Красное и чёрное - Стендаль Фредерик 41 стр.


Но хотя Жюльен и твёрдо решил, что ни в коем случае не даст обмануть себя никакими знаками внимания, которые ему выказывала Матильда, они иной раз были до такой степени очевидны, а Жюльен, у которого понемногу открывались глаза, так пленялся красотой Матильды, что его иногда невольно охватывало чувство замешательства.

«Кончится тем, что ловкость и упорство этих светских молодых людей возьмут верх над моей неопытностью, — говорил он себе. — Надо мне уехать и положить конец всему этому». Маркиз только что поручил ему управление множеством мелких земельных участков и поместий в Нижнем Лангедоке. Необходимо было съездить туда; г-н де Ла-Моль отпустил его с большой неохотой, ибо во всём, за исключением предметов, связанных с его высокими политическими чаяниями, Жюльен сделался теперь как бы его вторым «я».

«Вот им и не удалось меня поймать, — думал Жюльен, собираясь в дорогу. — А шутки мадемуазель де Ла-Моль над её кавалерами — принимать ли их за чистую монету или считать, что она всё это придумала нарочно для того, чтобы внушить мне доверие, — не всё ли равно? Меня они, во всяком случае, позабавили.

Если у них нет заговора против сына бедного плотника, поведение мадемуазель де Ла-Моль просто непостижимо, — и в такой же мере по отношению ко мне, как по отношению к маркизу де Круазнуа. Вчера, например, она была явно рассержена, и я имел удовольствие слышать, как из-за моей милости досталось некоему молодому человеку, богатому, знатному... Что я перед ним? Нищий, плебей! Вот это замечательный успех. Как приятно будет вспоминать об этом в почтовой карете среди лангедокских равнин!»

Он никому не говорил о своём отъезде, но Матильда лучше его знала, что на другой день он должен покинуть Париж, и надолго. Она сослалась на жестокую головную боль, которая якобы усиливалась от духоты в гостиной, и долго гуляла в саду; она до того доняла своими ядовитыми остротами Норбера, маркиза де Круазнуа, де Келюса, де Люза и других молодых людей, которые в этот день обедали в особняке де Ла-Моль, что заставила их обратиться в бегство. Она смотрела на Жюльена каким-то странным взглядом.

«Конечно, этот взгляд, может быть, просто притворство, — думал Жюльен, — но прерывистое дыхание, взволнованный вид... А впрочем, где мне судить о таких вещах! Ведь это верх изысканности и тонкости... Много ли таких женщин найдётся во всём Париже? Это учащённое дыхание, которое чуть не растрогало меня, да она переняла его у Леонтины Фэ{179}, которую она так любит».

Они остались одни; разговор явно не клеился. «Нет! Жюльен ровно ничего ко мне не испытывает», — с горечью говорила себе бедная Матильда.

Когда он прощался с ней, она схватила его руку выше локтя и крепко сжала её.

— Вы сегодня получите от меня письмо, — проговорила она таким изменившимся голосом, что его трудно было узнать.

Жюльен сразу растрогался, заметив это.

— Отец, — продолжала она, — чрезвычайно ценит услуги, которые вы ему оказываете. Не надо завтра уезжать, придумайте какой-нибудь предлог. — И она убежала.

Фигурка её была просто очаровательна. Трудно было вообразить себе более хорошенькую ножку, и бежала она с такой грацией, что Жюльен был совершенно пленён. Но догадается ли читатель, о чём он прежде всего подумал, едва она скрылась из его глаз? Его возмутил повелительный тон, которым она произнесла это «не надо». Людовик XV на смертном одре тоже весьма был уязвлён словом «не надо», которым некстати обмолвился его лейб-медик, а ведь Людовик XV как-никак не был выскочкой.

Час спустя лакей принёс письмо Жюльену. Это было просто-напросто объяснение в любви.

«Не такой уж напыщенно-притворный слог!» — сказал себе Жюльен, стараясь этими литературными замечаниями сдержать бурную радость, которая сводила ему щёки и помимо его воли заставляла расплываться в широкой улыбке.

«Итак, — вырвалось у него, ибо переживания его были слишком сильны и он был не в состоянии их сдержать, — я, бедный крестьянин, получил объяснение в любви от знатной дамы!»

«Ну, а сам я не сплоховал, — продолжал он, изо всех сил сдерживая свою бурную радость. — Нет, я сумел не уронить своего достоинства. Я никогда не говорил ей, что люблю её». Он принялся разглядывать каждое слово, каждую букву. У м-ль де Ла-Моль был изящный мелкий английский почерк. Ему нужно было чем-нибудь занять себя, чтобы опомниться от радости, от которой у него закружилась голова.

«Ваш отъезд вынуждает меня высказаться... Не видеть вас долго — свыше моих сил...»

И вдруг одна мысль, словно какое-то открытие, потрясла Жюльена; он бросил изучать письмо Матильды, охваченный новым приливом неудержимой радости. «Значит, я взял верх над маркизом де Круазнуа! — воскликнул он. — Но я разговариваю с ней только о серьёзных предметах! А ведь он такой красавец! Какие усы! Ослепительный мундир, и всегда найдёт что сказать — к месту, и так умно, так тонко!»

Жюльен пережил восхитительные минуты; углубившись в сад, он блуждал по дорожкам, не помня себя от восторга.

Спустя некоторое время он поднялся в канцелярию и велел доложить о себе маркизу де Ла-Молю, который, на его счастье, оказался дома. Показав ему несколько деловых писем, полученных из Нормандии, Жюльен без всякого труда убедил маркиза, что хлопоты, связанные с нормандскими процессами, заставляют его отложить поездку в Лангедок.

— Очень рад, что вы не едете, — сказал ему маркиз, когда они уже окончили все деловые разговоры, — мне приятно вас видеть.

Жюльен сразу же ушёл. Эта фраза смутила его.

«А я собираюсь соблазнить его дочь! И, быть может, помешаю её браку с маркизом де Круазнуа, на который он возлагает большие надежды; если уж сам он не будет герцогом, то по крайней мере дочь его получит право сидеть в присутствии коронованных особ». У Жюльена мелькнула мысль уехать в Лангедок, невзирая на письмо Матильды, невзирая на разговор с маркизом. Однако этот проблеск добродетели мелькнул и исчез.

«Экий я добряк, — сказал он себе. — Мне ли, плебею, жалеть такую знатную дворянскую семью? Мне ли, кого герцог де Шон называет челядью? А каким способом маркиз увеличивает своё громадное состояние? Очень просто: продаёт ренту на бирже, когда при дворе ему становится известно, что завтра предполагается разыграть нечто вроде правительственного кризиса. И я, которого злая судьба закинула в последние ряды и, наделив благородным сердцем, не позаботилась дать и тысячи франков ренты, иначе говоря, оставила без куска хлеба, буквально без куска хлеба, откажусь от счастья, которое само идёт мне в руки? От светлого источника, что может утолить мою жажду в этой пустыне посредственности, через которую я пробираюсь с таким трудом! Ну нет, не такой уж я дурак, — всяк за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью».

Он вспомнил презрительные взгляды, которые кидала на него г-жа де Ла-Моль, а в особенности эти дамы, её приятельницы.

Удовольствие восторжествовать над маркизом де Круазнуа окончательно подавило голос добродетели.

«Как бы я хотел, чтобы он вышел из себя! — говорил Жюльен. — С какой уверенностью нанёс бы я ему теперь удар шпагой! — И он сделал стремительное движение выпада. — До сих пор в его глазах я был просто холуём, который расхрабрился не в меру. После этого письма я ему ровня».

«Да, — медленно продолжал он, с каким-то необыкновенным сладострастием смакуя каждое слово, — наши достоинства — маркиза и мои — были взвешены, и бедняк плотник из Юры одержал победу».

«Прекрасно! — воскликнул он. — Так я и подпишусь под своим письмом. Не вздумайте воображать, мадемуазель де Ла-Моль, что я забуду о своём положении. Я вас заставлю хорошенько понять и почувствовать, что именно ради сына плотника изволили вы отказаться от потомка славного Ги де Круазнуа, который ходил с Людовиком Святым в крестовый поход».

Жюльен был не в силах больше сдерживать свою радость. Его потянуло в сад. Ему было тесно взаперти у себя в комнате; он задыхался.

«Я, ничтожный крестьянин из Юры, — без конца повторял он самому себе, — осуждённый вечно ходить в этом унылом чёрном одеянии!.. Ах, двадцать лет тому назад и я бы щеголял в мундире, как они! В те времена такой человек, как я, или был бы уже убит, или стал бы генералом в тридцать шесть лет». Письмо, которое он сжимал в руке, словно придавало ему росту; он чувствовал себя героем. Теперь, правда, этот чёрный сюртук может к сорока годам дать местечко на сто тысяч франков и голубую ленту, как у епископа Бовезского.

«Ну что ж, — сказал он с какой-то мефистофельской усмешкой, — значит, я умнее их; я выбрал себе мундир по моде, во вкусе нашего века». И честолюбие его вспыхнуло с удвоенной силой, а вместе с ним и его приверженность к сутане. «А сколько кардиналов ещё более безвестного происхождения, чем я, добивались могущества и власти! Взять хотя бы моего соотечественника Гранвеля{180}».

Мало-помалу возбуждение Жюльена улеглось; начало брать верх благоразумие. Он сказал себе, как его учитель Тартюф, — эту роль он знал наизусть:

(«Тартюф», акт IV, сц. 5)

«Тартюфа тоже погубила женщина, а ведь он был не хуже других... Мой ответ могут потом показать кому-нибудь, но у нас против этого есть средство, — произнёс он с расстановкой, сдерживая подымавшуюся в нём ярость. — Мы с того и начнём, что повторим в нём самые пылкие фразы из письма несравненной Матильды.

Да, но вот четверо лакеев господина де Круазнуа бросаются на меня и отнимают у меня это письмо.

Ну нет, я хорошо вооружён, и им должна быть известна моя привычка стрелять в лакеев.

Так-то так! Но один из них может оказаться храбрым малым, да ему ещё посулят сотню наполеондоров. Я его уложу на месте или раню, а им только этого и надо. Меня тут же сажают в тюрьму, как полагается по закону, я попадаю в руки полиции, правосудие торжествует, и господа судьи с чистой совестью отправляют меня в Пуасси разделить компанию с господами Фонтаном и Магалоном{181}. И я там буду валяться вповалку с четырьмястами оборванцами... И я ещё вздумал жалеть этих людей! — вскричал он, стремительно вскакивая. — А они когда-нибудь жалеют людей из третьего сословия, когда те попадают им в руки?» И это восклицание было предсмертным вздохом его признательности к г-ну де Ла-Молю, которая всё ещё невольно мучила его.

«Не извольте торопиться, господа дворяне, я отлично понимаю эти ваши Макиавеллиевы хитрости. Аббат Малон или господин Кастанед из семинарии вряд ли придумали бы лучше. Вы похитите у меня это обманное письмецо, и я окажусь вторым полковником Кароном{182} в Кольмаре.

Минуточку, господа. Я отправлю это роковое письмо в наглухо запечатанном пакете на хранение к господину аббату Пирару. Это честнейший человек, янсенист, и в силу этого он не способен прельститься деньгами — его не подкупишь. Да, но только у него привычка вскрывать письма... Нет, я отошлю это письмо к Фуке».

Надо сознаться, взор Жюльена был ужасен, лицо его стало отвратительно, оно дышало откровенным преступлением. Это был несчастный, вступивший в единоборство со всем обществом.

«К оружию!» — вскричал он. И одним прыжком соскочил с крыльца особняка. Он ворвался в будку уличного писца, испугав его своим видом.

— Перепишите! — сказал он, протягивая ему письмо м-ль де Ла-Моль.

Покуда писец корпел над перепиской, он сам успел написать Фуке: он просил его сохранить этот драгоценный пакет. «Ах, что же это я! — вдруг спохватился он. — Фискальный кабинет на почте вскроет мой пакет и вручит вам то, что вы ищете... Нет, господа!» Он вышел и отправился к некоему книгопродавцу — протестанту; он купил у него огромную Библию и ловко спрятал письмо Матильды под переплётом, затем сдал всё это упаковать, и пакет его отправился почтой, на имя одного из работников Фуке, о котором ни одна душа в Париже понятия не имела.

Когда всё это было сделано, Жюльен поспешно вернулся в особняк де Ла-Моль в весьма приподнятом настроении духа. «Ну, теперь приступим!» — воскликнул он, запираясь на ключ в своей комнате и скидывая сюртук.

«Мыслимо ли это, мадемуазель, — писал он Матильде, — чтобы дочь маркиза де Ла-Моля через Арсена, лакея своего отца, передала такое соблазнительное письмо бедному плотнику из Юры, без сомнения, только для того, чтобы подшутить над его простотой...» Он переписал тут же самые откровенные фразы из полученного им письма.

Его письмо сделало бы честь даже дипломатической осторожности кавалера де Бовуази. Было только десять часов; Жюльен, совершенно опьяневший от счастья и упоённый своим могуществом — ощущением, весьма непривычным для бедняка, — отправился в Итальянскую оперу. Сегодня пел его друг Джеронимо. Никогда ещё музыка не волновала его до такой степени. Он чувствовал себя богом.

XIV. Размышления молодой девушки

Матильде пришлось немало бороться с собой, прежде чем она решилась написать это письмо. Из чего бы ни возникла её склонность к Жюльену, она скоро восторжествовала над её гордостью, которая, с тех пор как она себя помнила, властвовала безраздельно в её сердце. Эта надменная и холодная душа впервые была охвачена пламенным чувством. Но хотя это чувство и покорило её гордость, оно сохранило все повадки гордости. Два месяца непрестанной борьбы и новых, никогда не испытанных ощущений, можно сказать, преобразили весь её душевный склад.

Матильде казалось, что перед нею открывается счастье. Это видение, которое имеет такую безграничную власть над мужественной душой, если она ещё к тому же сочетается с высоким умом, долго боролось с чувством собственного достоинства и прописного долга. Однажды в семь часов утра она явилась к матери и стала умолять её разрешить ей уехать в Вилькье. Маркиза даже не соизволила ничего ответить на это, а посоветовала ей лечь в постель и выспаться. Это была последняя попытка прописного житейского благоразумия и уважения к общепринятым взглядам.

Боязнь сделать дурной шаг или преступить правила, которые у Келюсов, Люзов и Круазнуа считались священными, не слишком угнетала Матильду; люди этой породы, по её мнению, не способны были понять её; она могла посоветоваться с ними, если бы речь шла о покупке коляски или поместья. Она, в сущности, страшилась только одного: как бы её не осудил Жюльен.

А вдруг это ей только так кажется, что он исключительный человек?

Она презирала бесхарактерность; это-то, в сущности, и претило ей во всех этих милых молодых людях, которые увивались вокруг неё. Чем больше они, стремясь угодить ей, изощрялись в изящном острословии надо всем, что не принято и что осмеливается уклоняться от моды, тем больше они роняли себя в её глазах.

«У них только одно и есть — храбрость, и это всё. Да и что это за храбрость? — говорила она себе. — Драться на дуэли? А что такое теперь дуэль? Просто церемония. Всё уже заранее известно, даже что надо произнести, когда ты падаешь. Упав на траву, надо приложить руку к сердцу и великодушно простить своего противника, не забыв упомянуть о своей возлюбленной, нередко существующей только в воображении, или, может быть, о такой, которая в тот самый день, когда вас убьют, отправится на бал из страха, как бы о ней чего-нибудь не подумали.

Они помчатся навстречу опасности во главе эскадрона, с сверкающими саблями наголо, — но встретиться один на один с какой-нибудь необычайной, непредвиденной, поистине скверной опасностью...»

«Увы! — говорила себе Матильда. — Только при дворе Генриха III встречались такие выдающиеся люди, высокие духом и происхождением. Ах, если бы Жюльен сражался под Жарнаком или Монконтуром{183}, тогда бы я не сомневалась! Вот это были времена доблести и силы, тогда французы не были куклами. День битвы был для них днём, когда им меньше всего приходилось задумываться.

Их жизнь не была наподобие египетской мумии закутана в какой-то покров, для всех одинаковый, неизменный. Да, — добавила она, — тогда требовалось больше истинного мужества, чтобы выйти одному в одиннадцать часов вечера из дворца в Суассоне, где жила Екатерина Медичи, чем теперь прокатиться в Алжир. Человеческая жизнь была непрерывной сменой случайностей. А теперь цивилизация и префекты не допускают никаких случайностей, ничего неожиданного. Едва только обнаружится какая-нибудь неожиданная мысль, сейчас же на неё обрушиваются с эпиграммами, а уж если в каком-нибудь событии мелькнёт что-либо неожиданное, нет на свете такой подлости, на которую бы не толкнул нас страх. До какой бы нелепости мы ни дошли от страха, она уже заранее оправдана. Выродившийся, скучный век! Что бы сказал Бонифас де Ла-Моль, если бы, подняв из гробницы свою отрубленную голову, он увидел в тысяча семьсот девяносто третьем году семнадцать своих потомков, которые, как бараны, позволили схватить себя, чтобы отправиться через два дня на гильотину? Они наверняка знали, что идут на смерть, но защищаться, убить хотя бы одного или двух якобинцев считалось, видите ли, дурным тоном. Ах, в те героические времена Франции, в век Бонифаса де Ла-Моля, Жюльен был бы командиром эскадрона, а брат мой — юным благонравным священником с целомудрием в очах и вразумлением на устах».

Тому назад несколько месяцев Матильда отчаивалась встретить когда-либо человека, который бы хоть немножко отличался от общего шаблона. Она придумала себе развлечение: вступить в переписку с некоторыми молодыми людьми из общества. Такая предосудительная вольность, такая опрометчивость молодой девушки могли серьёзно уронить её в глазах г-на де Круазнуа, его отца, герцога де Шона, и всей этой семьи, которая, узнав о том, что предполагаемый брак расстраивается, могла бы осведомиться о причинах этого. Матильда даже иной раз не спала в те дни, когда отваживалась написать кому-нибудь письмо. Но ведь её письма тогда были только ответами.

Назад Дальше