Мемуары веснущатого человека - Андрей Соболь 2 стр.


— Ни чёрта ты не знаешь. Не видишь, что за твоей спиной, а ещё лезешь. Всякий сознательный коммунист должон глядеть себе взад.

Какое же тут оформление, как можно даже приступить к нему, и что получится, когда председатель соизволит обернуться к нам и позади себя найдёт такую морскую фигуру, как Мишель, и тем самым и меня, и обратит внимание на мои веснушки, ибо взор у него очень пронзительный?

Спотыкаясь, побежал я к Мишелю, умоляя его аннулировать немедленно любовную связь и уступить Анну Матвеевну пролетариату, но Мишель отверг моё разумное предложение и сказал, что раз женщина отдала ему своё сердце и в поте лица своего делит с обожаемым человеком свой скудный обед и подушку в синей с прошивками наволочке то он, как бывший офицер, не имеет права нарушать мужских правил охраны женского сердца от незаслуженных ран.

И в тот же вечер, посидев с часок у памятника Гоголю, писателю, коему человеческая душа была досконально известна, решил я открыть свою душу другому писателю и посоветоваться с ним, как мне быть, как мне вступить на стезю правопорядка и избавиться раз навсегда и навеки веков от враждебной стихии, окружающей меня в лице председателя домкома, любви Анны Матвеевны к моему ничтожному другу и слесаря Маточкина, который после совокупления Анны Матвеевны с Мишелем не стал мне давать проходу, допытываясь неугомонно:

— А не скажете ли вы мне, из каких таких мест будет этот хахаль, товарищек ваш? Хочу ему морду набить, да не знаю из какой губернии он.

Сии размышления овладели мной ещё до того, как Петр Письменный заставил меня усомниться в его порядочности, и потому я направился к Петру Письменному, по дороге определяя размер своего разговора и заранее мысленно обозревая всю свою многострадальную жизнь заграничного вояжа, где в каждом городе мне попадало, как незаконнорожденному пасынку, особливо в Париже, стараниями небезызвестного господина и контрреволюционера Свицкого, к коему меня прикомандировали разъездным курьером, о чём я, не утаивая ни крошки, расскажу сейчас в главе:

Взад и вперёд под забралом

Собственно говоря, тут и рассказывать нечего: гонял меня, как сукиного сына, от одного генерала к другому, и был один такой генерал, что взял у меня взаймы 20 франков до вечера, а по сей день их нету, и каждому генералу приказано мне было господином Свицким говорить: «Готовьтесь! Есть приказ быть наготове», и от каждого генерала привозил я ответ, что они всегда готовы, а также в придачу маленький счётец.

Помня слова господина Письменного (теперь я иначе называть его не могу, ибо лишаю его даже простого гражданского звания за клевету), сказавшего мне на заре нашего знакомства, что могу я приходить к нему в любой час без предупреждения, ибо очень интересует его моя личность и видит он во мне продукт массового сдвига российского народонаселения с исторических своих точек, что крайне важно для него в портретном отношении, я прошлёпал с Пречистенского бульвара до Благуши пешком, по грустному недоразумению, как всегда, обладая одной сиротливой бумажкой, имеющей хождение наравне с серебряной монетой — ровно 1/8 тарифа для поездки трамтрамом от Арбатской площади до центра, о дальнейшем уже не говоря.

Скрепя сердце, застегнулся я на все пуговицы своей гимнастёрки и отдался враждебному дождю, однако не забывая по пути психологически наблюдать за народным движением Москвы, каковые наблюдения неизменно переполняют мою душу высокой радостью в размышлении: и куда мы только придём?

Ибо, глубокоуважаемый Корней Аристархович, при всём сознании, что я даже мизинчиком не притронулся к созданию творчества нашей обновленной родины, а даже, наоборот, одно время всячески мешал воздвигать твердыни оплота и был как бы вроде вампира, коего пауки заставляли сосать вместе с ними кровь крестьян и рабочих, ныне поднятых на верхушку Советской власти, и при всём убеждении, что есть я ныне в своей стране самая ничтожная личность, не могущая даже 5 копеек внести в пользу Добролёта, я не могу отказаться от гордости, переполняющей мою душу, при взгляде на магазины Моссельпрома или Жиркости с их благоуханием ароматов, и полагаю, что утереть нос такому подлому городу, как Берлин, есть неотложная задача наших вождей, а, если можно, и Парижу, — то я заранее низко и благодарно кланяюсь всем портретам, не смея даже про себя называть их по имени-отчеству, что позволил себе однажды господин Письменный, не имея на то никакого права.

Так вот, с одной стороны, волнуя себя страхами по поводу могущих возникнуть из любовной истории Мишеля последствий, а с другой, как сын своего отечества, наслаждаясь пейзажами преуспевания и прогресса, добрёл я до Благуши тихим ходом в сумерки и позвонил к господину Письменному, мокрый насквозь и окончательно.

Однако господин Письменный, не дав мне даже немножечко просохнуть, промолвил, что сейчас за ним должен приехать автомобиль и что, если я хочу, я могу посидеть с его мамашей, причём господин Письменный такую фамилию хозяина автомобиля загнул, что я остолбенел, а мамаша трубку уронила и даже перекрестилась.

А так как мой приход к господину Письменному протекал до отвратительной поездки к члену Коллегии, и я своими глазами не так давно видел фотографическое изображение господина Письменного в самом органе ВЦИК, в «Красной Ниве», то я всё принял на веру и мог только порадоваться, что свела меня судьба с такой персональностыо, и согласился посидеть с мамашей, о чём впоследствии пришлось пожалеть, ибо мамаша господина Письменного хоть и почтенная женщина и набожная, а трубку сосала, как фельдфебель, и посему, оставшись со мной наедине, тотчас погнала меня на тот конец Благуши за табаком, так как поблизости табачных мальчишек не было, а по возвращении моём не только чаем меня не угостила, причём в соседстве о чаем находилось прекрасное вишнёвое варенье, но даже попрекнула, что я на полу наследил, в сердцах сказав громко и вслух, что Петька всякую шваль к себе водит, неизвестно для чего. При сем должен заметить, что господин Письменный, похваляясь при мне, что платят ему не в пример другим по целому червонцу за самую что ни на есть малюсенькую строчку, однако мамаше своей на табачное довольствие даёт сущие гроши, вследствие чего седая мать семейства принуждена курить самую дрянь и посему приятным запахом не отличается, а так как грудь у меня с детства слабая и притом ещё пострадавшая на французском корабле от легкомысленного поведения Мишеля, то, покинув негостеприимный дом господина Письменного, я долго на крылечке кашлял. И должен я ещё добавить, что как я ни прислушивался, а гудения и пыхтения автомобиля я установить не мог, из чего явствует, что господин Письменный уже тогда прибегал к весьма некорректным способам отвязаться от меня, предоставив мамаше терзать мою грудь гостабаком последнего сорта.

А ещё говорил мне: «Ты, говорит, можешь свою автобиографию мне не выкладывать, я и так тебя насквозь вижу и весь твой багаж. Ты, говорит, будешь моей моделью, я, говорит, из тебя такой коллективный портрет сделало, что Пётр Семёнович Коган за голову схватится».

Не имея счастья лично знать гражданина Когана и не зная, в каком комиссариате они пребывают, я, конечно, о голове их ничего сказать не мог, но к своему портрету равнодушного отношения не выдержал и попросил я господина Письменного:

— Умоляю вас, дорогой товарищ. Не надо о моих веснушках. Ради всего святого, не надо.

И мог ли я сказать господину Письменному, что публично выставив в печати мои веснушки, он одним духом выдаст меня с головой, так как ещё господин Свицкий в Пари же изволил мне однажды сказать, когда отправлял меня с одним поручением в Варшаву:

— Не вздумай только с моими деньгами перемахнуть в Россию. Там в Чека твои веснушки зарегистрированы надлежащим образом.

Так вот умоляю я господина Письменного:

— Не надо о веснушках… Семейное несчастие, что ж поделаешь! У нас так и повелось в роду: мужчины все в веснушках, а женская половина с красным пятном у левого височка — от прабабушки, в горящем дому разрешившейся от беремени. Давайте лучше о душе, ради бога, о душе. Душа у меня без веснушек.

А он как стукнет кулаком:

— Ты, говорит, не можешь понять марксистского метода в литературе. Всем душам грош цена. Быт нужен, колор-локал нужен. А ты с душой лезешь.

Вспомнил я всё это, кашляя на крылечко, и так мне тоскливо стало, и порешил я, не глядя на дождь, пойти к другому сочинителю, ибо не терпелось мне душу свою выложить, от одиночества своего изнемогая и притом изыскуя способы избавления от дурных последствий любовного экстаза Анны Матвеевны и моей беспризорности и, обливаемый небесными струями, дотащился я с грехом пополам и с печалью во всём объёме до Козихи, где проживал человек настоящий, отмеченный высокой славой, приятный мне и дорогой Алёша Кавун.

А он как стукнет кулаком:

— Ты, говорит, не можешь понять марксистского метода в литературе. Всем душам грош цена. Быт нужен, колор-локал нужен. А ты с душой лезешь.

Вспомнил я всё это, кашляя на крылечко, и так мне тоскливо стало, и порешил я, не глядя на дождь, пойти к другому сочинителю, ибо не терпелось мне душу свою выложить, от одиночества своего изнемогая и притом изыскуя способы избавления от дурных последствий любовного экстаза Анны Матвеевны и моей беспризорности и, обливаемый небесными струями, дотащился я с грехом пополам и с печалью во всём объёме до Козихи, где проживал человек настоящий, отмеченный высокой славой, приятный мне и дорогой Алёша Кавун.

И есть моё знакомство с ним наиприятнейшее моё воспоминание тяжкой поры первых дней пребывания в Москве, куда я заявился гол и наг, и нищ, ограбленный на польско-русской границе подлыми контрабандистами, о чём следуют горестные строки в главе:

Я возвращаюсь к родным пеналлам

Сии контрабандисты, не ограничиваясь раздеванием меня и Мишеля, ещё на прощанье накостыляли, и предводитель их, дав мне по шее, сказал мерзким разбойничьим басом:

— И живёт же человек с такими веснушками. Потеха!

Кому потеха, а кому тягчайший крест и каждодневное распятие, а познакомился я с Алёшей Кавуном в пивнушке «Этикет», в районе моей с Мишелем деятельности, когда высококультурный декрет об ограничении выпивки двумя бутылками на персону надоумил Мишеля приступить к работе на предмет предложения своих услуг жаждущему народу. Работали мы по плану так: выбирая фигуру попроще, — ибо на практике вскорости убедились, что такие фигуры к поглощению пива более склонны, чем интеллигентная среда, — и завидя, что вторая бутылка при последнем издыхании и даже в пене не бьётся, один из нас тихонечко подходил к клиенту и на ушко, словно мимоходом, изволил предлагать:

— Могу вам помочь. Извольте заказать, будто на меня.

Фигура, конечно, с восторгом, а я сбоку на табуреточке, фигура пьёт, а мне перепадает стаканчик, кусочек воблы, а иной раз, глядишь, и яичница появляется, а при удаче даже и телятинка холодная, а тут как тут Мишель: и на него парочку, итого уже, значит, шесть, и мы уже фигуре как родственники, никого нет ему дороже нас. Но в скором времени принуждены мы были с горестью убедиться, что в одной пивной работать больше, чем на трёх фигур нельзя, ибо злосчастное мое лицо приелось половым людям, и стали половые нас выставлять, вследствие чего упала заработная плата, так как пришлось нам перебраться в другой район, поинтеллигентнее, а чем демократичнее фигура, тем больше профиту.

Факт, — ибо демократическая фигура, в конце концов, не ограничивается угощением и, целуя тебя чудесным русским хлебосольным поцелуем, от переполненной души идущим, даёт ещё дензнаки на память о приятном знакомстве, а когда дензнаки в кармане, хотя бы даже в минимальном урезанном количестве, и есть устойчивая надежда, что утром будет к чайку вечно-прекрасный, вечно-женственный калач, посыпанный белоснежной мукой, тогда не столь беспокойна душа при встречах с блюстителями закона, чей вид обычно с голодного утра приводит в потный ужас.

И выпал нам однажды на долю такой вечер, что крутились мы с Мишелем часов пять по пивным, а профиту никакого, даже одного солёного горошка на разводку, а без четверти одиннадцать подвернулся один молодой человек среднего роста, так, с виду ничем не заметный, только очень пламенный. «Я, говорит, художник, а меня сжимают в тисках, не дают больше пары; я, говорит, полевая птица, а мне хотят крылья обкорнать; я, говорит, задыхаюсь от такого бесчеловечного отношения Советского правительства к вольному крестьянскому поэту, — вот тебе и свобода, за которую мы кровь проливали.

Лицо у него приятное, правильное, с усиками — помогли: сперва Мишель, потом я, затем Мишель на улицу вышел, по моему совету, за порогом зюд-вестку нахлобучил пониже, вернулся как бы другим человеком и новую пару получил, и молодой человек в такое настроение пришёл и так ему понравилась наша метода, что угостил нас не только неслыханно, но даже и приблизил к себе: стал читать свои стихотворные произведения и точно навеки купил меня.

— Молодцы, — говорит, — удивительные молодцы. Только русский человек такое изобретение открыть может. Разве какой-нибудь немец до этого способен додуматься? О, Россия, Россия, как ты прекрасна своими самородками!

И тут же сразу о нас стишок, о самородках, значит, и что на Запад нам наплевать. Но какой замечательный: качается сам, стакана поднять не может, — я уж поил его, точно с ложечки младенчика, и, действительно, оказался сущим младенцем в доброте своей и прелести, — к полу никнет, а слова у него выходят из уст пахучие, точно у токаря стружки со станка.

Так до положенного часа просидели мы в «Этикете», молодой человек, оказавшийся впоследствии Алёшей Кавуном, все громче и громче излагал нам свои мысли в рифмах, — пивнушная публика, конечно, на это ноль внимания, впрочем, и Мишель тоже чёрствый человек, который одно только и делал, что на сосиски с капустой чрезмерно налегал, а получив отбивную, даже раскраснелся и пятнами пошёл, вроде как бы мои природные веснушки, а я, хоть и не ел с утра, только одну сосисон ковырнул, да и покинул её без сожаления.

Не до того мне было, ибо столь внушительно подействовало на меня прекрасное знакомство с Алёшей Кавуном, что подай мне в ту минуту дюжину устриц да бутылочку шабли, — и то отказался бы, как это было сделано мною однажды в моём заграничном прошлом, когда я на Ривьере по поручению бывшего посла бывшей Российской империи вёл слежку за его любовницей и её шкатулочкой, о чём доскональный рассказ в главе:

Роскошная жизнь на Ривьере

Номерок я снял в отеле попроще, но каждый день ел устриц, а к вечеру обязательно ходил на музыку, угощая себя пирожными и взбитыми сливками, каковое кушанье я нахожу одним из лучших, а затем я купил себе самую тонкую панаму и по сему случаю поставил на 22-й номер все мои сбережения на предмет покупки непромокаемого пальто, на деясь, что пальто вернётся ко мне в сопровождении тросточки с золотым набалдашником, о каковой тросточке мечтал всю жизнь, а любовница обернулась женщиной весьма прыткой и, слямзив у посла бриллиантовые штучки его покойной супруги, на Ривьере самым воровским и чудодейственным образом сгинула с моих глаз, о чём я, разочаровавшись в 22-м номере, верноподданно доложил, вернувшись б Париж, присовокупив маленький реестр понесённых расходов по политическому надзору за наглой женщиной.

Но взамен покрытия получил я реестр разодранный пополам из рук лакея, и тот же сволочуга-лакей незамедлительно принёс мне моё старое обмундирование с жёлтыми обмотками, отобрав серый костюм, в коем я роскошествовал на Ривьере, а также и панаму с голубой ленточкой, купленную на мои кровные деньги, и раздетого почти до положения санкюлота повёл меня к послу, и жестокий посол тет-а-тет обложил меня. Хоть бы посол настоящий при каком-нибудь стоющем государстве приличного масштаба а ля Франс, — так ведь нет: был при Николке самым завалящим посолишком в Греции, на губках раздобрел, а в Париже особнячок снял и филиал русского дипломатического корпуса открыл, получив от Врангеля мандат на сие времяпрепровождение в борьбе с товарищем Будённым.

Двадцать минут почти крыл меня самым неприкрашенным манером, а напоследок, воскликнув: «И какой чёрт надоумил меня с этим веснущатым дураком связаться, приказал мне выйти вон и вдогонку бросил мне разъярённо и злостно какую-то твёрдую принадлежность письменного прибора, которую я, не теряя присутствия духа, подобрал и впоследствии на Муфтарке загнал за порцию помдетер фри, так как оный предмет оказался довольно миловидным пресс-папье, и ещё раз эта полугреческая морда крикнула мне:

— Идиот, ни на что неспособный идиот!

О неспособностях некрасиво и невразумительно спорить, когда у одного предписание в Кредит а ля Лионе и складка вдоль брюк без единой морщинки, а у другого жёлтые обмотки, вывезенные из одесской оккупации, и на память о единой и неделимой сотня «колокольчиков», которыми, извиняюсь за выражение, и ватер-клозет неловко оклеить, и вот шагай с ними по Парижу, от Больших бульваров до Пантеона, от Пантеона до фортификации взад и вперёд, взад и вперёд, не имея возможности сии добровольческие популярные облигации обменять на самый крохотушный французский дензнак, и звони, и звони эдаким русским малиновым звоном и пой, пой, несчастный сукин сын:

Оплакивая итог своего реестра, воочию видя перед собой зияющую бездну вслед за роскошной жизнью на Ривьере, когда я без антрекотов всяких а ля фуршет на ходу ни шагу, я на цыпочках шмыгнул наутёк, хотя знаю, очень хорошо знаю: приличествовало тут же немедля развернуть свои обмотки, сплести их в жгут и сиим железным жгутом без всякой дипломатии греческого приживала по щекам — по одной, да потом по другой: нá тебе, получай должное от порабощённого народа, которого ты интересы променял на греческие губки, тем более, что, с одной стороны, наша гнусная встреча протекала без всякого присутствия служебного персонала, а с другой — царский приспешник был в плечах ещё ýже моего, а я… на цыпочках.

Назад Дальше