Она сидела на диване, бледная, спокойная, но, по-видимому, была не в силах двинуться. Она протянула ему руку:
— Милый, я обидела тебя, это правда, и ты вправе сердиться на меня.
Жюльен никак не ожидал такого простого тона. Он чуть было тут же не выдал себя.
— Вы хотите от меня ручательства, мой друг? — добавила она, помолчав, в надежде, что он, может быть, прервёт это молчание. — Вы правы. Увезите меня, уедем в Лондон... Это меня погубит навеки, обесчестит... — Она решилась отнять руку у Жюльена, чтобы прикрыть ею глаза. Чувства скромности и женской стыдливости вдруг снова овладели этой душой. — Ну, вот, обесчестите меня, вот вам и ручательство.
«Вчера я был счастлив, потому что у меня хватило мужества обуздать себя», — подумал Жюльен. Помолчав немного, он совладал со своим сердцем настолько, что мог ответить ей ледяным тоном:
— Ну, допустим, что мы с вами уедем в Лондон; допустим, что вы, как вы изволили выразиться, обесчещены, — кто мне поручится, что вы будете любить меня, что моё присутствие в почтовой карете не станет вам вдруг ненавистным? Я не изверг, погубить вас в общественном мнении будет для меня только ещё одним новым несчастьем. Ведь не ваше положение в свете является препятствием. Всё горе в вашем собственном характере. Можете вы поручиться самой себе, что будете любить меня хотя бы неделю?
«Ах, если бы она любила меня неделю, всего-навсего неделю, — шептал про себя Жюльен, — я бы умер от счастья. Что мне до будущего, что мне вся моя жизнь? Это райское блаженство может начаться хоть сию минуту, стоит мне только захотеть. Это зависит только от меня!»
Матильда видела, что он задумался.
— Значит, я совсем недостойна вас? — промолвила она, беря его за руку.
Жюльен обнял и поцеловал её, но в тот же миг железная рука долга стиснула его сердце. «Если только она увидит, как я люблю её, я её потеряю». И, прежде чем высвободиться из её объятий, он постарался принять вид, достойный мужчины.
Весь этот день и все следующие он искусно скрывал свою безмерную радость; бывали минуты, когда он даже отказывал себе в блаженстве заключить её в свои объятия.
Но бывали минуты, когда, обезумев от счастья, он забывал всякие доводы благоразумия.
Когда-то Жюльен облюбовал укромное местечко в саду, — он забирался в густые заросли жимолости, где стояла лестница садовника, и, спрятавшись среди душистой зелени, следил за решётчатой ставней Матильды и оплакивал непостоянство своей возлюбленной. Рядом возвышался могучий дуб, и его широкий ствол скрывал Жюльена от нескромных взглядов.
Как-то раз, прогуливаясь вдвоём, они забрели в это место, и оно так живо напомнило ему об этих горестных минутах, что он вдруг с необычайной силой ощутил разительный контраст между безысходным отчаянием, в котором пребывал ещё так недавно, и своим теперешним блаженством; слёзы выступили у него на глазах, он поднёс к губам руку своей возлюбленной и сказал ей:
— Здесь я жил мыслью о вас, отсюда смотрел я на эту ставню, часами подстерегал блаженную минуту, когда увижу, как эта ручка открывает её...
И тут уж он потерял всякую власть над собой. С подкупающей искренностью, которую невозможно подделать, он стал рассказывать ей о пережитых им страшных минутах горького отчаяния. Невольно вырывавшиеся у него короткие восклицания красноречиво свидетельствовали о том, как счастлив он сейчас, когда миновала эта нестерпимая пытка.
«Боже великий, что же это я делаю? — вдруг опомнился Жюльен. — Я погиб».
Его охватил ужас, ему казалось уже, что глаза м-ль де Ла-Моль глядят на него совсем не так ласково. Это было просто самовнушение, но лицо Жюльена внезапно изменилось, покрывшись смертельной бледностью. Глаза его сразу погасли, и выражение пылкой искренней любви сменилось презрительным и чуть ли не злобным выражением.
— Что с вами, друг мой? — спросила его Матильда ласково и тревожно.
— Я лгу, — ответил Жюльен с раздражением, — и лгу вам. Не могу простить себе этого: видит бог, я слишком вас уважаю, чтобы лгать вам. Вы любите меня, вы преданы мне, и мне незачем придумывать разные фразы, чтобы понравиться вам.
— Боже! Так это были одни фразы — всё то, что я слушала сейчас с таким восхищением, всё, что вы говорили мне эти последние десять минут?
— Да, и я страшно браню себя за это, дорогая. Я сочинил всё это когда-то для одной женщины, которая меня любила и докучала мне. Это ужасная черта моего характера, каюсь в ней сам, простите меня.
Горькие слёзы градом катились по щекам Матильды.
— Стоит только какой-нибудь мелочи задеть меня, — продолжал Жюльен, — и я как-то незаметно для себя впадаю в забывчивость; тут моя проклятая память уводит меня неведомо куда, и я поддаюсь этому.
— Так, значит, я нечаянно задела вас чем-то, — сказала Матильда с трогательной наивностью.
— Мне вспомнилось, как однажды вы гуляли около этой жимолости и сорвали цветок. Господин де Люз взял его у вас, и вы ему его оставили. Я был в двух шагах от вас.
— Господин де Люз? Быть не может, — возразила Матильда со всем свойственным ей высокомерием. — Это на меня не похоже.
— Уверяю вас, — настойчиво подхватил Жюльен.
— Ну, значит, это правда, мой друг, — сказала Матильда, печально опуская глаза.
Она прекрасно знала, что вот уже много месяцев, как г-ну де Люзу ничего подобного не разрешалось.
Жюльен поглядел на неё с невыразимой нежностью. «Нет, нет, — сказал он про себя, — она меня любит не меньше прежнего».
В тот же вечер она шутливо упрекнула его за увлечение г-жой де Фервак:
— Простолюдин, влюблённый в выскочку! Ведь это, пожалуй, единственная порода сердец в мире, которую даже мой Жюльен не может заставить пылать. А ведь она сделала из вас настоящего денди! — добавила она, играя прядями его волос.
За то время, пока Жюльен был уверен, что Матильда его презирает, он научился следить за своей внешностью и теперь, пожалуй, одевался не хуже самых изысканных парижских франтов. При этом у него было перед ними то преимущество, что, раз одевшись, он уже переставал думать о своём костюме.
Одно обстоятельство не могло не огорчать Матильду: Жюльен продолжал переписывать русские письма и отвозить их маршальше.
XXXII. Тигр
Один английский путешественник рассказывает о том, как он дружил с тигром; он вырастил его, ласкал его, но всегда держал у себя на столе заряженный пистолет.
Жюльен отдавался своему безмерному счастью только в те минуты, когда Матильда не могла прочесть выражение этого счастья в его глазах. Он неизменно придерживался предписанного себе правила и время от времени говорил с нею сухо и холодно.
Когда же кротость Матильды, вызывавшая у него изумление, и её безграничная преданность доводили его до того, что он вот-вот готов был потерять над собой власть, он призывал на помощь всё своё мужество и мгновенно уходил от неё.
Впервые Матильда любила.
Жизнь, которая всегда тащилась для неё черепашьим шагом, теперь летела, словно на крыльях.
И так как гордость её должна была найти себе какой-то выход, она проявлялась теперь в безрассудном пренебрежении всеми опасностями, которым подвергала её любовь. Благоразумие теперь стало уделом Жюльена, и единственно, в чём Матильда не подчинялась ему, — это когда возникала речь об опасности. Однако кроткая и почти смиренная с ним, она стала теперь ещё высокомернее со всеми домашними, будь то родные или слуги.
Вечером, в гостиной, где находилось человек шестьдесят гостей, она подзывала к себе Жюльена и, не замечая никого, подолгу разговаривала с ним.
Проныра Тамбо однажды пристроился около них, однако она попросила его отправиться в библиотеку и принести ей тот том Смоллета{235}, где говорится о революции тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года, а видя, что он мешкает, добавила: «Можете не торопиться!» — с таким уничтожающим высокомерием, что Жюльен восхитился.
— Заметили вы, как он поглядел на вас, этот уродец? — сказал он ей.
— Его дядюшка двенадцать лет стоит на задних лапках в нашей гостиной, и если бы не это, я бы его сейчас же выгнала.
По отношению к господам де Круазнуа, де Люзу и прочим она соблюдала внешне все правила учтивости, но, признаться, держала себя с ними не менее вызывающе. Матильда страшно упрекала себя за все те признания, которыми она когда-то изводила Жюльена, тем более что у неё теперь не хватало духу сознаться ему, что она сильно преувеличивала те, в сущности, совершенно невинные знаки внимания, коих удостаивались эти господа.
Несмотря на самые благие намерения, её женская гордость не позволяла ей сказать ему: «Ведь только потому, что я говорила с вами, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что я однажды позволила себе не сразу отнять руку, когда господин де Круазнуа, положив свою руку на мраморный столик рядом с моей, слегка коснулся её».
Несмотря на самые благие намерения, её женская гордость не позволяла ей сказать ему: «Ведь только потому, что я говорила с вами, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что я однажды позволила себе не сразу отнять руку, когда господин де Круазнуа, положив свою руку на мраморный столик рядом с моей, слегка коснулся её».
Теперь стоило кому-нибудь из этих господ поговорить с ней несколько секунд, как у неё сразу находился какой-нибудь неотложный вопрос к Жюльену, и это уже оказывалось предлогом, чтобы удержать его подле себя.
Она забеременела и с радостью сообщила об этом Жюльену.
— Ну как, будете вы теперь сомневаться во мне? Это ли не ручательство? Теперь я ваша супруга навеки.
Это известие потрясло Жюльена; он уже готов был отказаться от предписанных себе правил поведения. «Как я могу быть намеренно холодным и резким с этой несчастной девушкой, которая губит себя ради меня?» Едва только он замечал, что у неё не совсем здоровый вид, будь даже это в тот миг, когда его благоразумие настойчиво возвышало свой грозный голос, у него теперь не хватало духу сказать ей какую-нибудь жестокую фразу, которая, как это показывал опыт, была необходима для продления их любви.
— Я думаю написать отцу, — сказала ему однажды Матильда, — он для меня больше, чем отец, — это друг, и я считаю недостойным ни вас, ни себя обманывать его больше ни минуты.
— Боже мой! Что вы хотите сделать? — ужаснулся Жюльен.
— Исполнить долг свой, — отвечала она ему с радостно загоревшимися глазами. Наконец-то она проявила больше величия души, чем её возлюбленный.
— Да он меня выгонит с позором!
— Это — его право. И надо уважать это право. Я возьму вас под руку, и мы вместе выйдем из подъезда среди бела дня.
Жюльен, ещё не опомнившись от изумления, попросил её подождать неделю.
— Не могу, — отвечала она, — честь требует этого. Я знаю, что это долг мой, надо его исполнить, и немедленно.
— Ах, так! Тогда я приказываю вам подождать, — настойчиво сказал Жюльен. — Ваша честь не беззащитна — я супруг ваш. Этот решительный шаг перевернёт всю нашу жизнь — и мою и вашу. У меня тоже есть свои права. Сегодня у нас вторник, в следующий вторник будет вечер у герцога де Реца, так вот, когда господин де Ла-Моль вернётся с этого вечера, швейцар передаст ему роковое письмо... Он только о том и мечтает, чтобы увидеть вас герцогиней, я-то хорошо это знаю; подумайте, какой это будет для него удар!
— Вы, быть может, хотите сказать: какая это будет месть?
— Я могу жалеть человека, который меня облагодетельствовал, скорбеть о том, что причинил ему зло, но я не боюсь, и меня никто никогда не испугает.
Матильда подчинилась ему. С тех пор как она сказала ему о своём положении, Жюльен впервые говорил с ней тоном повелителя; никогда ещё он не любил её так сильно. Всё, что было нежного в его душе, с радостью хваталось, как за предлог, за теперешнее состояние Матильды, чтобы уклониться от необходимости говорить с нею резко. Признание, которое она собиралась сделать маркизу де Ла-Молю, страшно взволновало его. Неужели ему придётся расстаться с Матильдой? И как бы она ни горевала, когда он будет уезжать, вспомнит ли она о нём через месяц после его отъезда?
Не меньше страшили его и те справедливые упрёки, которые ему придётся выслушать от маркиза.
Вечером он признался Матильде в этой второй причине своих огорчений, а потом, забывшись, увлечённый любовью, рассказал и о первой.
Матильда изменилась в лице.
— Правда? — спросила она. — Расстаться со мной на полгода — это для вас несчастье?
— Невероятное, единственная вещь в мире, о которой я не могу подумать без ужаса.
Матильда была на верху блаженства. Жюльен так старательно выдерживал свою роль, что вполне убедил её, что из них двоих она любит сильнее.
Настал роковой вторник. В полночь, вернувшись домой, маркиз получил письмо, на конверте которого было написано, что он должен его вскрыть сам, лично, и прочесть наедине, без свидетелей.
«Отец.
Все общественные узы порваны между нами, остались только те, что связывают нас кровно. После моего мужа Вы и теперь и всегда будете для меня самым дорогим существом на свете. Глаза мои застилаются слезами; я думаю о горе, которое причиняю Вам, но чтобы стыд мой не стал общим достоянием, чтобы у Вас нашлось время подумать и поступить так, как Вы найдёте нужным, я не могу долее медлить с признанием, которое я обязана сделать. Если Ваша привязанность ко мне, которая, по-моему, не знает предела, позволит Вам уделить мне небольшой пенсион, я уеду, куда Вы прикажете, — в Швейцарию, например, — вместе с моим мужем. Имя его столь безвестно, что ни одна душа не узнает дочь Вашу под именем госпожи Сорель, снохи верьерского плотника. Вот оно, это имя, которое мне было так трудно написать. Мне страшно прогневить Вас, как бы ни был справедлив Ваш гнев, я боюсь, что он обрушится на Жюльена. Я не буду герцогиней, отец, и я знала это с той минуты, как полюбила его; потому что это я полюбила его первая, я соблазнила его. От Вас, от предков наших унаследовала я столь высокую душу, что ничто заурядное или хотя бы кажущееся заурядным на мой взгляд не может привлечь моего внимания. Тщетно я, желая Вам угодить, пыталась заинтересоваться господином де Круазнуа. Зачем же Вы допустили, чтобы в это самое время рядом, у меня на глазах, находился истинно достойный человек? Ведь Вы сами сказали мне, когда я вернулась с Гиер: «Молодой Сорель — единственное существо, с которым можно провести время без скуки»; бедняжка сейчас так же, как и я, — если это только можно себе представить — сокрушен мыслью о том горе, которое принесёт Вам это письмо. Не в моей власти отвратить от себя Ваш отцовский гнев, но не отталкивайте меня, не лишайте меня Вашей дружбы.
Жюльен относился ко мне почтительно. Если он и разговаривал со мной иногда, то только из глубокой признательности к Вам, ибо природная гордость его характера не позволяла ему держаться иначе, как официально, с кем бы то ни было, стоящим по своему положению настолько выше его. У него очень сильно это врождённое чувство различия общественных положений. И это я, — и я признаюсь в этом со стыдом Вам, моему лучшему другу, и никогда никто другой не услышит от меня этого признания, — я сама однажды в саду пожала ему руку.
Пройдёт время, — ужели и завтра, спустя сутки, Вы будете всё так же гневаться на него? Мой грех непоправим. Если Вы пожелаете, Жюльен через меня принесёт Вам уверения в своём глубочайшем уважении и в искренней скорби своей оттого, что он навлёк на себя Ваш гнев. Вы его больше никогда не увидите, но я последую за ним всюду, куда он захочет. Это его право, это мой долг, он отец моего ребёнка. Если Вы по доброте своей соблаговолите назначить нам шесть тысяч франков на нашу жизнь, я приму их с великой признательностью, а если нет, то Жюльен рассчитывает устроиться в Безансоне преподавателем латыни и литературы. С какой бы ступени он ни начал, я уверена, что он выдвинется. С ним я не боюсь безвестности. Случись революция, я не сомневаюсь, что он будет играть первую роль. А могли ли бы Вы сказать нечто подобное о ком-либо из тех, кто добивался моей руки? У них богатые имения? Но это единственное преимущество не может заставить меня плениться ими. Мой Жюльен достиг бы высокого положения и при существующем режиме, будь у него миллион и покровительство моего отца...»
* * *Матильда знала, что отец её человек вспыльчивый, что ему надо дать остыть, и исписала восемь страниц.
«Что делать? — рассуждал сам с собой Жюльен, прогуливаясь в полночь в саду, в то время как г-н де Ла-Моль читал это письмо. — Каков, во-первых, мой долг, во-вторых, мои интересы? То, чем я обязан ему, безмерно; без него я был бы жалким плутом на какой-нибудь ничтожной должности, да, пожалуй, ещё и не настолько плутом, чтобы не навлечь на себя ненависть и презрение окружающих. Он сделал из меня светского человека. В силу этого мои неизбежные плутни будут, во-первых, более редки и, во-вторых, менее гнусны.
А это стоит больше, чем если бы он подарил мне миллион. Я обязан ему и этим орденом, и моими якобы дипломатическими заслугами, которые возвышают меня над общим уровнем.
Если он сидит сейчас с пером в руке и намеревается предписать мне, как я должен вести себя, — что он напишет?..»
Тут размышления Жюльена были внезапно прерваны старым камердинером г-на де Ла-Моля.
— Маркиз требует вас сию минуту, одетого, неодетого, немедленно.
И, провожая Жюльена, камердинер добавил вполголоса:
— Берегитесь, господин маркиз прямо рвёт и мечет.