Дорога сошла на нет, превратилась в размешанную — грязь пополам со мхом — тропинку, ползущую под хлюп и чавканье резиновых сапог в болото. Осклизаясь, держась за чахлые кустики, мы перевалили глубокую дренажную канаву с потоком темной и густой, торфяной воды. Странное ощущение овладело мной: словно из порезанной руки текла безостановочно кровь, унося мои силы. Во рту чувствовался железистый привкус, в голове стоял ватный туман. Я подумал сначала, что свинушник тому виной. Но откуда взяться здесь свинушнику? Он — дальше, где будем брать клюкву.
Я вернулся к канаве — первый раз вижу такие глубоченные, похожие на каналы. И вдруг наново понятно мне стало теперь, почему потемнела и загустела, взбухла, как в паводок, вода в нашей светлой речке.
В прошлом году, или раньше еще, не помню, дачники написали в газету, что, дескать, с животноводческой фермы в реку спускают навоз, потому и пить эту воду нельзя. Приехала комиссия, установила, что с навозом все в порядке, с транспортера идет он прямо в тракторную тележку, а потом на поля, что, значит, не в навозе совсем дело. Жалобу закрыли.
Текут из болот по десяткам таких дренажных канав низменные, не отфильтрованные еще природой торфяные воды, вздувают и загрязняют реку. К счастью, а если глянуть подальше — совсем не к счастью, ненадолго это половодье, от силы на десяток лет, пока болота не отдадут свои обильные еще, густые соки. Но что потом? Уйдут вглубь, спрячутся от железных ковшей роторного экскаватора грунтовые воды, над болотом, как случилось в поселке Юбилейном, запылят торфяной пылью ветра, высохнет река с заиленными родничками, зачахнут пойменные леса, которые еще уцелели от бензопилы…
Представив все это, я ужаснулся: то, что кормило и поило десятки поколений, будет уничтожено одним поколением, самым образованным, вооруженным наукой и мощнейшей техникой. Что делать?! Оставлять так этого никак нельзя!.. Непременно напишу в центральную газету письмо, по возможности спокойное и обоснованное. А что еще?..
Временная дорога, временное половодье… Временные мы с Нюрой.
Нет настроения клюкву брать — домой уже захотелось…
— Ну, Витя, давай-кось разбредаться, — говорит Нюра после первых вынырнувших из мха клюквин. — Только, чур, из виду друг друга не терять. Да отвечай, когда эйкну.
Поспешила сестрица, думаю, забирая в сторону от тропы, какие тут к черту ягоды, обобраны уже все так, что не поймешь: клюкву ли брали, мох ли на избу таскали. Покрутил я, покрутил по кочкам, да подался поближе к Нюре — вдруг она на хорошую клюкву напала. Слышу — разговаривают.
— Так поняла, значит? В другой раз так не делай, — наставлял Нюру мужской хрипловатый голос — Увидала, руку подыми. Что мне — тормознуть лень?! Без руки разве разглядишь — скорость-то, сама должна понимать, приличная. А всех подряд брать — не навозишься.
— Ладно, Гриша, ладно, — ответила скороговоркой Нюра. — Как здоровье-то?
— Ничего здоровье, — бодро и уверенно, будто об исправности мотора своей «Нивы», говорит Гриша. — Через пару недель, глядишь, больничный закроют. Потом отпуск. А там — батюшка Алтай.
— Как — Алтай? — удивляется в испуге за Гришу Нюра.
— Перевожусь на Алтай. — Грише, похоже, доставил удовольствие Нюрин испуг и вообще ему приятно посмаковать свое решение. — Работать! Решил не ждать, когда весь леспромхоз туда угонют. Заработки и так упали, а через год-другой, глядишь, совсем зубы на полку. Пилить-то нечего, все леса подчистили, строевого давно уж в помине нету. Видала, небось, что лесовозы на нижний склад возют? Осинник да олешник, прицепы таскают вхолостую.
— Да как же так, Гриша! — переживает Нюра, а мне смешно стало от того, как она его называет — Гриша. Я успел разглядеть его из-за сосенок и узнал в нем Гришку-калюху с другого конца деревни; Гришкой тогда его и не звали — Калюха да Калюха, парнем уже был, а его все еще под машинку стригли, круглоголового, как брюква. — Наживал-наживал — и все бросить? Дом, машину, почет…
— Как — бросить? — удивляется теперь Гриша-калюха. — Что мое, то мое. За мной и останется. А там к зарплате-то коэффициент хороший пойдет да сорок процентов колесные. Так что не прогадаю.
— А Маруся?
— Я что? Я согласная, — ответил женский голос, Марусин.
— Тоже едешь?
— Нет… пока.
— Поедем-ка, Аннушка, домой, — говорит Гриша, исчерпав тему. — Подброшу с ветерком. Все одно клюква вытоптана… Вон мы по набирушке только и взяли.
Нюра, само собой, отказывается. Слепой, что ли, этот Гриша, не видит, что она только пришла. Я ухожу — подальше от таких однодеревенцев.
Нет у меня настроения по крохам клюкву собирать, совсем нет.
Нюрин белый платок маячит за сухим камышом, берет, берет она ягоду, находит где-то. И мешок ее уже на коряге висит, округлый снизу, значит, набирушка высыпана в него.
А клюква редка и мелка уж больно. Поел я ее сначала в охотку, воображая прежний ее вкус, из детства. Ненадолго воображения хватило — горечь сплошная. Значит, маловато ей влаги было и нынче, в заливучее лето. Тепла — хватило, влаги — нет.
— Нюра, пойдем домой, — во второй раз подхожу я к ней. Сейчас она меня не прогоняет, видит, что без толку, приду еще. А идти на самом деле пора, пятый час уже. И Нюра знает, что давно пора, к скотине уже не поспеть, да болото не отпускает — когда она в следующий раз выберется.
— До Успенья вытоптали, — говорит она, завязывая мешок. — Теперь не смотрят, созрела или нет, лишь бы вперед всех захватить. Тут уж кто кого обворует. Через недельку, может, в Русленку съездим, туда не дойдешь. Ох, да у всех теперь вместо ног колеса в задницу вставлены. Так что и на то болото надежи мало.
Я взял ее мешок, как взяла она мой двадцать лет назад, и мы пошли, одинокие в своей пешей ходьбе…
— О второй жизни, Витенька, нечего загадывать, — вспомнила Нюра наш утренний разговор, когда мы оказались на том самом месте, где я торговал вторыми жизнями. — А первую проживем. А? Проживем?
— Проживем, Нюра, — отвечаю. — Может, еще что-то исправим. На вторую жизнь, и правда, надежды мало.
Я действительно почувствовал, что второй, чистовой жизни не будет. Почувствовал именно сейчас. До этого дня было другое…
Была вина перед родиной, неясная, аморфная, о которой мог только говорить, а что с нею делать — не знал. И ехал-то я сюда, в свое Сухожнивье, не из-за вины своей перед ним и совсем не за тем, чтобы искупить ее. Ехал, чтобы на родной печке отогреться, то есть еще позадолжать. Кто-то должен был топить ее, а я — греться. Чем же я, в таком случае, отличаюсь от Гришки-калюхи? Только тем, что он уезжает, выстудив печь, греться в другое место, а я приехал, в надежде на тепло. Только в этом.
Вспомнил я последний педсовет и устыдился.
— Значит, не хотите воспитывать? — в упор спросил меня директор школы, когда распределяли нагрузку. — Хотите только уроки давать?
— Не та формулировка, — ответил я. — Не хочу быть классным руководителем.
— Это одно и то же! — сказал он.
Я стал доказывать, что не одно и то же, и он вынужден был согласиться. Но он все-таки был прав: мне хотелось быть только урокодателем.
И я решил сейчас, что завтра же все исправлю — возьму классное руководство. Конечно, не бог весть что, но воспитывать детей, чтобы поменьше из них выходило Колиц да Гришек-калюх и вообще временщиков на своей земле, — в конце концов то настоящее, что я должен делать, чтобы не быть должником.
II ЗА ТРИДЕВЯТЬ ЗЕМЕЛЬ
Распутица
— А-а-а, была не была!.. Давай, Миша, направо. К реперу! — хлопнув шофера по телогрейке так, что вспорхнул над нею сухой туманец пыли, выкрикнул председатель сельсовета. — К реперу! — повторил он потише и хохотнул бодро, но нехотя. — Покажем товарищу из области наши просторы. — Он легонько коснулся рукава «товарища из области». — Пятнадцать минут не потеря. Зато впечатление — ох-хо-хо!
«Этого еще не хватало!» — ругнулся про себя «товарищ из области» Эдуард Николаевич Верховцев.
Все эти десять-пятнадцать минут езды от райкома до окраинных хат поселка он злился, делая вид, что внимательно следит за дорогой. «Раньше на облучке рядом с кучером лакей сидел, а теперь, видите ли, особый почет». Повернуться к председателю сельсовета, сидящему на заднем сиденье, и заговорить — ничего «долгоиграющего» не подвертывалось на язык, а повернуться, спросить о каком-то пустяке, услышать «да» или «нет», с тем и отвернуться — неловко. Поэтому и сидел Эдуард Николаевич прямо, уставившись в лобовое стекло. Он чувствовал, как покраснели его уши, представлял, что соседу сзади они хорошо видны, покрасневшие и просвечивающие, и злился еще больше.
Миша скользнул руками по цветистой оплетке руля — УАЗик, с прорезавшимся в голосе мотора баском, полез в гору. На минуту вновь показался райцентр, уже маленький и чистенький, как тетрадный лист «в клеточку».
Миша скользнул руками по цветистой оплетке руля — УАЗик, с прорезавшимся в голосе мотора баском, полез в гору. На минуту вновь показался райцентр, уже маленький и чистенький, как тетрадный лист «в клеточку».
— Вот расстояние — волшебник, — расклеив, наконец, рот, сказал Эдуард Николаевич. — Там на улицах ног из грязи не вытащишь… а издали смотришь — чистота.
— Лакировщик действительности, — тотчас поддержал из своей брезентовой глубины председатель сельсовета и снова хохотнул.
Остались внизу свильнувшие с дороги вправо и влево по распадкам размытые вешними водами прошлогодние тракторные следы, УАЗик же забирался все выше и выше, пробуксовывая на раскисшей дернине, бодро прохрустывая на щебеночных пролысинах. Казалось, и гора пошла книзу, а мотор гудел по-прежнему, пока машина не уперлась носом в металлическую вышку.
Гудение оборвалось, в уши даванула тишина, нарушаемая бульканием и шипением под капотом, на что Миша молча, но красноречиво досадовал.
— Главный репер. Здесь самое высокое место во всей нашей округе, — пояснил председатель сельсовета, когда вслед за шофером выбрались наружу.
— Земля круглая, а разбита на треугольники, — сказал Эдуард Николаевич, чтобы что-то ответить да попутно показать, что объяснять ему назначение репера необязательно, и подумал: «Спазмы в горле, а не разговор».
Познакомили их в райкоме. Как зовут председателя сельсовета, он сразу же забыл, а запоздало переспрашивать было неловко. Эдуард Николаевич ждал, когда назовет по имени и отчеству своего шефа шофер, но тот поначалу отмалчивался, потом выяснилось, что он возит председателя колхоза, который сейчас болеет, а не «советскую власть», поэтому, если Миша что-то и спрашивал у председателя сельсовета, то без вежливых обращений, просто как пассажира, а не своего хозяина.
Вершина горы была уже сухой, под ногами сквозь куделю прошлогодней травы высверливались первые одинокие и отчаянные в своем упорстве зеленые штопорки. Гора, будто голова всей округи, придавленной с начала зимы снежным монолитом, волглым сейчас, потончавшим, но оттого еще более тяжелым, показывала пример, как начинать жить заново. Под крутью, среди белой долины с акварельными пятнами березовых колков, свинцово и выпукло обозначила свои колена, река, питавшаяся потайными пока ручейками, журчание которых можно расслышать сквозь снеговую толщу. Да и в самом деле Эдуарду Николаевичу с его слухом, вдруг освободившимся от постоянного гнета монотонных городских шумов, казалось, что он за далью расстояния слышит их. Он прислушался и понял в конце концов, что не подснежные ручьи позванивают в ушах, а звенят чуть слышно далекие и невидимые в рыхлом, напитанном снеговыми испарениями небе жаворонки.
Тотчас же долетело до слуха журавлиное курлыканье. Снова Эдуард Николаевич, задрав голову, замер, но ничего не увидел. Курлыканье донеслось откуда-то из-за леса, расположенного ниже горы, в долине, через минуту опять повторилось в том же месте. Это никак не укладывалось в голове. Эдуарду Николаевичу всегда казалось, что журавлиные крики долетают до людей только с высоты неба; осталось, закостенев в памяти, с детства такое представление — журавли курлычут только в полете. А тут они обживались на земле, за тем дальним лесом — Эдуард Николаевич стоял выше этих красивых птиц с печальными криками.
«Неужели так? — с восторгом думал Эдуард Николаевич, дивился запоздалости своего открытия и умилялся. — Господи! Благодать какая! И все это за одну минуту. За что же так хорошо? За что?.. Вот где жить-то надо. Вот где… слушать природу и себя… И больше ничего не надо…»
Он раньше иногда, в дни вылазок на природу, думал примерно так же, правда, вяло, недейственно, что ли, сознавая вдруг, что все эти мечты о жизни в деревне — праздность, что он, сугубо городской человек — навсегда городской. Он родился, рос, учился в школе, институте — все в городе. Был на комсомольской работе, по возрасту, но красиво ушел с нее — в секретари парткома не большого, но и не маленького завода, с недавних пор — лектор-международник, — и опять все в городе. Деревни он не знал, а что и знал о ней, то на уровне дачника да в объеме статей, которые в последнее время часто печатались во второй тетрадке «Литературной газеты». Эта командировка — в самый отдаленный район области читать лекцию по хозяйствам — первая, и он, еще толкаясь в райцентре, впитывал в себя сельскую жизнь, знал, что впитывает, что надо и хочется ему это делать, и поощрял себя к этому.
Правда, сейчас Эдуард Николаевич, после разговоров в райкомовских кабинетах, где его принимали, отодвигая в сторону лежащие на столе дела, после районной заасфальтированной площади и хождения по магазинам, окружавшим эту площадь, после того, как ему разработали маршрут и усадили его в машину и повезли в первое хозяйство с заездом на эту гору, — сейчас Эдуард Николаевич, позавидовав сельским жителям, их счастью быть всегда рядом с природой, посмелее подумал о своем возможном переезде в деревню, даже примерил к себе одну удобную должностишку. И не беда, что она, эта должность, была в райцентре, а не в хозяйстве, — все равно глушь, не город.
Он почувствовал себя здесь своим человеком, и ему стало необыкновенно легко, будто и не было за плечами груза городской жизни, строгой ее службы с девяти до восемнадцати, где, чтобы отлучиться на полчаса, необходимо отпрашиваться у начальника. Он вспомнил кстати последний свой перед командировкой разговор с шефом, Петром Андреевичем, вспомнил отстраненно, как уже что-то чужое и далекое, и позволил себе поиронизировать над ним.
— Ты вот что, Верховцев, — грубовато, считая, что это по-отечески, напутствовал Эдуарда Николаевича его шеф. — Ты вот что… Об идеологической борьбе не забудь. Последние там данные вставь.
— Все есть у меня. И примеры свежие, — поспешил уверить шефа Верховцев.
Петр Андреевич хлопнул ладонью по столу, оставив на зеркальной полировке матовый след.
— Кабы не знал, не говорил! Знаем мы вас… Вызубрите чужое и — на три года без передыху…
«Какой ты старый и старомодный, — подумал о шефе Эдуард Николаевич. — «Кабы, намедни, давеча, вчерась…» — ужас. Была полуобразованность, полукультурность, так и осталась. От прежних времен в тебе такое — унижать подчиненного. Правда, в нынешних тебе тоже неплохо. Попробуй возрази — власть… Да и гуттаперчевых шей среди нашего брата достаточно. На ваш век хватит».
Петр Андреевич глянул на нахмурившегося Верховцева и заставил себя быть поделикатней — как-никак новичок еще, лектор-то.
— Увязывай с текущим моментом. Привлекай факты местной жизни. Там это любят — когда человек из области передовых доярок с трибуны да по имени-отчеству…
В райкоме по просьбе Эдуарда Николаевича сделали выборку передовиков. На разграфленном листе бумаги мелким, старающимся быть разборчивым почерком были выписаны фамилии и инициалы с обозначениями профессий, хозяйств, процента выполнения плана и выработки в натуральных показателях. Правая графа, как водится, была определена под примечания, в которых вписаны правительственные награды и почетные звания передовиков. Все это Эдуард Николаевич наметанным взглядом обнаружил в одну секунду и приятно поразился, как быстро и грамотно выполнена его просьба.
Он оторвал глаза от бумаги и увидел перед собой черноволосую женщину в больших, по последней моде, очках. Она подошла неожиданно, будто специально сторожила за полуоткрытой дверью, чтобы возникнуть в самую необходимую минуту.
— Извините, — сказала она тонким голосом, — не успела отпечатать. У машинистки, знаете, с утра завал: доклад, сводки…
— Так это вас благодарить за такую чудесную работу? — спросил Эдуард Николаевич, улыбнувшись, почти незаметно проведя взглядом по фигуре женщины и отметив тотчас же и на всякий случай, что она была хороша в своем темно-вишневом, подчеркивающем достоинства гибкой и развитой фигуры платье и что сапожки тугим чулком облегали стройную ногу, то есть и здесь было что подчеркнуть. Но, возвращая взгляд снизу вверх, Эдуард Николаевич слегка подосадовал на то, что сапоги (платформа и носки) были замазаны уже подсохшей грязью, а подол платья на коленях чуть бугрился, и тут же оправдал эти недочеты: «На дворе грязюка — деревня же, как убережешься; работа сидячая — платье вытягивается, да и не на бал, собственно, пришла она, а на работу, которая, увы, бывает каждый день».
— Да, Василь Сергеич мне поручил.
— Спасибо, милая… простите, как вас зовут?
— Наташа, — она взглянула в глаза Верховцеву, слегка порозовела и добавила: — Викторовна.
— Спасибо, Наташа Викторовна, — рассмеялся Верховцев.
Наталья Викторовна ответила тоненьким милым смехом.
Они поговорили не более двух-трех минут и остались довольны друг другом.