Собрание сочинений. Том 3 - Павленко Петр Андреевич 32 стр.


Исмет вскрыл ее и увидел, что это та, что он послал семье.

— Проклятые, где же моя семья? — простонал он.

— Ну, ты, тише, — заметил полицейский.

Он разорвал телеграмму и вышел.

5

Исмет подал заявление о принятии его в турецкое подданство и через несколько дней был выпущен из полиции, получив на руки бумагу, что он имеет все преимущества для получения в первую очередь земельного надела в районе, освобождаемом от греков.

В первый же день свободы он послал письмо жене, заняв на марку у доктора Пангелоса, и побежал в бюро, отправляющее в Анатолию реэмигрантов и кооптантов.

Но прежде чем уехать, ему пришлось окунуться в самую глубь нищеты — и он грузил бревна на пристани, и собирал на бойне отрепья внутренностей, и очищал холодильники от разложившейся рыбы. Он перестал читать газеты и утратил представление о делах мира. Ответа от жены не было. Он послал несколько писем соседям и знакомым. План, намечавшийся у него в голове, был прост и разумен. Он требовал, чтобы жена срочно продала недвижимое имущество, взяла из банка сбережения и, обратив то и другое в доллары, немедленно же выехала бы к нему, послав сыновей либо в Триест, к дяде Кюпрюлю-Фуаду, торговавшему македонскими табаками, либо в Дураццо, к синьору Горацио Окарино, доверенному одной колониальной фирмы в Милане.

Мозг его, выросший на комбинациях, устал в бездействии и в минуты сытости наливался упругими соками, стремящимися прорваться из глухого мешка, в котором они бродили как сгустки тяжелой браги. Руки, сжимавшие голову, щекотали кожу, и она, вздрагивая, еще сильнее раздражала биение тяжелой жизни отстоявшихся и крепких соков. Бедствия внешней жизни были угольями, и голова котлом, и мозг кипел и источал из себя влагу мыслей тем быстрее, чем раскаленнее был огонь, подогревающий его.

И — лопалась голова. Мысли стремились извергнуться, толпились в лазейках, в проходах нервов, вползали в расщелины мускулов, облепляли все прутики вен.

Планы, один другого безумнее, обуревали Исмета. Будучи хорошо знаком с табачным рынком Средиземного моря, он учитывал создавшееся политическое положение. Греция, получив большую часть Македонии и соприкоснувшись с сербами в Салониках, должна будет в первые годы своего владычества наткнуться на оппозицию и антагонизм местного населения. Сербо-болгарские интриги помогут разгореться страстям. Налоги, которыми обложит афинское правительство своих новых подданных, создадут почву для искания новых торговых путей помимо Афин. С другой стороны, Турция, изгнав сотни тысяч греков-табачников из Самсуна, Трабизонда и Смирны, надолго подламывает свое табачное хозяйство. Экспорт турецких табаков падет, и его место должны занять македонские табаки, и рынком стать сербо-греческий порт Салоники, где благодаря двуначалию и политическим интригам (сербы пытаются оттянуть его себе, а греки норовят оставить за собой) торговые операции приобретут неожиданные преимущества и льготы.

Грузя днем бычьи внутренности, он по ночам писал синьору Горацио и дяде Кюпрюлю о необходимости перебрасывать заготовки в Македонию и, пользуясь общей сумятицей, забрать рынок в свои руки.

Недели через полторы он получил письмо от соседа чувячника Исы, албанца с улицы Абанос, который сообщал, что семья Исмета выслана в Турцию, имущество взято в казну, а сам он объявлен шпионом. Синьор Горацио и дядя из Триеста между тем не отвечали на письма.

Все мысли его вылились в проект, и каналы мозга обмякли, лишенные внутри стремящейся плоти. Теперь уже Исмет не мог справиться даже с обычными рабочими мыслями и производил впечатление полоумного.

Потом вышла ему очередь в Смирну.

6

В Смирне греческий говор слышен повсюду, здесь даже турки говорили по-гречески, и Исмет воспрянул духом. Он слушал греческие песни, он видел людей, говорящих на языке его быта, и хоть временами он ловил себя на злобе к гяурам и торгашам или, глядя на жаркие еще развалины Смирны, в порошок размолотой турецкими батареями и выжженной пожарами турецких бомб, — обнаруживал настроения, одобряющие войну во имя национальных идей, но душа его была за морем, там, где люди сеют табак и, не зная гнета политических катастроф, продают его во Францию или в Англию, читают какие угодно газеты и, исправно платя налоги, позволяют себе роскошь не интересоваться монархами и диктаторами.

Исмет вспомнил несколько новых адресов в Пирее и Фессалии и каждодневно писал, справляясь о семье. Участка в Смирне ему еще не дали, и он работал сортировщиком у американской фирмы. Будучи теперь турецким подданным, и, следовательно, имея право на въезд в глубь Анатолии (греки этого права не имели), в производящие районы, и, являясь хорошим знатоком дела, Исмет рассчитывал на быстрое повышение по службе.

Прошло уже три месяца, как он жил на родине, и однажды его вызвали в полицию.

— Через две недели вы должны быть готовы к отправке в Самсун, — сказал комиссар.

Исмет, удивленный, ответил, что никуда не собирается уезжать.

— Есть декрет правительства перебросить кооптантов в Самсунский вилайет. Там нужны руки, и там вы скорее получите землю и обзаведение, — пояснил комиссар.

Исмет ответил, что он отказывается от государственной помощи, так как проживет трудом своих рук.

— Это меня не касается, — ответил чиновник. — Вы находитесь в списке, и я обязан вас отправить, хотите вы или не хотите.

Исмет побежал к директору своей фирмы, умоляя помочь ему, и было условлено, что на первой же премьере в кино «Мелек» директор встретит губернатора и поговорит с ним о судьбе Исмета.

У себя на квартире — он жил с тремя служащими фирмы — Исмет долго еще не мог успокоиться.

Война армий закончилась, чтобы положить начало войне мещан, — говорил он. — Этот проклятый путешественник, который не мог открыть своего северного полюса, нашел такой способ травить людей, каких не мог бы придумать сам Игнатий Лойола, отец иезуитов.

Примерно через неделю после этого случая Исмет поручил второе письмо от албанца Исы, в котором тот писал, что известный Исмету юноша Гамид повешен, как скрывшийся от властей преступник. Гамид был младшим сыном Исмета.

Исмет запил. Пьяный, он полюбил ходить на развалины Смирны и вслух плакал здесь о своей семье и разрушенной жизни.

В конце сентября, в самый разгар работы по сортировке, Исмета арестовали. Его допрашивали о переписке с Грецией и Триестом, копались в семейных делах, вспомнили, что он подлежал выселению из Смирны и не уехал по протекции иностранца.

Суд был недолог, и Исмету определили для жительства крохотный городишко близ Конии. Много недели Исмет питался сырыми фруктами и курил сухой конский навоз, он перепробовал десятки профессий, был садовником и банщиком, домашним работником и весовщиком в лабазе, но счастье отвернулось от него.

Тогда он решил уйти в Конию.

В Конии он жил, не прописываясь и скудно зарабатывая на хлеб случайным заработком. Но Кония был город, — здесь ворошилась густая товарная жизнь, здесь была родина хлеба, отсюда шли караваны и транспорты, и умереть с голоду было нельзя.

Уже осень подметала пустые поля, были колючи рассветы, блекла зелень, шла анатолийская ветреная зима с дождями и заморозками, с голодом и болезнями.

В глухом квартале Конии, за фабричками сукон, Исмет разыскал нужный дом. Он постучался. Ему открыли. Он вошел в сени, и женщины, месившие тесто, сидя на корточках, быстро опрокинули юбки на головы, бесстрашно обнажая зады. В горнице, в дыму мангала, дремал человек. Исмет вошел, назвал себя и присел у огня.

— Ты ко мне? — спросил хозяин.

— Да, — ответил Исмет. — К тебе. Дай крови, брат.

Хозяин свернул цыгарку, послюнявил ее, зажег, затянулся, поиграл в горле дымом и, не глядя на Исмета, ответил:

— Не дам.

— Тебе говорили обо мне? — спросил Исмет.

Тот кивнул глазами в знак подтверждения.

Исмет потер ладонь о ладонь и объяснил, чего он хочет.

— Я был богат, — сказал он, — и я не думал о добре и зле жизни. Я знал мое добро и мое зло. Но большая война армий кончилась, чтобы дать начало другой, войне мещан. Я не верю, что действуют иные силы, нет, дерутся мещане, мещане истребляют друг друга — спасется тот, кто выскочит из мещан. Я не могу оставаться в стороне, злоба переполняет меня, — говорил он, помогая словам рукой, — я долго думал, что защищать, и решил, что сейчас момент разрушения. Надо разрушать крепости сытых людей, я за войну против сытых — нужно разгромить государства, распахать границы, помешать народы и языки — и тогда, когда все это будет сделано, я уйду в сторону, ибо я не знаю, что надо тогда делать. Но сейчас я хочу разрушать.

Он прижал руки к груди.

— Дай мне любое поручение, и я сделаю. Если надо убить — я убью, если надо разрушить — разрушу. Все, что ты скажешь…

Папироска хозяина догорела, и он снова свернул другую, обсосал, зажег, затянулся и поиграл в горле дымом.

— Не дам, — сказал он опять. — Не проси. Ни убивать, ни разрушать сейчас не надо. Надо собирать, воспитывать, закалять. Когда придет день крови, я найду тысячи таких, как ты, и их злоба будет лучше твоей, потому что, излив ее, они останутся моими, а ты, излив свою, станешь прежним. Ты зол, пока беден, и будешь добр, как только съешь горячей чорбы и поспишь с теплой, толстой женщиной. Я не могу держать тебя в клетке, как зверя, чтобы ты был еще злее, а жизнь и завтра может угостить тебя и горячей чорбой и большим выигрышем.

Исмет приложил руки к груди и низко наклонил голову.

— Дай мне крови, — сказал он. — Пошли, как собаку, на верную смерть.

— Нет, — сказал хозяин и крикнул жене, чтобы она подала есть.

Они вымыли руки и погрузились в тихую прелесть медленной жвачки; жирный плов был упругим и приятно ломким, а масло пьяным, как виноградная ракы.

И, охмелев от масла, икал и, плача, смеялся Исмет. Кусочки плова рассыпались по его пиджаку. Икая и плача, он рассказывал о себе, о своей жизни и часто вспоминал знаменитого путешественника, великого мещанина, погубившего мир мещан.

И он спрашивал хозяина:

— Скажи, я сделал зло вам? Моя жизнь — зло? Я виноват перед кем-нибудь?

— Нет, — односложно ответил хозяин.

— Значит, я твой? — спросил Исмет.

— Нет, — опять ответил хозяин.

7

Голова засеребрилась заморозком первой старости, и лицо стало гранатово-серым у Исмета. Руки его превратились в толстые палки, и глаза перестали понимать умные вещи. Он рассказывает сказки в кофейне и у мечети, и иногда пишет письма в Фессалию, чтобы найти жену.


1928

Шелк молодых

Нас собралось вместе несколько человек, побывавших в Средней Азии, и разговор завязался о дальних туркестанских местах, о новых людях советской Азии. Конечно, прежде всего коснулись хлопка. Товарищи рассказали, что года через два-три поля Средней Азии дадут его столько, что, пожалуй, больше и не придется прикупать у англичан. Вспомнили мы песчаные пустыни, по которым проводят сейчас водные оросительные каналы, тенистые сады старых оазисов, первый грохот тракторов на дехканских полях, первые хлопковые колхозы, первые фабрики — и нас уж нельзя было удержать.

В самый разгар воспоминаний один из нас сказал, что Средняя Азия — основной наш хлопковый район — сейчас энергично выдвигает вперед и другую культуру — шелководство. С позапрошлого года хлопок стали сеять на Украине и Северном Кавказе, а в этом году о шелке говорят даже в совхозах вокруг Воронежа. Что же касается, мол, самих среднеазиатских республик, то у них развитие шелкового дела через два года изменит даже внешний вид областей, их ландшафт, их климат. На месте пустынь разрастутся рощи шелковичного дерева (туты), деревья облегчат добычу воды из земных глубин, и там, где сейчас гуляет море песка, будет начата просторная жизнь.

Мы попросили его рассказать о новом деле подробнее.


Начало этой истории можно отнести к маю позапрошлого года, когда кузнец Мурад Мурадов из селения Денезли (Туркменистан) был избран на бедняцком сходе кандидатом в рабочие.

Над Денезли стоял багровый вечер; солнце, упав за поля, как оброненная лампа, вытекало косым пламенем прямо на землю, почти не задевая неба, и от горизонта до околицы вздрагивали в неверном закатном свете багровые поля, багровые арыки, красные травы.

Дневной ветер залег в садах и в пазухах кривых улочек, щекотал камыш у обочин канав и играл дымками очагов. День поспешно заканчивался, и инструктор из города вышел на площадь перед сельсоветом и велел собираться сходу.

Когда все собрались, он произнес речь о значении выборов. Он говорил больше жестами, чем словами. Он протягивал руки вперед, и все, что было в тихом вечере, стоящем над Денезли: скрип чигирей в садах, беготня старух и детей за возвращающимся с поля скотом, грохот арб по дороге — все, казалось, служило ему для речи.

В соседний колхоз возвращались из города люди; они остановились и слушали его. Мальчишки, валясь друг через друга, подбирали в жестяные коробки коровий помет, а особые ловкачи танцевали перед самыми хвостами животных, прямо на лету получая в корзинку добро. Старики подбодряли их криками одобрения. Инструктор знал, что ребята делают нужное дело: из навоза вместе с соломой и глиной наделают кирпичей — строить жилища, и он не останавливал криков.

Из садов, волоча мешки по земле, возвращалась последняя смена заготовщиков тутового листа для шелковичного червя, и агроном из-за спины инструктора кричал на весь Денезли:

— А-эй!. А-эй! А-эй! Надо беречь лист. Если не беречь — червя в этом году у нас много, — листа не хватит.

— А-эй? — спросил его издалека невидимый голос. — А-эй, почему раньше хватало?

Инструктор встал и, сделав рупор из рук, ответил:

— А-эй, потому что план мы теперь удвоили, количество червя удвоили… А-эй… А-эй, вот почему!

Так все, что протекало на денезлийской площади, уходящей краями в сады вокруг дехканских жилищ, принимало участие в инструкторской речи. Сущность речи была проста — одна мысль, но нужен был час, чтобы ее сказать, час, чтобы ее поняли, и еще час, чтобы осуществили.

Он хотел сказать так: «Наша страна строит промышленность, но рабочих сил у нас нет. Рабочий класс Туркмении — это несколько сот европейцев в городах да несколько сот туркмен-кустарей, но этого недостаточно. Завоевать технику, стать первыми индустриальными пролетариями должны лучшие из колхозников, ударники и комсомольцы. Дайте мне пять человек кандидатов в рабочие!»

Но чтобы сказать это немногое, он произнес множество слов, и уже было совсем темно, когда он покинул свою трибуну и увидел лица пятерых человек, которым определена была новая жизнь.

Вечером, после выборов, пятеро и инструктор пришли пить чай к кузнецу Мураду. Они сели на коврике под старой тутой, и жена кузнеца подала им пять чайников чаю и пять пиал.

— Старик спит? — спросил ее Мурад. — Скажи, что гости есть, пусть придет.

Она вернулась, почти таща старика на своих плечах. Дед Нияз перебирал в воздухе тонкими, синими от старости и худобы ногами, будто шел сам.

Кузнец сказал ему:

— Вот какое дело мы сегодня решили, отец. В рабочие меня выбрали, в Ашхабад ехать, на завод.

Сон выходил из старика медленно» старик чесался. Сон прыгал по нем, как блоха, но старик поборол его.

Кузнец еще раз сказал ему про выборы, и теперь старик понял. Его лицо сразу стало бодрым, и глаза раскрылись устойчиво.

— Это правильно, — сказал он и тут же переспросил: — Куда выбрали? В город? Правильно.

Лет сорок тому назад род, сейчас населяющий Денезли, кочевал со стадами в песках Кара-Кума. И вот выдался год морозов, таких, о которых даже и в песнях не пелось. Овцы погибли от холодов и бескормицы, к весне попадали кони и верблюды. Тогда род порешил уходить на юг, к берегам Аму-Дарьи, туда, где люди сеют хлеб, выкармливают шелковичного червя и живут оседло.

Был послан найти места для переселения самый бедный и оттого самый смелый человек, отец кузнеца. Он выбрал полосу отличных земель, тех самых, на которых раскинулось сейчас Денезли, насадил первые тутовые рощи и научил сородичей рыть поливные каналы. Тогда ему было двадцать семь лет, и он все умел.

— Сын твой, старик, выбран большую дорогу открыть, — сказал инструктор. — Ты вот привел своих из песков на берег Аму, научил людей разводить туту и выкармливать шелковичных червей, а твой сын будет из шелковых коконов пряжу производить и из пряжи ткать различные вещи. Теперь, старик, из шелка чего только не делают. Я даже сам не знаю что, но вот ученые люди пишут, находят, говорят: все, что хочешь, хоть аэроплан можно построить. Понял?

Старик кивнул головой и сказал:

— Правильно!


Он не знал ничего об аэроплане, да и не интересовался им. Он понял, что делают что-то, для чего нет даже слова понятного и объясняющего, делают такое, чего еще нет в окружающей жизни. Что известно из шелка? Халаты, полотно для женских рубах, цветные нитки для вышивания и вата для подушек невестам. Но люди добиваются делать из шелка необычайные вещи.

Он медленно жевал табак и думал. Мысли его были длинны. Сорок лет назад он бы не выдержал такой длинной мысли. Тогда не успеешь подумать что-нибудь, а руки уже взялись за дело. Все мысли были в руках, а не в голове. Вот послали его найти места для селения, и он нашел, научил людей новому делу, видел, как голые берега зарастают садами и рощами, как на полях появляется хлопок, в садах — виноград, а перед домами — цветы. Он думал о том, что его сына, кузнеца, выбрали первым рабочим от денезлийского колхоза и что вот он уйдет присмотреть опять новую жизнь и, как найдет ее, вернется за всеми — и старик, пожалуй, еще успеет увидеть, какая она такая, рабочая городская жизнь.

Назад Дальше