— Как, Наталья? — спросил отец. — Хочешь суховского лимонаду? Пашка-то наш, гляди, и то соблазнился — глаза заблестели.
Наталья еще глубже спряталась в шаль и долго не отвечала. Молчали и мужчины, ожидая ее ответа.
— Мне итти некуда, незачем, — сказала затем она. — Я вам и в тот раз, как Сухов приставал, объясняла: была у меня любовь такая, какой и в песнях нет, и ждала я счастья, как трава солнца ждет… но сломалось все, нет у меня теперь никакой жизни, и никуда я отсюда не пойду. Где он искать меня будет? Не найдет, если уйду.
— Это кто же тебя искать будет? — насмешливо перебил ее Павел. — Валюта какая, подумай, — обратился он к отцу все с той же насмешкой в голосе. — Это она все о том плясуне страдает, который весной тут шатался? Так о нем что говорить. Их полк порубил немец в мелкую щепу, — не то что человека, целого седла не осталось.
— Все бывает, — серьезно сказала Наталья. — Бывает, уж и бумага придет, что погиб человек, и товарищи о том напишут, и пособие выдадут, а он — стук в дверь и входит… Нет, папаша, я буду ждать Алексея, — и, резко взмахнув занавеской, она исчезла за нею.
— Дура! Я тебе практический совет даю… — начал было Павел, но отец остановил его:
— Хватит. Ложись спать, — и погасил лампу.
Павел лег на лавку у стола и с головой накрылся старым отцовским тулупом.
— Откроешь, в случае чего, на три совы. Пароль — «Тамбов», — сказал он.
Отец, не отвечая, побрел к своей постели.
Новости, рассказанные сыном, взволновали и расстроили его до крайности. Партизанский отряд Александра Ивановича Коростелева, секретаря райкома, был одним из лучших в районе между Ильмень-озером и Валдаем.
Здесь, в густых лесах, пронизанных озерами и болотами, в древнем Приозерном краю, ютившем еще новгородскую вольницу, раздолье было для партизан. Коростелев, сам исконный ильменец, рыбак с детства, знал леса, как хороший волк, разбирался в озерной путанице, как дикая утка. Это был лесной рыбак, редкая разновидность русского человека. Ему партизанить сам бог велел. Еще немцы были у Витебска, а он закопал в лесах продовольствие на добрых полгода, вооружения на две сотни людей, угнал в лес колхозное стадо в сорок коров да с десяток коней. Еще шли дожди, а его партизаны везли в лес лыжи и сани, в артелях шили им белые маскировочные халаты. И все это хоронил он в десяти местах, никому не рассказывая, где и что. Только Ситников, Большаков да отчасти емельковский лесник одни и знали его таинственное хозяйство.
После того как немцы взяли Старую Руссу, Коростелев остался в городе, поручив партизан Ситникову.
В городе наладил Александр Иванович своих подпольщиков и взрывал там немцев добрых две недели, выжигал из домов, вырезал на темных улицах, душил в постелях.
Уходя в лес, оставил в городе верных людей с походной радиостанцией.
Из города сообщают в лес Коростелеву: на таком-то тракте колонна, там — пушки, в ином месте — танки. И он выберет самое важное место, самый обнаженный пункт и ударит, где не ожидали. За голову его определили немцы сначала пять тысяч марок, потом десять тысяч, а в последнее время двадцать пять тысяч советскими, три коровы и пять мешков пшеницы. Но взять Коростелева они не могли ни силой, ни хитростью. И вот теперь он погиб.
Рассказ сына о неудачном бое и еще более, чем самый рассказ, его непонятная привязанность к Сухову, вместе с явным желанием уйти за линию фронта, — все это не нравилось леснику, и он чувствовал, что за всем этим кроется недоброе. Затаив дыхание, он прислушивался, спит ли Павел.
«Спит, подлец, — думал он со злостью. — Набили столько народу, а ему и горюшка нет, храпит, дьявол».
И тоска, как ломота, охватывала его кости и ныла в них, хоть кричи.
— Россия наша, Россия, — бессвязно повторял он, переживая огромную боль за родину, за ее беды, за все то страшное, что навлек на нее немец.
Он, как и любой простой человек, плохо знал родную историю, он не мог бы толком назвать ни одного царя или исторического деятеля и что именно и когда они совершили; он путал последовательность многих событий и мог приписать Кутузову то, что совершил Петр, но за всем тем он любил и понимал русское прошлое. Знал он, что Россия велика, сильна и богата, помнил ее великую славу, верил в ее людей, знал, что и во тьме веков, в ранних истоках державы, всегда выручали ее из беды великие подвижники и герои. В годы бедствий Россия всегда рождала героев. С детства помнил он удивительное житие князя Александра Ярославича Невского, своего «однофамильца». С детства запечатлелись в его памяти фигуры дремлющего Кутузова на совете в Филях; худенького Суворова с задорным седым хохолком; Скобелева с мясистыми щеками и тщательно распушенною бородой; солдата Архипа Осипова, взрывающего пороховой погреб, или солдата Рябова в плену у японцев.
Для него и Суворов и матрос Кошка были родными. Они и строили ту Россию, которую он любил, которую и сам он, Петр Семенович, строил не покладая рук.
Теперь все великое русское проходило перед его неспящими глазами.
То проносилось какое-то острое слово царя Петра, то что-то связанное с Суворовым сжимало сердце. А то вдруг — ни с того, ни с сего — вспоминался ему запах черники, такой тонкий и нежный, что его слышно лишь изредка и лучше всего, когда ешь чернику с молоком, — и этот запах был до того нежный, как запах родного ребенка.
То пробегал перед глазами вид Новгорода, то скрип уключин и плеск воды под веслами возникал в ушах — и господи, боже мой! — сколько образов родной и милой сердцу русской жизни вставало сразу.
Вспомнил он, как лет пять тому назад в здешних местах открывали санаторий для туберкулезных ребят, и как он пошел туда поглядеть, что это такое за санаторий, и целый день просидел у решетчатой ограды санатория, следя за играющими детьми, любуясь их игрушками и слушая песни женщин в белоснежных халатах, и как было трудно тогда ему встать и уйти от этой новой, приятной и уютной жизни, которая вдруг возникла в глухих лесах.
Вспомнил он, как создавался совхоз за соседним лесным участком, вспомнил молодежь, уходившую из деревень в города и возвращавшуюся с медалями, со знаниями.
Вспомнил невысокую, кряжистую девушку, как-то приехавшую к нему на участок «лечить лес». Была она проста и неопытна, как ребенок, не умела отличить клюквы от брусники, но болезни деревьев знала и умела лечить их. Вечерами долго рассказывала о солнце, о жучках и червях. Он сладко, точно сам был ребенком, задремывал под ее рассказы, с веселою нежностью бормоча: «Лечи, лечи, дочка», — и была она ему приятна, как вся та новая жизнь, что властвовала над ним. Да, много было хорошего, радостного.
И вот ее, эту жизнь, топчет сапогом немец, и, казалось, при нем ничего не будет из прежнего — ни солнца, ни рыбы в озерах, ни запаха земляники, ничего…
— Ах, беда ты моя, беда, Россия наша, — шептал он, ворочаясь с боку на бок, и, не в силах справиться с ворохом мыслей, от которых бил его мелкий озноб, встал и, как был, неодетый вышел во двор.
Ночь подходила к концу.
Лес бормотал и выл под сильным ветром. На поляну выметало последние запахи осени. Дыхание размокших под дождем ометов, дров, дорог, навоза, пролитого кем-то дегтя, вздувшихся хмурых, студеных озер, укропа на раскисших грядках было широким, сытным.
— Нет, не может того быть, — сказал он вслух. — Россия свою тягу имеет, как пламень. Ее мало взять, ее тушить надо. А огонь-то — ого, до Тихого океану! Не загасишь, нет!
И как-то сразу при такой мысли отлегло от сердца.
Прислушался. Издалека доносился крик совы.
«Баловники. Сигнал ответственный, вроде пароля, а они его по всему лесу на десять верст трубят», — и, набирая злость на этого Сухова, стал поджидать партизан на пороге сторожки.
2На печи было жарко. Наталья не покрывалась одеялом, а лежала в легком ситцевом платьице, как в жаркий день у реки, когда, бывало, выходили гурьбой из деревни и как бы невзначай поджидали военных из лагерей, давая знать о себе песнями.
Там, у реки, Наталья и встретила его прошлым летом. Он шел, — она прижала руки к сердцу, так было явственно сейчас это виденье, — он шел, легко неся тело на длинных упругих ногах, и как бы сдерживал их, чтобы они не унесли его дальше.
Среднего роста, щупленький, он не сразу бросался в глаза, но стоило заговорить ему — сейчас же запоминался и нравился своей речью. Он был русский, родом с Кавказа, и говорил с сильным акцентом, что очень шло к нему. И смеяться любил он долго, весь загораясь от смеха и как бы нехотя замолкая. Он не был красив, но Наталья залюбовалась им, а он тоже, видно, отметил ее из всех и рванулся к ней, но сдержал себя и, рассмеявшись, небрежно красивой походкой прошел мимо девушек. Как хорош был тогда день — такой настоящий русский, с крутыми белыми облаками на голубом небе, с гулом далекого грома за лесом, с душистым полевым ветром. Из лесу доносились визгливые крики ребят, — сегодня с утра все ушли за ягодами, — лес ухал от ребячьих криков, как пустой котел.
Слабый запах тлена, словно дымок, пронизывал горячий летний воздух. И все было хорошо, как никогда. Как они тогда познакомились? Как они тогда сразу поняли, что им назначено любить друг друга и нельзя терять ни часа, ни секунды из счастья, раскрывшегося с такой щедрой простотой?
Теперь Наталья не могла даже вспомнить, как все это произошло. Одно она могла сказать — день тот был самым лучшим в ее жизни. Ни до, ни после него она уже не испытала того высшего наслаждения жизнью, как тогда, у реки, когда увидела его и сама предстала перед ним — вся, на всю жизнь.
День тот длился долго. На исходе его, утомленная, Наталья купалась в реке. Вода была розовой от бокового солнечного света, и кожа на ее теле тоже казалась красной, разгоряченной, как в бане.
«Вот и пришло мое счастье, — думала тогда Наталья, — какое ни есть, а мое навек, и для него, и с ним только и жить теперь. Только б не разминулись дороги, не разошлись пути…»
Шатаясь, вышла она из воды и, заломив над головою руки, долго глядела на первые, растерянно мигающие, подслеповатые звезды.
И Анюта Большакова громко и раздраженно сказала тогда при всех:
— Не могу я на тебя смотреть, — какая ты счастливая.
Как все удивительно в человеческой жизни! Еще и счастья нет, оно лишь слегка почувствовалось, а сразу изменился вид Натальи.
— Ах, да что там…
Ей хотелось и продолжать воспоминания и отстранить их, потому что были они без окончания, без торжества, без Алексея.
— Найти бы Алексея, найти, — шептала она.
И ей в самом деле казалось, что если она найдет его, то прежнее ощущение счастья сразу вернется к ней.
И в глубоком сне она застонала и, морщась, нехотя проснулась. За окном трижды прокричала сова. Послышались голоса, фырканье уставших коней, ругань.
«Ох, опять этот Сухов», — мелькнуло в мозгу, и, словно убегая от него, пока он не заметил, Наталья заснула.
Бой, о котором наспех рассказал отцу Павел, произошел третьего дня на развилке двух проселочных дорог, возле деревни Безымянки. Немцы заночевали в деревне, выставив охранение. К вечеру Коростелев окружил деревню и послал Большакова с Суховым и Павлом скрытно подползти к избам и поджечь из них две или три — для паники.
Часа через полтора избы запылали.
Крича и стреляя в воздух, немцы выскочили на улицу, и тут Большаков сразу был ранен в руку, а немного погодя еще и в ногу. Сухов и Павел поволокли его к скирде сена и укрылись там вместе с ним. Бой шел на улице. Пули шуршали наверху, в сене. Оно, наконец, вспыхнуло. Тогда поволокли Большакова к какому-то огороду, в кривую, покосившуюся баньку. Из нее кто-то вышел, поглядел на них и окликнул:
— Пашка, ты?
Сухов уронил Большакова, припал к земле.
— Я. А это кто?
— Это Бочаров Дмитрий. Здоров! — И к ним, с немецким автоматом в руках, низко нагибаясь к земле, подошел человек в русской одежде. — Давно я хотел, Сухов, с тобой повидаться…
Сухов что-то прокашлял.
— И Коростелев тут? — спросил Бочаров.
— Тут, — ответил Сухов. — А ты что, у немцев?
— Вроде. А ну-ка, ты полежи, парень, — сказал Бочаров Павлу, — мы с Суховым отдельно поговорим.
— Ты не убивай меня, Бочаров, — сказал тогда Сухов. — Я тебя умоляю, не убивай меня.
— Да что ты! — сказал Бочаров. — Я, помнишь, сам к вам в отряд просился, да Александр Иванович не взял за мою анкету. Кулак; говорит, то да се. Помнишь?
— Помню, — сказал, вставая, Сухов, и они отошли в сторону, а Павел пополз в капусту, оставив Большакова.
Минут через десять он услышал голос Сухова. Тот звал его, Павел побоялся откликнуться.
— Брось искать. Удрал он, ну и все тут, — сказал Бочаров. — Еще лучше. Ничего не узнает. Так договорились? Или нет?
— Это дело серьезное, Бочаров, — ответил Сухов. — Как я могу обещать? Выйдет — выйдет, а не выйдет — не обижайся.
— Должно выйти. Надо во всем свой интерес иметь. Я тебе так скажу: ни тебе в партизанах, ни мне у немцев делать нечего.
— Это-то так. Ну, поглядим… Бежать надо. А то еще твои немцы прикончат, — сказал Сухов.
— А это кто ранен? — спросил Бочаров. — Не Большаков ли?
— Я, — медленным, страшным голосом ответил Большаков. — Сволочи вы… Слышал я, о чем сговаривались, — и он выстрелил из «вальтера» раз пять или шесть.
Бочаров кинулся наземь, застрочил из автомата. Кто-то, — наверно, Сухов, — пробежал мимо Павла.
Тогда и он на четвереньках, ползком, а потом в полный рост кинулся к балочке, перемахнул ее и, обойдя деревню задами, вышел к своим.
Сухов был уже тут. Он докладывал Коростелеву, когда подошел Павел, и здорово испугался, увидев его.
— Жив, Павел?.. Золото мое… Ну, рад я, так рад… хоть ты жив.
Коростелев сидел на завалинке у крайней избы и молча смотрел на них. Потом сказал:
— Где бросили Большакова?
— Александр Иванович, да как не бросить, когда под автомат попали…
— Где бросили, я спрашиваю?..
— Да чорт его найдет — то место. Темнота ведь. На огороде каком-то. Ты не запомнил, Павел?
Коростелев посмотрел в сторону улицы: бой достиг ее середины, немцы, бросая повозки, пешком уходили за дорогу.
— Скажи Ситникову: я за Большаковым пошел, — сказал Коростелев своему связному Грише Курочкину. И, встав, оправил на себе патронташ. — Веди, Сухов.
Двое партизан — они всегда находились при Коростелеве — молча вскинули на плечи автоматы и тоже пошли. Павел остался. Гриша сказал:
— Судить теперь вас, сволочей, будем. Как это вы Большакова бросили? И Александра Ивановича от дела отбили. Ну, и сукины же вы дети.
— Мы не бросили. Отбить не могли.
— Конечно, голыми руками не отобьешь, — сказал Гриша.
Павел схватился за грудь: винтовка-то осталась в капусте.
— Ты помолчи, не твое дело, — сказал он Грише. — Иди, куда тебе сказано.
— Я лучше тут подожду Александра Ивановича, — сказал Гриша. — Фланг открытый, а тебе поручить нельзя. Сходи к Ситникову, передай, что слышал.
Павел сразу обрадовался — спасение! Побежал к Ситникову и, передав, что было сказано, добавил:
— Фланг открытый, беспокоюсь я за Александра Ивановича.
Ситников покачал головой.
— Это какие же такие хрены Большакова там раненого оставили? Придется Александра Ивановича теперь выручать, беды бы какой не вышло.
И все пошло бесом. Пришлось отойти с улицы и повернуть на огороды.
Немцы, совсем было оставившие деревню, вернулись в нее и, хоронясь за избами, открыли по огородам такой огонь, что кругом посветлело, и партизаны лежали в зареве сплошных ракет, пожаров и красно светящих пуль. Павел сохранил в памяти лишь отдельные звенья этого ужаса. Он помнил, что душа его металась от испуга к отваге, то он оголтело куда-то бегал с поручениями Ситникова, то подносил патроны, то оттаскивал и перевязывал раненых, то, притулясь к какому-нибудь плетню, вздрагивал и выл, как пес.
Ночь была на исходе, когда увидели — немцы что-то зажгли в деревне. Украинец Сковородченко, из красноармейцев, пополз узнать, в чем дело.
— Большакова на огонь кладут! — крикнул вернувшись. — Сначала били, в ранах штыком ковыряли, все требовали нашу базу открыть — молчит. А сейчас к сараю привязали, сеном обложили — жечь хотят.
— Не дам Большакова жечь, — сказал Коростелев. — Нет, не дам я им этого.
Прямо на огонь сарая взял направление Коростелев. Ни о чем не заботясь, бежали за ним партизаны. Наскакивая на немцев, били их наотмашь прикладами, кололи штыками, хватали за ноги и валили наземь. Пулеметы замолкли. Пошла рукопашная, и все смешалось. Свой своего окликал по имени.
— Ситников?
— Я.
— Коробейник?
— Здесь.
— Ты, Сема?
— Я, Николаша.
Человек двадцать немцев валялось вокруг сарая на освещенной пожаром земле. Уже было рукой подать до Большакова, но тут сразу пропали немцы и по нашим рванули из миномета. Коростелев взмахнул рукой и упал.
И это было последнее, что хорошо помнил Павел… А потом стоял он у полусожженного тела Большакова, и плакал, и дрожал.
Подбежал Сухов:
— Бежим, Панька. Александра Ивановича убили. Видел?
— Куда?
— Как — куда? Вообще убили.
— Куда бежать?
— В лес, поодиночке. У твоего отца — послезавтра.
И они побежали, шарахаясь от выстрелов, и никак не могли разделиться. Ночью остатки отряда еще раз встретились где-то на пути к леснику, и тут был ими избран временным командиром Аркадий Сухов.
Сова прокричала три раза.
На поляну из лесу выехала группа конных.
— Ишь, спят-то как, и часового нет, — фальшиво заботливым голосом сказал Сухов. — А ведь Паньку загодя посылал…
— А чего тебе, Сухов, музыку, что ли, выставить? — сказал лесник.
Конные быстро подъехали к нему.
— А-а, Петр Семенович! Привет! — Сухов спрыгнул с коня и, покачиваясь на занемевших ногах, стал привязывать лошадь к плетню. — Ну как, собрался?