Собрание сочинений. Том 3 - Павленко Петр Андреевич 30 стр.


Исаак Ру объяснил свой заказ. Ру написал контракт, и Саади, омочив в кофейной гуще горбатый бронзовый палец, приложил к контракту бурое пятно своей подписи. И пообещал кончить ковер в два года.

Саади отдал шерсть вымыть в воде, выбить колотушкой и высушить на солнце. Солнце сделало шерсть чистой, легкой и сухой. Ее очистили струной, натянутой на кривой смычок, и отдали прясть на самопрялке, а не на веретене, как обычно, чтобы добиться тончайшей нити. Потом тонкие, острые, как девичий волос, нити сучили и выравнивали стальным прутиком, и нитка стала послушным нервом, готовым врасти в любую ткань и протянуть по ней свою живую паутину. Сам же Саади, пока готовили ему шерстяные нервы, запершись в каморке, куда никто не смел входить, приготовлял отвары по одному ему известным рецептам. Нерв должен жить, и цвет — жизнь нерва. В шерстяном этом нерве он находил частицы своего существования, и все: и куски узора, все краски отдельных его линий и фигур, темные, яркие, блестящие, скользкие и мрачные, пробуждали в нем отдаленные воспоминания, как будто краски сохранили в себе нечто неумирающее. Он давно отделался от того, что для него самого представляли цвета и линии в смысле приятности или неприятности. Его воля была сосредоточена на одном — преодолеть все, что лежит между ним и шерстяным нервом ковра.

Обычно он приготовлял черный цвет из отвара дубовой коры с железным купоросом, но на этот раз он извлек из потайных мешочков сандал и варил его с корой граната; красный цвет он рождал из отвара плодов сумаха, привозимого ему из Дагестана, или корня марены; желтый — из отвара корней барбариса, листьев шелковичного дерева и персика; на темно-желтый не пожалел он на этот раз чистейшего шафрана, дорогого, как золото, дающего цвет вековой прочности. Баяхчи Измаил принес ему бычьей желчи, и, выварив желчь с корнями виноградной лозы, Саади получил коричневый цвет. Вымочив нитки в растворе квасцов, он бросил их мотки в горшки с растворами красок. Шерсть перестала существовать.

В горшках уже варился зародыш ковра.


В отель, где жил Ру, пришла девочка. Она выглядела десятилетней, но лицо ее уже было покрыто чарчафом, на детском теле следы материнства выгнули напряженный овал. Она подала записку. На бумажке, наверно извлеченной из мусора и потом тщательно разглаженной на колене, был выдавлен оттиск пальца. Девочка, подав записку, сказала:

— Хаджи Саади ждет вас к празднику. Через день после завтрашнего дня.

Ру оповестил друзей, — все шестеро были в Смирне, — и они решили выехать в тот же вечер, чтобы быть у старика в праздник…

Машина Роберта, синий узкий «бюик», разматывала рыжий клубок дороги. В беге автомобиля терялась анатолийская медленность, рожденная зыбью верблюжьего шага. Пейзажи убегали в стороны и скрывались за домами Ушака — и здесь толпились оазами, рощами, холмами, болотами, грязью. В тот день был шумный базар в Ушаке. Улицы, нутро которых было базаром, дрожали от воплей, криков и песен, икали ослы, верблюды стонали гнусавыми охами, шла пыль частым рыжим дождем, в воздухе пахло корицей и козьим духом. Авто англичан проковыляло по суставчатым уличкам, через базар, вползло в щели проходов между домами за рынком и остановилось у дома Саади, гудевшего народом.

В дворике, за глиняной стеной, кружились люди. Саади на куцем своем матрасике занимал низкий, почти в уровень с двором, балкон, кокетливо выложенный кирпичами. Перед ним разметался его новый ковер; несколько других, поменьше, лежали сбоку. Неторопливо шевеля короткопалыми руками, Саади рассказывал что-то о себе. В этот день, раз в году, он всегда созывал гостей и показывал им новый товар, как художники на Западе показывают себя на выставках. Вокруг него на праздничных ковриках сидели торговцы шерстью и мастера-ковровщики.

Они приходили, принося с собой узелки с подарками — горшочками сметаны или горстью отличных смокв, и долго говорили о старом искусстве Ушака, вспоминали его мастеров, хвалили работу Саади.

А за ними, за стеной почетных гостей, у ковра ползали на пятках ткачихи Саади и чужие ткачихи. Они мяли ковер, шептались, разглядывали узлы и, прислушиваясь к разговору на праздничных ковриках, восторженно ахали, закатывая глаза. Среди них было много бывших учениц Саади, бывших его ткачих и жен.

Когда англичане подъехали к калитке, ковровщики Саади бросились к ним навстречу.

Раздались приветствия:

— Привет господам!.. Привет друзьям Хаджи-Саади! Да будет удачна ваша покупка! Хорошие вещи всегда идут в хорошие руки!

Ру с друзьями подошел к старику, старик привстал на дрожащих ногах и смущенно потряс непослушными губами, чтобы произнести приветствие, потом он снова сел на матрасик, и гости уселись возле него на праздничных ковриках.

Ковер для короля лежал перед ними. Вокруг него, как вокруг норовистой лошади, осторожно ходили скупщики ковров и друзья Саади, они мельком гладили его бархатную кожу, расправляя края, щелкали языком, глядя на рисунок, на шерстяную душевность красок и, сравнивая с другими работами Саади, находили эту лучшей.

— Говорят, Малую Азию со всеми ее чудесами съели козы, — сказал Боб, — на козьей же шерсти человек создал другую Азию, отразив в ней все чудеса прежнего… Тут нельзя приспособить какую-нибудь философскую теорию, Ру?

Ру не ответил. Он читал ковер.


Обычная кайма Ушака — это пышная ветвь цветов граната, ветвь жизни, — Ева, говорят, дала Адаму гранат, — переплетенная с сизыми листками оливкового дерева, которое давно уже названо человечеством эмблемой мира. Жизнь, заплетенная миром, — кайма Ушака. Центральное поле — почти всегда квадрат с вписанным в него восьмиугольником, восьмиугольник — земля с восемью точками компаса. На гранях восьмиугольника, вне его, в углах квадрата четыре великих индиговых моря волнистыми краями своими замыкают систему земли. В восьмиугольник брошен пышный орнамент. В нем есть лотос, цветок Венеры и богоматери, и снова гранат в стилизованных композициях, почки, цветы и плоды граната на темном вишневом фоне, а в середине острый арабеск из всех эмблем, повитый кудрями плодоносящего гороха.

Таков обычный рисунок и тон Ушака, но тот, что лежал перед Исааком Ру, был иным. Ру читал ковер Саади и, прочитав, понял замысел мастера. Основной фон ковра был блекл и торжественно скучен — мастер выцветил краски. Орнамент классической каймы и ветви гранатовых цветов он повязал серыми шипами терновника, он отделил листки олив — эмблемы мира и покоя — от их ветвей и бросил их пожелтевшей стаей, взметенной осенним ветром. Он разрубил орнамент в середине ковра — чудесный и сложный арабеск из плодов граната и лепестков лотоса — и из гранатового тела кровавые капли зерен вытрусил на восьмиугольник бурой земли, — капельки зерен капали кровью.

— Что вы там священнодействуете, Ру, — сказал Генри. — Надо решить — берем ковер или нет. Мне он дьявольски нравится, по правде говоря.

— Ковер отличный, — подтвердил Колли, — в нем есть нечто особенное, какая-то новизна, дерзкое новаторство. Ру, ваша теория — правда. В рисунке есть что-то от нас, да! От Запада. От англосаксов.

Ру отвел глаза от ковра.

— Да, — ответил он. — Да. В нем чувствуется особенная культурность рисунка. Ковер исключительный.

Боб стэком щелкнул старика по колену.

— Так и быть, мы берем ковер.

Он поднялся и позвал всех остальных к выходу.

— Поднимайтесь, Ру, — сказал он, — тут такая вонь, что я больше не могу.

— Я немножко задержусь, — ответил Ру, — поезжайте, я подойду.

Ру подвинулся к мастеру и взял его за руку.

— Ну? — сказал он, недовольно морщась, — что же ты это надумал, Саади?

Старик перебрал губами.

— А что прочел инглиз-эфенди? — спросил старик. — Эфенди — ученый человек, Саади — старый дурак, что может Саади придумать…

— Что я прочел? — переспросил Ру. — Нехорошие вещи прочел я, Саади. Зачем ты рассек старый узор Ушака? Зачем заменил ты старые краски, радость прекратил в печаль, веселые линии согнул болью?.. А ведь мой заказ был точен, Саади, — сказал он. — Ты помнишь мой заказ?

— Как же, эфенди, — ответил старик, — помню, все помню. Ты сказал: возьми старинный узор Ушака и погляди хорошо, что в нем стало мертвым, и выкинь это мертвое. Ты сказал: все новое от англичан. Новое надо сделать так, как делают его англичане.

— Ну, и что же ты сделал? — спросил Ру.

— Я так и сделал, — продолжал, кланяясь и улыбаясь, старик. — Что умерло, эфенди? Хорошая жизнь. Что новое, эфенди? Все новое от англичан. Где был мир — там теперь распри, где люди ели лепешки на меду — там едят теперь корни диких растений. Я сделал новое так, как ты хотел, как делают его англичане. Шипом терновника я рассек гранат, что почитаем мы за плод плодородия и счастья, и бросил зерна его на весь узор, как разбросало ваше новое детей Анатолии.

— Я так и сделал, — продолжал, кланяясь и улыбаясь, старик. — Что умерло, эфенди? Хорошая жизнь. Что новое, эфенди? Все новое от англичан. Где был мир — там теперь распри, где люди ели лепешки на меду — там едят теперь корни диких растений. Я сделал новое так, как ты хотел, как делают его англичане. Шипом терновника я рассек гранат, что почитаем мы за плод плодородия и счастья, и бросил зерна его на весь узор, как разбросало ваше новое детей Анатолии.

Ру перебил его:

— Скажи спасибо, что язык ковра понимаю один я. Если мои друзья могли бы читать ковры так, как я, они…

— Эфенди, — сказал тогда Саади, — а разве король англичан разговаривает со всеми?

— Не говори чепухи, — сказал Ру.

— Подожди, эфенди, — Саади прикоснулся горбатым пальцем к рукаву гостя. — Скажи мне, эфенди, зачем это делает твой новый падишах монеты со своим лицом, когда много еще есть у вас монет с лицом отца его? Много было узоров в Ушаке, эфенди, но Саади — один, и Саади выбирает. Твои дети будут вспоминать тебя по делам твоим, мои дети вспомнят меня по моим коврам.


Шафрановые вечера Ушака приходят с гор, они сухи и движутся быстро, легкой поступью диких коз, и на обратном пути вечер обогнал авто. Свет фонарей рвал медленную нить дороги и рвал в глазах Исаака Ру нить коврового узора, развернутого им на станке горизонта. Автомобиль бежал черным тараканом, бойко шевеля огневыми усами. Англичане вполголоса пели песенки о девочках из мюзикхоллей. Исаак Ру перебирал в памяти ковер Саади; священный лебедь Чи, изображаемый иероглифом облака в виде суставчатой змееподобной спирали, лебедь Чи, столетиями шедший из Китая, через руки китайцев, персов, армян, курдов, греков к османам явился не лебедем Чи, а облаком, и не просто облаком, а облаком горя. Прямая линия в Японии, стране туманов, символизирует небо, а волнистая линия обозначает землю; в Китае прямая — земля, а волнистая — небо; в Анатолийской Азии прямая линия — жизнь и небо.

Боб командует:

— Сегодня в полночь уходит «Шотландия». Зашить ковер в брезент, сдать в багаж, предупредить капитана я успею. Генри, ты приготовишь письмо президенту англо-восточной торговой палаты сэру Герберту Лайну. Ру, на вашу долю остается пресса. Выжмите все ваши философии и напишите поэму об этом ковре.

— Я напишу, — говорит Ру. — Я напишу о Саади.

— О ковре, — поправляет его Боб.

— О мастере, — повторяет Ру.

— Ну как вам удобнее, — соглашается Боб.

— Мне удобнее о мастере, — объясняет левантинец. — О короле Саади.


1928

Родина

1

Исмет-Халаф был родом из Фессалии, из деревин возле города Фессал, издавна заселенного турками и издавна же принадлежащего Греции.

Так давно принадлежали фессальские турки грекам, что многие из них, особенно горожане, забыли родной язык и говорили и думали по-гречески.

Город Фессал лежит на юге Фессалии, далеко от беспокойных турецких и албанских границ, до него никогда не долетали шумные события, и ни один фессалиец не носил оружия и не принадлежал ни к какой политической партии.

Жили очень спокойно и не бедно. Редко кто бывал дальше своего округа, а немногие счастливцы никогда не имели нужды побывать дальше родной Фессалии.

Старые города ее — Нифия на севере, Галос и Фивы на востоке и Гамфы на западе — стерегли покой и порядок на старой фессалийской земле.

Так жили веками, так же думали прожить еще века.

Даже мировая война не сломала этого векового покоя.

Сначала, правда, думали, что будет плохо. Из Стамбула пришли жестокие вести, на один момент выбившие всех из состояния привычного бездействия.

Какой-то приезжий утверждал, что султан грозным фирманом повелел правоверным встать на защиту родины, где бы они ни были и чем бы они ни занимались.

Приезжего слушали со страхом, но понимали плохо. У многих загорались глаза и выступали на глазах слезы. Женщины причитали и пели старинные песни об оттоманских богатырях, имам рассказывал про Стамбул — эту величайшую жемчужину ислама, про ее храмы и про ее великий турецкий народ, бывший еще не так давно хозяином Балкан и всей Северной Африки.

Когда приезжий из Стамбула уехал, выяснилось, что с ним скрылись два брага Исхан-Бея, племянник имама и молодой адвокат Экрем-Бей, единственный ученый человек из фессалийских турок.

Молодежь зашумела.

Но так как никто не знал, куда и как нужно ехать, чтобы пробраться через границу, во что это обойдется и каков риск, связанный с поездкой, то ничего не предприняли.

Греческий губернатор назначил расследование, двух-трех арестовали и выпустили, сделали объявление, что изменники будут караться смертью, и взяли заложников из некоторых подозрительных сел. Это было единственное недоразумение с властями короля эллинов. Остальные годы войны прошли спокойно, молодежь служила в тылу армии, старики работали дома и все ждали, что вот-вот кончится война и тогда все изменится.

Что именно изменится, никто не знал. Люди знающие находили, однако, существующий порядок несправедливым и толковали, что пора бы мусульманам потребовать обратно свои земли, прогнав неверных, и определить новые границы Оттоманской империи…

Император Германии обещал в этом поддержку султану. Решено, что у Турции отберут Северный Эпир и часть Архипелага, Албания будет объявлена королевством и престол займет внучатный племянник Магомета V, а Македония по-старому отойдет к Турции.

Припомнились старые годы. Имам в пятницу читал в мечети отрывки из старой книги о всех притеснениях, которые были учинены греками по отношению к туркам, и именем пророка призывал кровь на головы неверных поработителей.

Но общий голос был тот, что надо ждать окончания войны, когда обязательно все выяснится.

За год до окончания войны сумасшедший гимназист Рафаэль Риччи, из итальянцев, поджег здание магистратуры в Пирее; дом спасли, и никто не пострадал, но правительство усмотрело в поступке злую волю эллинских подпольных организаций и ответило жестокими репрессиями.

Василиско Истамаки, турок-выкрест, работавший монтером на фессальской электрической станции, был осужден как шпион на смерть и расстрелян.

Но истинное горе пришло с окончанием войны, хотя от мира ждали только одного добра.

Не успели порадоваться перемирию, как началась греко-турецкая война в Анатолии.

Греческие газеты писали, что Константинополь отдадут грекам и восстановят храм Святой Софии, Турцию отодвинут в глубь Анатолии, Адану подарят итальянцам, Мерсину — грекам.

Началась такая сумятица, что только ложись и умирай.

В Фессале не осталось и половины людей. Сначала посадили в тюрьму имама и почтенных стариков, потом выслали в Турцию учителей турецких школ.

Фессальцы отправили в Афины делегатов, чтобы выяснить положение, но делегацию тоже арестовали, подержали месяца три в тюрьме и в полном составе отправили в Турцию.

И только тогда удалось узнать, да и то далеко не всем, что норвежский писатель Нансен выдумал какие-то особенные паспорта для фессальских турок и для греков, живущих в Турции; и что будут теперь менять человека на человека, добро на добро.

Всех обуяла страсть к преувеличениям.

Каждый старался представить свое хозяйство лучшим, чем оно было на самом деле. Вместо одной овцы показывали две, вместо одной курицы — десяток, маленькие палисадники перед домами превратились в промышленные сады, а сады — в парки.

— Если менять, так менять, — говорили фессалийцы. — Все равно придут на наше место греки и все уничтожат.

Греки в Турцию, однако, не приходили, обмен не начинался; а преувеличения привели к тому, что правительство увеличило налоги, и стали фессалийцы платить раз в пять больше, чем платили до войны, а на самом деле хозяйство их со времени войны не улучшилось, а ухудшилось, потому что за время войны сильно вздорожали фабрикаты, а спрос на сельскохозяйственное сырье для заграницы упал.

Жить стало прямо невтерпеж.

«Надо послать кого-нибудь из грамотных к норвежскому писателю Нансену или к нашему консулу в Афины, чтобы разузнать ясно, что будет и чего ждать».

И Исмет-Халаф, как толковый рачительный хозяин, умевший читать и писать по-гречески, поехал делегатом от своей деревни.

Исмет-Халаф был отличным хозяином. Его табачные поля славились в округе, и он всегда сдавал урожаи иностранным фирмам. Работая бок о бок с агентами американских и французских фирм и учась у них хорошему обращению, он выучился нескольким английским словам, а по-французски мог даже прочесть биржевой бюллетень в «Вестнике Марсельской биржи».

Избранный делегатом в столицу, Исмет-Халаф быстро собрался и выехал. Он не бывал в Афинах лет десять, с тех пор как окончил сельскохозяйственную школу, и город разбудил в нем воспоминания о молодости и цивилизации. Чувствуя себя гораздо больше греком, чем турком, и европейцем больше, чем греком, он радовался, видя названия улиц, говорящие о европейской культуре. Улицы Беранже, Шатобриана, Виктора Гюго, Одиссея, Софокла, Гомера, Байрона создавали впечатление слитности со всем человечеством, и казалось, что это улицы не греческой столицы, а столицы общей культуры. Он остановился у знакомого, на улице св. Павла, недалеко от вокзала Фосейон, где его приятель держал фруктовую лавочку.

Назад Дальше