пору моей жизни — от шестнадцати до двадцати лет. Я и так уже упустила лучшие годы. Все развлечения для меня заключались в том, что я вынуждена была слушать бессмысленные рассуждения приятельниц моей матери; а ведь говорят, что в тысяча семьсот девяносто втором году в Кобленце{178} они вовсе не отличались такой суровостью, как их теперешние нравоучения».
Без этой высокой страсти я умирала от скуки в самую прекрасную пору моей жизни — от шестнадцати до двадцати лет. Я и так уже упустила лучшие годы. Все развлечения для меня заключались в том, что я вынуждена была слушать бессмысленные рассуждения приятельниц моей матери; а ведь говорят, что в тысяча семьсот девяносто втором году в Кобленце{178} они вовсе не отличались такой суровостью, как их теперешние нравоучения».
В такие минуты великих сомнений, одолевавших Матильду, Жюльен много раз замечал на себе её долгие взгляды и не понимал, что это значит. Он ясно чувствовал, что в обращении с ним графа Норбера появилась какая-то чрезмерная холодность, что господа де Келюс, де Люз, де Круазнуа стали держаться с ним крайне высокомерно. Но он уже привык к этому. Неприятности такого рода случались с ним не раз после какого-нибудь вечера, когда он блистал в разговоре больше, чем подобало его положению. Если бы не то исключительное внимание, которое проявляла к нему Матильда, и не собственное его любопытство, которое подзадоривало его узнать, что, в сущности, за всем этим кроется, он бы решительно уклонился от послеобеденных прогулок по саду в компании этих блестящих молодых людей с усиками, увивавшихся возле м-ль де Ла-Моль.
«Да, невозможно, чтобы я так уж ошибался, — рассуждал сам с собой Жюльен. — Ясно, что мадемуазель де Ла-Моль поглядывает на меня как-то очень странно. Но даже когда её прекрасные голубые глаза устремлены на меня как будто в самозабвении, я всегда читаю в глубине их какую-то пытливость, что-то холодное и злое. Возможно ли, чтобы это была любовь? Какая разница! Таким ли взором глядела на меня госпожа де Реналь!»
Как-то раз после обеда Жюльен, проводив г-на де Ла-Моля до его кабинета, поспешно возвращался в сад. Когда он подходил к компании, окружавшей Матильду, до него долетело несколько громко произнесённых слов. Матильда поддразнивала брата. Жюльен дважды отчётливо услышал своё имя. Как только он подошёл, внезапно воцарилось полное молчание, и их неловкие попытки прервать его явно не удавались. М-ль де Ла-Моль и её брат оба были слишком возбуждены и не способны говорить о чём-либо другом. Господа де Келюс, де Круазнуа, де Люз и ещё один их приятель встретили Жюльена ледяной холодностью. Он удалился.
XIII. Заговор
На другой день он снова наткнулся на Норбера с сестрой, когда они разговаривали о нём. Едва только они его увидели, воцарилось мёртвое молчание, точь-в-точь как накануне. Теперь уж ничто не могло остановить его подозрений. Так, значит, эти прелестные молодые люди вздумали издеваться над ним? «Признаться, это гораздо более вероятно и естественно, чем эта вообразившаяся мне страсть мадемуазель де Ла-Моль к ничтожному письмоводителю. Да разве эти люди способны на какую-нибудь страсть? Строить козни — вот это они умеют. Они завидуют моему скромному дару: умению овладеть разговором. Зависть — вот их уязвимое место. Таким образом, всё очень просто объясняется. Мадемуазель де Ла-Моль задумала убедить меня, что она ко мне неравнодушна, с единственной целью сделать меня посмешищем в глазах своего наречённого».
Это ужасное подозрение резко изменило душевное состояние Жюльена. Оно сразу подавило в его сердце зачаток зарождавшейся любви. Ведь любовь эта была вызвана только исключительной красотой Матильды или, вернее даже, её царственной осанкой, её роскошными туалетами. А Жюльен в этом отношении был ещё сущим простачком. Недаром говорят, что самое ошеломляющее впечатление на простолюдина, пробившегося своим умом в верхние слои общества, производит красивая светская женщина. Ведь не душевные качества Матильды погружали Жюльена в мечты все эти дни. У него было достаточно здравого смысла, и он прекрасно понимал, что он не имеет ни малейшего представления о её душевных качествах. Всё, что он имел возможность наблюдать, могло быть простой видимостью.
Вот, например, Матильда ни за что на свете не позволила бы себе пропустить воскресную мессу; она всякий раз непременно отправлялась в церковь вместе с матерью. Если в гостиной особняка де Ла-Моль какой-нибудь неосторожный гость забывал о том, где он находится, и позволял себе хотя бы самый отдалённый намёк на шутку, задевающую истинные или предполагаемые интересы трона или церкви, Матильда немедленно облекалась в ледяную суровость. И взгляд её, обычно такой задорный, внезапно приобретал бесстрастную надменность старинного фамильного портрета.
Однако Жюльен наверняка знал, что у неё в комнате всегда лежат один или два тома наиболее философических сочинений Вольтера. Он и сам частенько тайком уносил к себе по нескольку томов этого прекрасного издания в таких замечательных переплётах. Чуть-чуть раздвигая расставленные на полке соседние тома, он маскировал таким образом отсутствие тех, которые он вытащил; но вскоре обнаружил, что не он один читает Вольтера. Он прибег к семинарской хитрости и положил несколько волосков на те тома, которые, как он полагал, могли заинтересовать м-ль де Ла-Моль. Они исчезли на целые недели.
Господин де Ла-Моль, выведенный из терпения своим книгопродавцом, который присылал ему всякие подложные мемуары, поручил Жюльену покупать все мало-мальски занимательные новинки. Но, чтобы яд не распространялся в доме, секретарю было дано указание ставить эти книги в шкаф, находящийся в комнате самого маркиза. И вскоре Жюльен убедился, что, как только среди этих новинок попадалось что-либо, хоть чуточку враждебное интересам трона или церкви, книги эти немедленно исчезали. Ясное дело, их читал не Норбер.
Жюльен преувеличивал значение этого открытия, подозревая в Матильде чуть ли не макиавеллиевское двуличие. Это предполагаемое коварство придавало ей в глазах Жюльена какое-то очарование. Пожалуй, это было единственное её душевное качество, которое пленяло его. Вот до какой крайности довели его душеспасительные разговоры и надоевшее до смерти ханжество.
Он больше возбуждал своё воображение, чем был увлечён любовью.
Когда он, забываясь в мечтах, представлял себе прелестную фигуру м-ль де Ла-Моль, её изысканные наряды, её белоснежную ручку, изумительные плечи, непринуждённую грацию всех её движений, он чувствовал себя влюблённым. И тогда, чтобы усилить очарование, он воображал её Екатериной Медичи. И тут уж он наделял её таким непостижимым характером, которому было под стать любое злодейство, любое чёрное вероломство. Это был идеал Малонов, Фрилеров, Кастанедов, которыми он налюбовался в юности. Словом, это был идеал Парижа.
Непостижимая глубина и злодейство — что может быть потешнее такого представления о характере парижан?
«Вполне возможно, что это трио издевается надо мной», — думал Жюльен. Всякий, кто хоть немного знает его характер, может представить себе, каким мрачным, ледяным взглядом отвечал он на взоры Матильды. С язвительнейшей иронией отверг он уверения в дружбе, с которыми изумлённая м-ль де Ла-Моль два-три раза пыталась обратиться к нему.
Эта неожиданная странность уязвила молодую девушку, и её обычно холодное, скучающее и послушное только рассудку сердце запылало всей силой страсти, на какую она была способна. Но в характере Матильды было также слишком много гордости, и это пробудившееся в ней чувство, открывшее ей, что счастье её отныне зависит от другого человека, погрузило её в мрачное уныние.
Жюльен кое-чему научился с тех пор, как приехал в Париж, и ясно видел, что это — совсем не чёрствое уныние скуки! Вместо того, чтобы жадно искать удовольствий, разъезжать по вечерам, по театрам и придумывать разные развлечения, как бывало раньше, Матильда теперь всего этого избегала.
Мадемуазель де Ла-Моль терпеть не могла французского пения: оно нагоняло на неё смертельную скуку, — и, однако, Жюльен, который считал своим долгом присутствовать при разъезде в Опере, заметил, что она стремится бывать там как можно чаще. Ему казалось, что она как будто несколько утратила ту безупречную выдержку, которая прежде проявлялась во всём, что бы она ни делала. Она иногда отвечала своим друзьям поистине оскорбительными шутками, отличавшимися чрезмерной колкостью. Ему казалось, что она открыто выказывает своё пренебрежение маркизу де Круазнуа. «Должно быть, этот молодой человек весьма привержен к деньгам, — думал Жюльен, — если он до сих пор не бросил эту девицу вместе со всем её богатством!» И, возмущённый её издевательствами, оскорблявшими мужское достоинство, он стал обращаться с нею ещё холодней. Нередко случалось, что он позволял себе отвечать ей не совсем вежливо.
Но хотя Жюльен и твёрдо решил, что ни в коем случае не даст обмануть себя никакими знаками внимания, которые ему выказывала Матильда, они иной раз были до такой степени очевидны, а Жюльен, у которого понемногу открывались глаза, так пленялся красотой Матильды, что его иногда невольно охватывало чувство замешательства.