Жорж Санд Господин Руссе Отрывок из неизданного романа
* * *— Вы смеетесь над подобными вещами? — возразил г-н Гинь, став вдруг очень серьезным. — Вы смеетесь еще громче, потому что видите, что сам я вовсе над ними не смеюсь. Друзья мои, я, как и вы, был прежде недоверчив, был вольнодумцем, но один похожий случай, происшедший со мной в молодости, произвел на меня столь сильное впечатление, что мне неприятно слышать шутки по поводу явлений такого рода.
Наконец, после долгих упрашиваний, он начал.
— Это случилось в тысяча семьсот тридцатом году, мне было тогда лет двадцать, и я был недурен собой, хотя нынче этого вовсе не скажешь. Не было этой лысины, этого длинного носа, этих маленьких красноватых глазок, этих дряблых щек; цвет лица у меня был свежий, взгляд живой, нос — не знакомый с табаком, фигура стройная, походка легкая и безупречные ноги, что, впрочем, видно и сейчас. В общем, при небольшом росте я был изящен, отнюдь не робок и был готов перенять все манеры, будь они хороши или дурны, от тех людей, в чьем обществе я вращался, отпуская любезности прекрасным дамам, сквернословя со старыми вояками, философствуя с людьми образованными, умничая с духовными особами и болтая о всяких глупостях с особами титулованными. Словом, я всем нравился, везде имел успех, и моя профессия — актер и литератор — служила мне подорожной, благодаря которой я был одинаково радушно принят как в хорошем обществе, так и в дурном. Я ехал в дилижансе из Лиона в Дижон, чтобы присоединиться к провинциальной труппе, к которой принадлежал… Дело происходило приблизительно в середине осени, стоял туман и было довольно холодно. С десяток миль я проехал с неким бароном де Гернеем, у которого были какие-то дела в окрестностях и который возвращался вечером в свой замок, стоявший в маленькой бургундской долине в сотне шагов от большой дороги. Он умел поговорить, умел порасспрашивать и был большим любителем стихов и романов. Беседа со мной пленила его, и, едва успев узнать, что я литератор и актер, он уже не пожелал расстаться со мной. То был один из тех dilettanti[1] которых всегда есть в кармане какая-нибудь пьеска, и, надеясь, что вы будете от нее в восторге, они жаждут преподнести ее вам в подарок, чтобы впоследствии иметь удовольствие увидеть ее поставленной в ближайшем городе округа, не истратив при этом ни гроша. Ему не удалось одурачить меня, но все же я принял предложение переночевать у него в доме. Очень скоро дилижанс остановился, и гордая осанка моего барона дала мне понять, что здесь я найду лучший ночлег и лучший ужин, чем в гостинице, где я был бы вынужден провести полсуток, а то и более, ожидая возможности продолжить путь.
Итак, мы остановились у въезда в аллею, выходившую на большую дорогу. Два ливрейных лакея ожидали нас, чтобы отнести трость и портфель хозяина. Они взяли мой чемодан, и мы отправились в усадьбу г-на де Гернея, которая, право же, казалась очень красивой в лучах заходящего солнца.
— Ей-ей, — вскричал барон, — баронесса очень удивится, когда увидит, что я привез с собой незнакомца!
— А быть может, — добавил я, — скорее рассердится, чем удивится, когда господин барон скажет ей, что этот незнакомец — актер.
— Нет, — ответил он, — моя жена лишена предрассудков. Баронесса очень умна, увидите сами. Это истинная парижанка и, пожалуй, даже чересчур парижанка, так как она не выносит сельской жизни и в течение тех трех дней, что находится здесь, уверяет, будто я хочу похоронить ее заживо, уморить со скуки. Поэтому она будет счастлива видеть за ужином столь приятного гостя, и если бы вы не были так утомлены и продекламировали ей потом несколько стихотворений или прочитали бы вслух мою пьеску, которую она ни разу не пожелала выслушать со вниманием, а я уверен, что вы-то прочтете ее гениально, то она…
Я понял, что мне все равно придется пойти на эту жертву и, не медля долее, покорился, пообещав барону, что охотно продекламирую и прочитаю вслух все, что ему будет угодно.
— Как вы любезны! — вскричал он, — Я так рад, что уже задумал кое-что против вас и хочу сделать так, чтобы вы пропустили завтрашний дилижанс и провели в гернейском замке два дня.
— Разумеется, — сказал я, — предложение было бы очень заманчиво, если бы…
— Никаких «если», — возразил он. — Вы увидите, дорогой друг, что это приятное жилище и что оно содержится в таком порядке, словно здесь живут постоянно. А ведь я не был здесь три года, разве только проездом. Я сударь, женат три года, и за все это время госпожа баронесса ни разу не пожелала заехать сюда и взглянуть, что здесь такое — голубятня или замок. С величайшим трудом убедил я ее наконец приехать и провести здесь месяц, потому что мне понадобится не менее месяца, чтобы поселить в доме нового управляющего и ввести его в курс моих дел. Так что вы понимаете, дорогой мой… Как ваше имя?
— Розидор, сударь, — ответил я. (Таков был мой псевдоним в те времена.)
— Да, да, Розидор, простите, вы мне уже говорили. Так вот, милый Розидор, вам понятно, что я не мог на целый месяц оставить в Париже такую молодую женщину, как моя жена, а у нее как раз совсем недавно умерла тетушка, с которой она выезжала…
— Не станет же господин барон уверять меня, — возразил я с улыбкой, — что он, на свою беду, ревнив, как в допотопные времена?
— Ревнив? Нет. Но осторожен; осторожность никогда не мешает. Спокойны всегда только фаты.
Как видите, г-н барон порой высказывал неглупые мысли, но, как вы вскоре в этом убедитесь, действовал он не всегда умно, и это лишний раз доказывает, что сказать легко, а сделать трудно.
— До сих пор, — сказал Флорвиль, — история довольно занимательна, но я не слышу ничего о привидениях.
— Потерпите! — ответил г-н Гинь. — Слушайте меня внимательно, хотя то, что я сейчас расскажу, покажется вам сначала лишь ничего не значащей подробностью.
Барон вошел в дом прежде меня, чтобы сообщить обо мне жене. Узнав, что к ужину будет гость, она позвонила горничной, чтобы немного принарядиться. Затем, узнав, что этот гость — актер, отпустила горничную, решив, что актер не мужчина, что это все равно что муж. Когда же я был ей представлен, то моя внешность, моя молодость дали ей понять, что, быть может, я все-таки нечто вроде мужчины, и перед ужином она на минуту вышла из комнаты. Я отлично заметил, что, когда она вернулась и села за стол, она была слегка напудрена и к ее туалету добавилась лишняя ленточка.
Баронесса де Герней была скорее пикантна, чем красива, скорее кокетлива, чем остроумна, но в двадцать лет мы бываем не так уж требовательны. Я счел ее прелестной и не замедлил дать понять ей это. Со своей стороны, она дала мне понять, что мое мнение отнюдь ее не огорчает, но что она будет видеть во мне только актера — во всяком случае, до конца ужина.
Между ней и мужем произошла маленькая супружеская перепалка, которую они не позволили бы себе в присутствии постороннего человека, занимающего иное положение в обществе, и которая, несмотря на мое самомнение, показала, что меня здесь считают весьма незначительной особой. Я решил держаться более уверенно, хотя бы в обращении с баронессой. Да, я был еще достаточно наивен и думал, что интрижка со знатной дамой может изменить положение вещей.
Меня, впрочем, мало интересовала причина их ссоры. Однако я должен обратить ваше внимание на эту подробность, ибо здесь-то и таится завязка моего приключения.
— Вы, кажется, собираетесь сочинить для нас целый роман, — сказал Флоримон, неучтиво зевая во весь рот.
— Сейчас увидите, — возразил г-н Гинь, — насколько он прозаичен и как мало претендует на эффект. С четверть часа барон и баронесса ссорились из-за двух управляющих, из которых один умер до приезда хозяйки в замок, а другой, которому предстояло занять место покойного, что-то не спешил явиться. Так как баронессе было скучно в деревне и ей хотелось, чтобы супруг остался здесь, занялся делами и принял нового управляющего, она заявила, что г-н Руссе поступил как глупец, позволив себе умереть в такое время, когда все светское общество возвращается в Париж и никто не едет надолго в свои поместья. Она заявила, что другой глупец — это г-н Бюиссон, который заставляет себя упрашивать, и намекнула, что барон де Герней — тоже глупец, если он примчался сюда и привез жену до того, как приехал его служащий, чье ремесло — ждать, а не заставлять хозяев ждать его.
— Прежде всего, дорогая баронесса, — ответил барон, — бедняга Руссе умер так поздно, как только мог, — ведь ему было восемьдесят два года, и в течение тех тридцати или сорока лет, пока он распоряжался моими делами и моим домом, все было в наилучшем порядке. Это был просто клад, и я не могу не сожалеть о нем. Посмотрите, в каком отличном состоянии он оставил нашу усадьбу и как заботился о ее благоустройстве.
— Мне это безразлично, — сказала баронесса. — Я не знала его и не могу разделить ваши сожаления. К тому же, барон, вы все преувеличиваете. Моя горничная, побеседовав со здешними слугами, рассказала мне, что старик был скуп, как Гарпагон[2], и что он давно уже выжил из ума.
— Ну, разумеется, с возрастом его умственные способности ослабли, но на делах это совсем не отразилось, а что до его бережливости, то я никак не могу на нее пожаловаться, раз она пошла мне на пользу.
— Хорошо, я уступаю вам вашего Руссе, раз уж он умер, — сказала баронесса, — но ни за что не прощу вам Бюиссона. Я не знаю ни того, ни другого, но на этого сержусь еще больше за его дерзость — за то, что его все еще нет. Право, барон, только вы способны нанимать таких слуг — они словно бы ждут, чтобы их пригласили явиться к вам в дом. Какой-то господин Бюиссон водит вас за нос и никак не может взяться за дело, а стало быть, и кончить его! Итак, друг мой, я объявляю, что, если ваш господин Бюиссон не будет здесь завтра — а он, видно, и не собирается быть здесь, — я уезжаю, и как вам будет угодно: хотите — поезжайте со мной, хотите — оставайтесь.
— Потерпите, моя дорогая! Вы, право, сведете меня с ума! — вскричал барон. — Бюиссон будет здесь завтра утром, а возможно, даже сегодня вечером. Сегодня я получил от него письмо, и он сообщает об этом. Черт возьми! Деловой человек — не лакей. Раз он еще не вступил в должность, ему нельзя приказывать.
— Надо было написать ему, что он обязан либо согласиться, либо отказаться…
— Боже сохрани! У этого человека отличные рекомендации, и в своей сфере он так же незаменим, как бедняга Руссе.
— Только бы он не был таким же полоумным! — с досадой ответила баронесса, — Мне кажется, вы поклялись брать их всех из домов для умалишенных!
Не в силах сдержаться, барон нетерпеливо пожал плечами и, так как все уже вставали из-за стола, приказал лакею:
— Лапьер, передайте привратнику, чтобы он не ложился спать до полуночи. Господин Бюиссон, наш новый управляющий, едет верхом и может добраться сюда поздно вечером.
— Да, да, господин барон, — ответил Лапьер, — я позабочусь об этом сам. Апартаменты покойного господина Руссе вполне готовы к приему господина Бюиссона.
Тут мы перешли в гостиную, и ни о Бюиссоне, ни о Руссе речи больше не было. Г-жа баронесса соблаговолила вспомнить о моем присутствии, и меня попросили почитать стихи. Я предложил прочесть пьесу барона, но баронесса ответила, что слышала ее десять раз, знает наизусть и предпочитает Корнеля или Расина. Чтобы отплатить ей за легкое важничанье, я настаивал на пьесе г-на барона. Ей пришлось уступить, и было решено, что я прочитаю лучшие куски из этой пьесы. Ох, что это были за лучшие куски! После чего выбор был предоставлен мне.
Я заметил, что барон очень устал и что ему понадобилась вся любовь к собственному детищу, чтобы не уснуть до конца чтения. А потом я совершенно усыпил его, монотонно декламируя тяжеловесные тирады наших старинных авторов. Я напыщенно скандировал Прадона, Мере, Кампистрона[3], и в конце концов он громко захрапел. Хозяйка зевала, она находила, что я холоден; моя манера чтения и выбор стихов создали у нее мнение, что я плох как актер, да к тому же и безвкусен. Она сочла за лучшее высмеять сонливость своего мужа. Он обиделся и ушел спать, оставив меня с женой и с некой компаньонкой, которая занималась шитьем где-то в уголке гостиной и после его ухода немедленно исчезла; возможно, ее тоже усыпил мой голос, а возможно, что ей, с одной стороны, было приказано не покидать свою хозяйку, а с другой — уйти, как только уйдет хозяин.
И вот, наконец, я остаюсь наедине с молоденькой баронессой, которая, по-видимому, снизошла до этого либо от скуки, либо из простого любопытства. Я немедленно меняю выражение лица, манеры, голос и темы разговора. Из посредственного провинциального комедианта я вновь превращаюсь в того актера, которого вы знаете и каким я уже был в то время. Оставив в покое роли Агамемнона и Августа[4], я берусь за роли молодых и полных страсти героев. Я — Сид у ног Химены[5], Тит, томящийся по Беренике[6]; потом, убедившись, что баронесса отлично владеет итальянским, я по ее просьбе импровизирую сцену на итальянский манер. Чувства молодой владелицы замка уже затронуты, я предстал перед ней в новом свете. Голубые глаза ее пролили несколько притворных слезинок, грудь вздымалась от притворных вздохов, но взор ее горел и рука была горяча — я заметил это, потому что, сделав удачный жест, ухитрился прикоснуться к ней. Когда она спросила меня, каким образом в итальянских пьесах диалог льется у актеров так свободно, что публике кажется, будто она слышит настоящую, выученную наизусть пьесу, я сумел искусно ответить, что это зависит не столько от содержания; пьесы, сколько от партнера, который подает нам реплику, и что тот или иной партнер может сделать нашу речь яркой, благодаря его пламенным взорам или благодаря тому вдохновению, которое передается от него к нам. К примеру, сказал я ей, в любовной сцене может случиться так, что вы естественно выражаете чувство, которое вам внушает ваша партнерша. Подобные вещи бывали, и я уверен, что в некоторых пьесах достиг бы совершенства, будь у меня перед глазами идеальное существо, какое я себе воображал, вникая в роль.
Баронесса задумалась.
— Мне бы хотелось, — сказала она, — увидеть и услышать вас в одну из таких минут вдохновения. У итальянцев мне приходилось видеть только фарсы.
— Что ж, сударыня, — ответил я, — от вас одной зависит разработать тему серьезного содержания.
— То есть как это? — произнесла она, искусно изображая наивность.
— Будьте так добры и на минутку вообразите себя на сцене. Скажем, я Ленваль или Валер и влюблен в Целианту или в Хлою. В своем монологе я сетую на суровость своей партнерши. Благоволите обратить внимание — я начинаю. Вполне возможно, я буду чуть холоден, чуть смущен, но благоволите подняться с места и встать у меня за спиной, словно вы заподозрили тайну моей страсти. Я увижу вас в зеркале, и ваш взгляд удостоит ободрить меня. Однако, повинуясь тексту роли, я буду настолько благоразумен, что не замечу вас, и у меня останется так мало надежды, что я выну шпагу с намерением пронзить себе грудь. Вы остановите меня и скажете: «Люблю тебя…»
— Вот как? Я скажу вам это?
— Да, сударыня, это нетрудно запомнить. Но будьте добры сказать мне эти слова достаточно горячо, чтобы создать иллюзию. Тут я брошусь к вашим ногам и выражу всю свою признательность. Я убежден, что тогда я найду самые пылкие выражения и что моя игра будет так похожа на правду, что вы обманетесь и сами.
— Ну что ж! Мне любопытно взглянуть на это, — сказала баронесса, — и я попробую принять участие в нашем диалоге. Итак, начинайте, я встаю за вашей спиной и смотрю на вас.
— О нет, сударыня, не так! Надо немного притвориться, в вашу пантомиму надо внести хоть немного нежности!
— Но сначала должны заговорить вы! Не могу же я знать, что вы любите меня, пока вы мне этого не сказали.
— О Аминта! — вскричал я. (Я слышал, как ее назвал так барон.)
Несколько минут я разливался в потоке пламенных речей, потом сделал вид, что пронзаю себе грудь, и моя принцесса остановила меня, воскликнув «Люблю тебя!» с гораздо большим пылом, нежели я мог надеяться. Тем не менее я попенял ей на то, что интонация у нее слишком суха, и заставил несколько раз повторить фразу, особенно настаивая, чтобы она держала мои руки, мешая мне убить себя. Не знаю, что это было — театральный инстинкт или истинное волнение, но она так хорошо справилась со своей ролью, что воображение мое разгорелось. Я упал на колени и, осыпая страстными поцелуями ее руки, наговорил ей таких вещей, что она, кажется, забыла, что это игра; мне и самому очень хотелось забыть об этом, и я настолько осмелел, что начал было говорить от собственного лица, как вдруг в пылу декламации и пантомимы заметил, что в гостиной появилось новое лицо, что мы уже не одни. Я вскочил, чтобы скрыть свое смятение, и баронесса, которая обернулась, желая понять причину происшедшей во мне перемены, испуганно вскрикнула. Но как мы были поражены, когда увидели, что пришелец не барон, не дуэнья, и вообще не из здешней прислуги, а какой-то чужой человек, незнакомый не только мне, но и баронессе.
Это был маленький старичок, очень желтый, очень-сухонький, в довольно опрятной, хотя и несколько поношенной одежде. На нем был камзол и кафтан оливкового цвета с узеньким потертым серебряным галуном, узорчатые чулки, допотопный парик, очки в руках — длинная трость черного дерева, набалдашник которой изображал собой голову негра, увенчанную толстым сердоликовым тюрбаном. У ног его вертелся дрянной пудель, а сам он уже сидел у камина и, казалось, был так поглощен желанием поскорее согреться, что не обращал ни малейшего внимания на странную сцену, коей имел возможность быть свидетелем.