Он сидел и пел и, не видя, смотрел на землю и воду, на крыс и кур. Он видел, что куры суетливо хлопочут возле чего-то и толкаются и ворчат, пожирая какую-то пишу. Ом видел — копошатся черви в траве. Он видел — черви расползаются по растениям и поедают листочки.
А мысль была далеко. Он думал о разрушенном доме отца, о пожаре, о срезанных ночью деревьях, о кулаках, о том, что многое нужно будет начинать сначала и что молодым ребятам настало время работать, каждому в десять рук. Он думал, и вот, законченная, отхлынула мысль, и на ее место ввалилась другая — черви, черви живы, черви что-то едят, не туту, нет, другое.
И он подполз, как зверь, к траве, усеянной червями, и уже не глазами, а мыслью увидел и понял, что черви едят одуванчик. Подумав, что он ошибся, Анна-Мамед даже протер глаза.
Да, шелковичные черви, выброшенные из дома на двор во время ночного погрома, не умерли, а спокойно грызли листья одуванчиков, будто всегда их ели наравне с листом шелковицы — туты.
Анна-Мамед приник к земле.
Никаких сомнений не было — черви деловито пожирали одуванчики.
В голове Мамеда все завертелось.
Никто даже из самых мудрых стариков не знал, что червь питается чем-либо, кроме туты, и она почиталась единственной кормилицей его. Никто никогда не видел, чтобы червь поедал другой лист. Никто не поверит, если просто сказать об этом, а потому следует показать событие людям во всей его полноте и важности и сделать его оружием борьбы против кулаческих попыток уничтожить деревья туты и этим погубить разведение червя, разрушить рождение первых шелковичных колхозов.
Анна-Мамед любил, чтобы вещи и события служили новую службу, и сейчас в уме его родились планы, как и что надо сделать. Ах, сколько чудесных планов возникло тут у него сразу!
«Кулаки, — думал он, — будут кричать, что дело с одуванчиком — колдовство, а бедняки в душе своей скажут, что и вправду непобедимы большевики, на помощь которым приходит даже сама природа».
Сам Анна-Мамед не думал о научном смысле открытого случая. Он был только доволен, что открыл его он, Анна-Мамед, а не кто-либо другой из враждебного лагеря, и что теперь он вправе использовать случай, как нужно, в любом применении. Он полз по земле, наблюдая червей, и пел, и кричал, и смеялся.
Лодка, которая пришла за ним, долго не подходила к островку двора, и Фатьма говорила шопотом:
— Смотрите, Мамед сошел с ума. Вы слышите? Надо его связать веревками. Он поет и смеется. Вы слышите?
К приезду в Денезли комиссии для расследования событий обнаружилось множество мнений относительно того, как дальше быть. Одни стояли за то, чтобы немедля просить помощи центра в снижении налога; другие предлагали прежде всего распустить колхоз, так как, говорили они, год будет трудный, а в тяжелые дни даже пес уходит из дома и живет в одиночестве; третьи намерены были бросить все и уйти навсегда в город рабочими. Был собран с утра шумный митинг.
Еще не прибыла комиссия, а у трибуны уже шли яростные споры. Старики ссылались на божий гнев и пытались найти оправдание кулакам. Кулацкие подголоски трусливо отмалчивались, а молодежь воинственно грозилась будущим, но конкретных планов и сама не имела.
Часов в десять утра пришел Анна-Мамед. Он взошел на трибуну, и толпа смолкла, увидев его изможденную фигуру. Многие думали, что он станет просить за отца, или выскажет слова сожаления о происшедшем, или, наконец, обратится к собранию за милостыней. Но он начал свою речь так, как если бы ничего не произошло и будто люди собрались для решения трудных, но спокойных вопросов, как некогда собирались у мечети говорить о премудрости аллаховой и решать философские споры.
Он сказал, что его речь — к старикам, и начал ее с того, что коснулся событий ужасной ночи.
— Наш сосед Беги, старший кулак, так сказал, покидая аул: «Именем пророка проклинаю благополучие Денезли. Проклинаю труд денезлийцев и зову на их головы все беды, какие могут случиться, и говорю: червь погибнет здесь и шелковица перестанет расти и люди будут жить, как дикие звери, пока не кончится срок проклятья».
Уходя, Беги и его люди попортили корни многих деревьев. Пожар погубил другие. Теперь старики говорят, что вот проклятие Беги вступило в силу и что нам грозят нищета и голод. А я говорю: его проклятие ложь, нет Магометов-пророков, карающих нас, есть враги революции. Но если бы и был пророк и если бы проклял он нас, я, Анна-Мамед, вызвал бы его на соревнование и победил бы на ваших глазах.
Кто говорит, что нам нужно, подобно умирающим животным, уйти в свои логова и распустить колхоз? Кто говорит, что мы не можем платить налогов? Кто говорит, что нужно послать деньги святому человеку, чтобы он замолил проклятие?
А я скажу, что мы должны платить государству прежнее, кто же против — заплатит вдвое, и будем жить в колхозе, и жизнь наша улучшится, а кулакам и их людям утроим обложение, чтобы помнили свое зло.
Потом он открыл решето, которое во время произнесения речи держал перед собой, и показал всем, говоря:
— Сказали нам, что червь проклят и жить не будет. Но вот! Не только жив червь, но даже есть новый корм. Найти его легче легкого, и пусть никто не боится, что листа шелковицы не хватит. Не уменьшим, а увеличим выкормку — вот наш ответ пророку.
Он сошел с трибуны и показал, что у него в решете лежат сытые черви и покойно едят листья одуванчика.
— Я поеду в город, — сказал он, — и там выясню, как кормить новым кормом, чтобы было правильно.
На этом можно было бы и закончить нашу историю, если бы она не получила в скором времени своего продолжения в жизни. В прошлом году я был в Денезли. В большой шелководческой артели черви кормились по-новому: в первые возрасты одуванчиком, в старшие — листом туты. Фатьма была техноруком этой новой фабрики коконов, и в ее каморке увидел я кипу газет из разных концов Союза с портретами Анны-Мамеда.
— А где же он сам? — спросил я.
— Не знаю, — сказала Фатьма. — Сердце его стало диким, и он наверно никогда не вернется к нам.
Я пересмотрел газеты и потом, вернувшись в город, расспросил об Анне-Мамеде нескольких человек. Вот что я прочел и услышал о нем:
«То, что червь питается не только листьями шелковицы, но и листьями скорцопера (ковельца, ежевики, сладкого корня), козлобородника и одуванчика, известно давно, — сказал мне как-то инструктор по шелководству. — Кое-где в Китае шелководы кормят червей в первых двух возрастах одуванчиком, а затем до конца выкормки дают лист шелковицы. У нас к использованию суррогатов шелковицы не приступали потому, что у нас еще нет перепроизводства червей и листа шелковицы вполне хватало, но как только мы взялись за выполнение шелковой пятилетки и увеличили планы выкормки, стало ясно, что при наших методах хозяйствования шелковицы, конечно, не хватит и надо подумать о суррогатах. Да ведь в чем беда! Дехканин еще пока человек темный. Если у него дело с одуванчиком не выйдет, он никогда за него не возьмется вновь.
И вот Анну-Мамеда заело: надо ввести суррогаты, одуванчики, говорит. Стал объезжать аулы, держать речи к комсомольцам. «Давайте, говорит, выдвинем наш встречный план. Если, говорит, примерно тысяча деревьев кормила миллион червей, так при подкормке одуванчиком та же тысяча деревьев выдержит полтора и два миллиона червей. Тута, даже при кустиковой культуре, идет в эксплоатацию через два года, а одуванчик — посеял его весной, а уж летом собирай урожай».
Так было организовано с десяток молодежных артелей. Упрямый парень.
— В другой раз, — продолжал рассказчик, — беседовал я с директором шелкосовхоза.
— Дело не только в том, о чем вам инструктор рассказывал, — заметил директор. — Этот Анна-Мамед еще почище дело задумал. Надо вам сказать, что наш тутовый червь не единственный вид шелкопряда. Во-первых, есть еще дикий тутовый шелкопряд, по-видимому предок нашего одомашненного, затем есть тутовый японский шелкопряд «ямамай», он дает шелк, близкий по своим качествам к шелку тутового шелкопряда, известный под названием туссота. Затем есть североамериканский дубовый шелкопряд, индийский и китайский. Ну-с, затем клещевинный и айлантовый.
На юге Испании вырабатывают шелк из кокона дубового шелкопряда, тоже и в Индии и в Северной Америке.
Вот Анна-Мамед, дьяволенок, и задумался над тем, почему бы у нас не попробовать разведение диких дубовых и айлантовых шелкопрядов. Вы представляете, что это значит? У нас на Кавказе тутовых лесов много, а в Восточной Сибири еще поболе. А если случится, что он в нашем климате на воле жить не сможет, почему бы не поставить опыта и сделать его домашним, комнатным? Подсчитали мы с ним, что если только в одной Сибири развести тутового шелкопряда, так шелку от него будет столько, что через пять-шесть лет всяких мануфактурных кризисов перестанем бояться.
Или вот айлантовый шелкопряд. Айлант, как известно, растет у нас как сорная трава, особенно на Кавказе. Дерево это красивое, засухоустойчивое, растет быстро, а, между прочим, ничему не служит. Почему бы им действительно не кормить червей?
Потом товарищ вынул из бумажника газетную вырезку и прочел:
«Украина, Северный Кавказ и Нижняя Волга быстро становятся районами сплошных технических культур. Хлопок, кендыр, джут, рами, клещевина и ряд новых для СССР эфироносов уже вошли в наше хозяйство. Предложение тов. Анны-Мамеда Мамедова, вызов, сделанный им от имени туркменских комсомольцев комсомолу Украины, преследует дальнейшее расширение этого плана.
Тов. Мамедов вызывает нас на соревнование по шелку. Климат Украины вполне подходящ для культуры тутового дерева. Что же касается айлаита, то его просто девать некуда, и таким образом создание украинского шелководства — дело, находящееся полностью в наших руках.
Надо немедленно мобилизовать внимание пионерского и комсомольского актива на политическом и хозяйственном значении вызова-предложения тов. Мамедова. Детские сады, школы, кружки юных натуралистов, вступайте в соревнование!»
А вот кусок доклада профессора на комсомольском активе Полтавского района:
«Что такое шелк? Когда-то он был волокном садоводческих стран, и червь представлял собою, образно говоря, садовую овцу земледельца, живущую на тутовых деревьях. Шелк был когда-то одеждою буржуазных классов и материалом для изделий ненужной торжественной роскоши. Фантазеры мечтали сделать его одеждой трудящихся. Но наш шелк — не только одежда. Мы будем изготовлять из него не только ткани, но применять в воздухоплавании, в мукомольном деле, в хирургии, в научно-исследовательских учреждениях — для изготовления точных измерительных приборов, в рыболовстве — для производства снастей, в электротехнике — для изоляции электропроводов и, наконец, для получения шелкооческов ткани, сгорающей без остатка, что важно в военном деле.
После разводки шелка получаются отбросы: серицитин, клей, соединяющий нити, и куколки. Клей идет для изготовления желатина, употребляемого на фабрикацию фото- и кинопленок, а куколки заключают в себе сорок два — сорок пять процентов масла, которое является прекрасным смазочным и осветительным материалом и служит в Японии для изготовления высокого качества туалетных мыл. По извлечении из куколок масла получается отброс, являющийся прекрасным кормом для скота, птицы и рыбы, а также сильным удобрительным туком.
Таким образом, принимая вызов Туркмении, мы должны иметь в виду одно: что мы можем приступить к шелкостроительству не кустарными способами, еще господствующими на родине тов. Мамедова, а во всеоружии индустриальной техники. Следует прямо начинать с создания шелковопромышленных комбинатов, которые охватят и сельскохозяйственную сторону дела (устройство тутовых и иных плантаций): и выкормку червей, и производство грены, и, наконец, выработку из шелка-сырца тканей и фабрикатов».
Я украинских газет не читал, но вот случайно мне попала в руки стенновка Яндыкского сельсовета, под Астраханью. Вот она:
«Заслушав доклад тов. Ирины о туркменском товарище насчет посадки шелка, принять единогласно и запросить инструкции».
Из резолюции этой понять ничего нельзя, но несомненный факт — шла речь о шелке.
— Этот Мамедов завернул громадное дело, а? — спросил второй из трех присутствующих.
— Дело горячее, — сказал рассказчик, читавший стенновку.
— Я, по-видимому, один ничего не знаю об этом Мамедове. Впрочем, простительно, я не шелковод, — сказал третий из нас.
Да тут, знаете, дело совсем не спецовское: вопрос поставлен политически. Вопрос поставлен отнюдь не в спецовском плане. Сельские комсомольцы Туркмении пробуют себя на шелке, как заявил Мамедов. Каждая сельская школа организует шелководческую артель, каждый пионерский отряд — свою. Индивидуальное соревнование между комсомольцами и пионерами: кто больше посадит тутовых деревьев, кто больше червей выкормит, кто больше сдаст осевшие в быту очесы и сырец. Но Мамедов, хоть и здорово поставил вопрос, но как типичный сельчанин, а украинцы, приняв его вызов, отвечают опытными индустриалами.
Сибиряки примкнут к соревнованию, по-видимому как экспериментаторы, как опытники. Тута у них не растет, а с дубовым шелкопрядом сроду у нас работа не велась.
— Вы куда теперь едете?
— На Кавказ. Там, говорят, очень здорово взялись. Обидно показалось, что из туркменской глухомани им, старым шелководам, вызов. Очень, говорят, здорово взялись.
Недели три тому назад я такую вот штуку от одного человечка подслушал:
— Когда Ермак вдруг свернул на юг, стремясь по линии сегодняшнего Турксиба, песками, проникнуть в Среднюю Азию, не за шелком ли шел он?
А был тогда шелк, как золото, ценен и добывался, как слыхать было, с деревьев. И про ту хитрость на Руси никто не знал ни пуха. И может быть, вспомнивши Ермака, царь Петр в свое время строго повелел повсеместно сеять шелковицу, и посеяли ее гибельное количество по-за Астраханью, в калмыцких степях, а при царице Екатерине, которая во всем, где способна была, подражала Петру, стали высаживать туту в Новороссийском крае и Украине.
В прежнее время в Москве, в Покровской общине сестер милосердия, долго кормили червей для интереса и оригинальности, и в Москве с тех пор остались шелковичные деревья. Нежинский садовод Ансютин еще в 1896 году развел у себя туту, и она у него не страдает от морозов и прижилась. В Томске профессор Кащенко в зиму чрезвычайно суровую сохранил туту и даже червей потом ею выкормил. В ЦЧО, вокруг Воронежа, шелковица известна во всех районах, а на Одесщине в свое время ловко выкармливали червей.
Да вот все так. Там идет, тут валится, там откормили, здесь прогадали. А вот пришел человек, взял всех за хвост: «Тяните, говорит, а то хвост оторву». И потянут! Наши ребята в сердцах взяли да свой отдельный от нас, стариков, себе будто колхоз молодой устроили. Тута у нас издавна растет. Все деревья за собой записали, будто, значит, мобилизация, — всем нам объявили запрет, чтоб мы до их туты даже пальцем не касались, и давай червей кормить. Выписали им: червяка зеленого да страшного. Силач, говорят, шелк выплевывать.
— Да и видать, что силач: не по своему росту жрет. Прямо не хуже мыши.
Имя Анны-Мамеда и слух о его вызове обежали десятки газет от Одессы до Владивостока, и начинало казаться, что этот хромой подозрительный парень подобен вихрю, проходящему по стране, и ни степи, ни пространства не существенны для него.
Впрочем, очень возможно, что Анны-Мамеда, такого, каким я описал его, не было вовсе. Я видел выборы рабочих из среды лучших колхозников, тушил пожары в аулах, пересчитывал срубленные кулаками деревья туты и сторожил у костра вместе с ребятами судьбу завтрашнего дня от внезапных кулацких ударов. И потом, вернувшись к себе, — закончил рассказчик, — я надумал этот рассказ, как если бы все происшедшее в нем случилось на моих глазах с самого начала и до конца.
1931
Муха
1Это была самая беззаботная собака, какую только можно себе представить. Она никогда никому не принадлежала и, по-видимому, не хотела принадлежать. Никто точно не знал, где она живет; встретить ее можно было всюду — и на пристани, и у реки, и на бойне; ночью она попадалась на глаза в общественном саду, а поутру спокойно и очень деловито переезжала на пароме реку.
Была она ростом с шестимесячного котенка и запоминалась своей веселой пестротой, потому что спинка у нее была рыжая, хвост черный, лапы белые, а морда в черно-рыже-белых крапинках, будто покрыта собачьими веснушками. Вообще вся она была страшно смешная, торопливая и непонятная.
Низкие лапы ее едва держали худое, узкое туловище, но были так подвижны, будто бегали каждая сама по себе; хвост скромно путался между задних ног и цеплялся за землю, как тормоз.
Худая морда всегда бывала в чем-то выпачкана. А высокие, крепкие стоячие уши казались не ей принадлежащими, а взятыми напрокат у другой собаки. Уши были величиной с ее голову.
Точного, раз навсегда известного имени она не имела и любила откликаться на самые случайные клички, словно играла сама с собой в перемену фамилии. Пароходные грузчики прозвали ее «Теткой». Ей понравилось. Стоило крикнуть «Тетка!» — и она сумасшедше неслась на зов. Но через неделю это ей надоело, и когда кричали ей: «Тетка, Тетка!» — она виновато тормозила хвостом по земле и беспокойно повизгивала, но зову не подчинялась. Как-то ребята возвращались домой из школы, видят — она бежит, высоко задрав одно ухо, а другое положив отдыхать на макушку.
— Тетка, Тетка! — закричали ребята.
Она и виду не подала, что слышит.