– Наверное, боится, чтобы не украли, – пошутил Пушкин, но получил в ответ ледяной взгляд Юли – как удар снежком в глаз.
Юля Пушкина, как всякая замужняя дама, очутившись на очередной свадьбе, вспоминала не только собственное брачевание, но и, разумеется, историческое венчание сестры Татьяны. К нему мы с вами и возвращаемся.Был холодный, отменно зимний день. К ЗАГСу N-ского района подъехал свадебный кортеж – и разряженная нетерпеливая невеста с букетом в руках не стала ждать, пока Димочка откроет перед ней дверь окуклившейся и окольцованной «Волги», а самостоятельно вывалилась из теплого салона в сугроб. Взвизгивая, Таня поднялась и начала злобно стряхивать букетом снежинки с колен, пока закаменевший от ужаса Димочка двигался к ней медленно, словно в кошмарном сне.
– Ничего, – бодро сказала Татьяна, – вот когда я буду в следующий раз выходить замуж!..
И, не договорив, похромала к ЗАГСу, волоча за собой смущенных гостей и каменного Димочку с розой в петлице.
– Зачем она?.. – расстроился Пушкин, в ту пору нежный душой и чуткий к несправедливостям.
Сестра Юли, для которой он составил многоярусную, как торт, поздравительную инсценировку, не имела права вести себя так по-сволочному. Но и смеяться – подобно редким в этакую холодину прохожим – над невестой в сугробе он тоже не стал. Ему было всего лишь мучительно стыдно за происходящее.
В ЗАГСе, впрочем, все покатилось без скрипа – по наезженным за долгие годы рельсам. На служительнице было надето нечто вроде церемониальной мантии истошно сиреневого цвета, при виде которой Аркашона замутило, но он справился с собой. Он вообще выглядел в начале этой свадьбы достойно и привлекательно – как подобает милому юноше шестнадцати лет с поэтическими задатками и большим будущим.
А жених Димочка волновался – и даже уронил кольцо, которое надо было надеть Таньке на требовательно выставленный палец. Танька ахнула, кольцо своенравно покатилось под ноги гостям и, прокружившись на месте, остановилось прямо у ног Аркашона.…Недавно режиссер Пушкин вспоминал эту историю – когда ехал на работу, а гаишник, пытавшийся остановить Аркашона, так неловко махнул палочкой, что она тоже укатилась – аккурат под колеса его «Тойоты короллы» (дочка Сашечка называет ее «Тойота корова»). Пушкину показалось, что он совершил – или, точнее, вот-вот совершит! – святотатство. Гаишник тоже смутился, полез под колеса, выловил палочку – состоящую, как судьба, из черных и белых полос – и махнул рукой, обиженно глядя куда-то вверх.
Тогда, в ЗАГСе, Пушкин тоже застыл и не знал, что делать. Поднять кольцо? Стоять столбом? Выбежать прочь из зала?
К счастью, рядом была Юля. Она отреагировала раньше и лучше его.
– Следующий, кричит заведующий! – Юля метко схватила колечко и, ткнув пунцового Пушкина в плечо, вернула потерю жениху.
Таня именно тогда впервые в жизни глянула на Юлькиного ухажера с интересом, который, впрочем, тут же растаял – сиреневая служительница объявила Димочку мужем, а ее, Татьяну, как следствие, женой.
Что было потом, в памяти Аркашона сохранилось плохо – так же плохо сохраняются у ленивых хозяек консервы.
Понемножку выпивать гости и новобрачные начали в ЗАГСе. Шампанское пузырилось, как слюна на младенческих губах, водка текла солидно и жирно, будто долгожданный дождь.
Глядя, как лихо Юля опрокинула бокал с шампанским, Аркашон принял из рук неопознанного краснолицего гостя (которым запросто мог оказаться приблудный бес) граненую стопочку с невинно-прозрачным напитком.
Водка лилась в горло Пушкина легко, будто делала это целую жизнь. Ему стало жарко и хорошо, словно после бани.
В машине, когда ехали в ресторан, наш Аркашон бойко цитировал Пушкина:
– «Что дружба? – таинственно спрашивал Аркадий у захмелевших девушек, прикрывающих капроновые коленки красными от холода руками. И сам тут же объяснял: – Легкий пыл похмелья, обиды вольный разговор, обмен тщеславия, безделья иль покровительства позор…»
– Ни фига себе шпарит, – уважила цитателя одна из девушек – Таниных соратниц по торговому делу. – Я бы так не смогла!…Эти торговые девушки всегда и все измеряют лишь собственными возможностями и, консультируя в магазинах, говорят: « Мне это очень нравится». «При чем здесь вы?» – всегда хотел спросить Пушкин, но, разумеется, никогда не спрашивал…
Потом молодые позвали гостей в ресторан, спиртного заказали на тысячу (рублей, а не гостей), и подвыпившая румяная бабулька Дуровых произносила длинные тосты, выстраданные за целую жизнь. Димочкина мама сидела, сжав губы, иногда выдавая улыбку мученицы, что же касается школьника Аркашона, то он был по-настоящему – впервые в жизни – пьян, интимно шутил с торговками и не замечал, как мрачнеет прекрасная Юлия.
Александр Сергеевич не подвел Аркашона – мальчик вливал в себя вино и тут же вспоминал изобильные цитаты, которые отчаянно смешили девушек. Даже сам Аркадий, предатель, спьяну увидел в любимых стихах новую, смешную начинку.
Юля нервно заглядывала в блокнот, где у них с Пушкиным были расписаны все фазы стихотворного поздравления, оказавшегося ныне на грани срыва, – очередь приветствовать молодых неслась неотвратимо, как цунами.
– И вот, дорогие мои тварищи, — так живописно выговаривал тамада слово «товарищи», – поздравить молодоженов хочет младшая сестра нашей Танечки прекрасная наша Юлечка! Помогать Юлечке будет поэт и одноклассник Аркадий Степанович Пушкин.
Тварищи (как подходит им это обращение! – восхитился словесно чуткий Аркашон) послушно стихли. Замаслившийся от девичьих улыбок Пушкин с трудом поднялся с места и едва не упал прямиком на Юлю – она отреагировала четко, как в теннисе, и удержала пьяного цитателя от падения. Мама Дуровых вопросительно подняла красиво ощипанную бровь и ткнула локотком в папин бок. В смысле не спи, Дуров, может возникнуть проблема (папа Дуровых был большой начальник ныне преставившегося производственного объединения и умел решать проблемы на ходу, жонглируя ими, как в цирке булавами). Папа очнулся от приятной алкогольной дремы, в которую легко погружались в советские времена все мало-мальские начальники, и вперил грозный взгляд в пьяного юнца.
– Аркаша, соберись, – гневно шипела Юля, но Аркашону было попросту не из чего себя собирать: детали разбрелись по разным углам, и от бывшего некогда цельным Пушкина сохранилась только широкая улыбка.
Аркадий стоял, качаясь над столом, радостно смотрел в глаза гостей – соболезнующие, осуждающие, пустые, черно-серо-зелено-голубые – и смаковал гениально-пьяные мысли: вот интересно, почему глаза не бывают розовыми или желтыми? Отчего так скудна палитра небесного офтальмолога? И почему именно сейчас, пьяному, ему открылась удивительная возможность читать душу человека через его глаза? Эти глаза виделись пьяному Аркашону чем-то вроде выпуклых букв в книжках для слепых детей.
Ожидание затянулось преизрядно, тамада поглядывал на часы, Дуровы шушукались, а Юля страдала: ей очень хотелось прозвучать на свадьбе, и вот, пожалуйста, прозвучала! Первая реплика была Пушкина, в одиночестве все это поздравление ей было не вытянуть. Поэтому когда Аркаша наконец открыл рот, Юля обрадовалась.
– Лев Толстой, – сообщил Пушкин многоочитой аудитории – был глубоко прав. «Глаза – это зеркало души». А водка – ее топливо!
Юля ахнула и выскочила вон – как секунду назад выскочила последняя трезвая мысль из головы Аркадия. Столы на всем своем протяжении осуждающе загудели, но Аркаша был готов продолжить тему. Он лихо шагнул к сцене, взлетел на нее, запутавшись ногой в проводах и с трудом избежав падения, кивнул музыкантам – сейчас спою!
Музыканты испуганно заиграли нечто ожесточенно-свадебное, но Пушкин замотал головой так гневно, словно ему предложили продать родину за бесценок.
– «Наутилус Помпилиус», – веско объявил он в микрофон. – «Все, кто нес».
Голос Пушкина, понесшийся вслед за этим упреждением из динамиков, восхитил и напугал самого певца – впоследствии, испытав на себе радости медицинского наркоза, Пушкин нашел несомненное сходство с тем бесславным выступлением.
– «Я так торопился успеть к восходу, но я не донес, я все выпил до дна…» – выводил Пушкин под робкий клавишный перебор, пока тварищи хмуро смотрели из-за столов, пока несчастная – навеки опозоренная! – Юля рыдала в туалете под равнодушное журчание унитазов.
Жених – то есть, разумеется, уже никакой не жених, а законный супруг Димочка, сообразил наконец, что праздник развивается не туда, куда нужно, – и споро, в два шага, покрыл расстояние до сцены.
Пушкин сопротивления не выказал, правда, с микрофоном он расстаться не мог – и, будучи уносимым со сцены, поспешно допевал без всякой громкости заветные строки:
– «Ведь все, что нес, я не донес, значит, я ничего не принес…»
– «Ведь все, что нес, я не донес, значит, я ничего не принес…»
– Принес, принес, – утешал добрый Димочка, а Пушкин, сладко улыбаясь и по-детски пуская пузыри, хотел уснуть и одновременно с этим освободить желудок.
Едва Димочка успел вывести Аркашона из зала, как Пушкин, сложившись пополам, будто перочинный нож, облевал собственные ботинки и краешек парадной брючины жениха. То есть, конечно, не жениха, а мужа – согласитесь, к перемене статуса сразу и не привыкнешь.
– Наталья Павловна! – кинулся Димочка к выплывшей из зала теще, оштукатуренной и разукрашенной, как только что отреставрированный дворец. – Что с ним делать?
– «Ах, Наташа! – обрадовался Аркашон, жизнерадостно отплевывая кусочки блевотины и придвигаясь поближе к старшей Дуровой. – Помни вечно нежности, любви закон: если радостью сердечной юности горит огонь, то – не трать ни полминуты!..»
Наталья Павловна вспыхнула:
– Я тебе покажу Наташу! Юлия! Отправляй своего гостя домой, и чтобы духу его тут не было!
Дух остался – в красивом холле ресторане долго несло непереваренным алкоголем. Хозяина же этого духа бледная Юля с Димочкой запихнули в первую из круживших вокруг ресторана машин.
– «В твою светлицу, друг мой нежный, я прихожу в последний раз», – мстительно сообщил Пушкин Юле.
Тут же хлопнула дверца машины, а водитель посмотрел на пассажира с уважением и подумал, что, если бы за него не было заплачено заранее, он, возможно, и не взял бы с него денег.
Свадьба тем временем пела и плясала – что с ней будет? Выступление Аркадия Пушкина действительно стало гвоздем программы, пусть и не так, как мечталось Юле.Герой дня, высаженный у ближнего к родному подъезду сугроба, быстро и жутко трезвел. В желтых, как сыр, окнах текла благополучная вечерняя жизнь. Аркашон набрал полную пригоршню снега и затолкал в рот так, что заломило зубы.
– Пушкин? – услышал он.
Осаживая крупную, шоколадной масти собаку, породу которой трудно осознать и на трезвую голову, перед ним стоял школьный король Валентин Оврагов.
– Здоруво, – просипел Пушкин, глотая снег. Собака отозвалась на его голос и зашлась обличающим лаем.
– Да ты пьян! – обрадовался Валентин. – Моя Грусть только на алкашей лает. Молчи, Грусть!
– Как ее зовут?
– Грусть, – гордо сказал Оврагов, подтягивая псину ближе к ноге. – Это мамаша придумала. Стильно, да? А ты где так набрался, чубзик?
– На свадьбе, – с трудом произнес Пушкин и упал в сугроб.
Грусть лаяла во все свои собачьи силы, но Аркашон не мог побороть себя и лишь болезненно жмурился.
Потом он с трудом вспоминал, как чьи-то цепкие и надоедливые пальцы тянули за куртку, а его выворачивало наизнанку, снова и снова, и он очень долго куда-то шел и без конца читал стихи, а снежная земля вставала перед ним стеной и давала со всей мочи в лоб, и собака уже не лаяла, а выла…
Очнулся бедолага Аркашон в чужой комнате, с мокрой тряпкой на лбу. Напротив сидела прекрасная незнакомка критического возраста и смотрела на Пушкина так скорбно, словно у него скончались в один день все родственники и друзья.
– Вы кто? – спросил Пушкин, в голове которого загнанными зайцами метались оборванные воспоминания.
– Я? – удивилась незнакомка. – Я Валечкина мама, Инна Иосифовна Оврагова-Дембицкая.
– А я Пушкин Александр Сергеевич, – сказал Аркашон, засыпая.Валентин Оврагов растолкал его приблизительно в полночь. На подносе дымилась и гадко пахла чашка растворенного кофе.
– «Восстань, поэт, и виждь, и внемли!» – продекламировал Валентин. – Самое время вернуться домой, а то родители поднимут бучу. Не у всех же такие мамы, как моя! Да, Юлечке, – Пушкин ревниво вздрогнул, – я позвонил, она уже дома и почти не плачет. Ты там, конечно, наворотил, старик!
Аркашон поднялся на локте и взял чашку. Гадостный кофе и молодой крепкий организм на глазах побеждали похмелье. Валентин, скрестив на груди смуглые руки, разглядывал ночного гостя.
«Я дома у Оврагова!» – осознал Пушкин и внутренне возгордился: на его месте желали бы оказаться многие соученики и особенно соученицы. Но, как часто бывает в жизни, Аркашон не сумел насладиться выпавшим счастливым моментом: нужно было срочно лететь домой, иначе отец мог вспомнить детство и всыпать ему, как маленькому, ремнем.
Аркашон представил себе отца – недовольного, с поджатыми губами, с резкими морщинами на лбу. Подумал о маме – если бы с нее написали честный портрет, получилась бы карикатура на угнетенную домохозяйку. «А с Инны Иосифовны Овраговой-Дембицкой можно писать «Портрет дамы», – грустно решил Пушкин. Он понимал, что завидовать Валентину бессмысленно: в нем все было прекрасно – и лицо, и одежда, и душа, и мысли, и мама, и Чехов на полке – в темно-синих блестящих переплетах… А ведь Пушкин был в ту ночь не в себе и не мог по достоинству оценить уютную квартиру Овраговых – тем, кто попадал в это жилище, хотелось упасть в него, как в берлогу, и перезимовать, даже если на дворе стояло лето.
– Мы тебя проводим, – сказал Оврагов, с прежним вниманием художника наблюдая, как протрезвевший Аркашон пытается застегнуть молнии на тяжелых зимних ботинках.
Собака Грусть, заслышав заветное «мы», притащила в зубах длинный кожаный поводок и умильно глянула на хозяина.
– Только недолго, Валечка, – взмолилась Инна Иосифовна. – До свидания, Аркадий.
Пушкин неловко кивнул и закрыл за собой дверь. Валентин с Грустью догнали его на выходе из подъезда.Двор был абсолютно незнакомый и не по-ночному светлый от мощного фонаря рядом с катком. Разумеется, во дворе у Овраговых имелся собственный каток. И фонарь.
– Ты мне вот что скажи, Пушкин. У тебя с Юлечкой серьезно?
Пушкин дернул плечом. Какое там «серьезно» после сегодняшнего? Дурова и смотреть теперь в его сторону не станет.
– Люди, как Юля Дурова, – сказал Валентин, – это мещанская кость, понимаешь? Они другие, чем мы. Им интересно только покупать и жрать, а потом, с годами, они начинают ругаться с соседями и жить с телевизором, как с мужчиной. Воспарять им – некуда!
– Ты-то откуда знаешь? – грубо спросил Аркашон.
Шоколадная Грусть послушно семенила у ноги прекрасного хозяина, а он вдруг остановился, достал сигареты и умело, по-взрослому, закурил.
– Дай мне тоже, – попросил Аркашон.
Он с детства был неравнодушен к курению и уже в начальной школе бесил отца, «раскуривая» в шутку карандаши и фломастеры. Валентин не глядя протянул ему разверстую, как врата ада, пачку сигарет.
Шел мелкий, словно просеянный через сито, снег.
Они курили всю недолгую дорогу до Аркашиного дома, где из комнаты в комнату бегал взбешенный отец, хватаясь то за ремень, то за голову. Мать молча, словно памятник, стояла у окна и равнодушно, как всякая смертельно уставшая женщина, вглядывалась в присыпанную снегом даль.
– Подонок! – закричал было отец, открывая дверь блудному сыну, но злоба его ударилась о смелый взгляд Валентина Оврагова и с шипением, как в мультфильме, испарилась.
Грусть профилактически зарычала.
– Степан Сергеевич, Марья Борисовна, – эффектно раскланялся Валентин с опешившими от такого обращения Пушкиными. – Позвольте представиться. Валентин Оврагов. Обучаюсь в одном заведении с вашим сыном. Извините, что так надолго задержал Аркадия – сие целиком на моей совести. Мне нужна была срочная консультация по литературе и искусствам, а лучшего знатока поэзии во всем районе не сыщешь.
Мать Пушкина вспыхнула от удовольствия и внезапно стала похожа на себя в юности – пылкую румяную девушку, выварившуюся нынче в унылую, точно постные щи, домохозяйку. Взгляд отца мечтательно затуманился – он примерил Валентина в сыновья и остался примеркой доволен. Как был бы доволен любой другой отец на его месте.
– Проходите, – умоляла мама Пушкина, непостижимым образом успевшая сменить зачуханный халат на длинное трикотажное одеяние, шедшее к ее глазам и волосам.
Но Валентин, сдав Пушкина на руки подтаявшим родственникам, ушел, отвесив полувоенный поклон папаше и на лету поймав мамину руку с шершавыми от вечной хозяйственной вахты пальчиками.
«Еще и с собачкой…» – вспоминала неожиданного ночного гостя, волнуясь, перед сном мама Пушкина, пока папа мечтал о том, как славно было бы съездить с Валентином Овраговым на зимнюю рыбалку.
Аркашон Пушкин тоже не спал в эту ночь, вместившую в себя столько новых переживаний – он знакомился с первой в своей жизни бессонницей, и дама эта ему решительно не нравилась.
В конце концов Пушкин вылез из кровати и отправился искать утешения на кухню – там нашлись сомлевшие котлетки и кастрюлька сиреневого, как платье из ЗАГСа, винегрета. Аркашон, воровато озираясь (отец любил подкрадываться к нему со спины и торжествующе орать в минуту истины, похожий на сторожевого пса), открыл холодильник и, выудив из ледяной банки с солеными огурцами кривой черно-зеленый плод, с наслаждением слопал его, давясь и обливаясь рассолом. Историческая память рукоплескала грехопадению.