Едва закончились траурные церемонии и те, кто мог, успели попрощаться с «пенсионером союзного значения», потянулись к выходу с Новодевичьего. Сергей Хрущев, по-прежнему растерянный, но старающийся держать себя в руках, приостановил у могилы отца своего товарища, киносценариста Вадима Трунина:
— Вадим, как считаешь, кому можно было бы поручить сделать памятник?
Трунин, ни мгновения не медля, тут же сказал:
— А что тут думать? Единственный скульптор, о котором стоит говорить, — Эрнст Неизвестный.
— Ты это серьезно? Думаешь, он забыл про ту выставку в Манеже, как отец громил его? Да этот Эрнст просто пошлет меня куда подальше…
— Сергей, ты ошибаешься. — Вадим остановил его. — Во-первых, Неизвестный — сугубо интеллигентный человек. Он всегда объективно подходил к личности Никиты Сергеевича, ценил его роль в нашей истории. И он об этом часто говорил. А Манеж… Конечно, я думаю, не забылся. Но ведь все уже быльем поросло. Хочешь, я позвоню Эрнсту? Уверен — все будет нормально, вы найдете общий язык.
Принимая гостя у себя в мастерской, Неизвестный сразу решил поставить точки над «i», стараясь быть максимально доброжелательным:
— Я хочу внести ясность. После моих споров с Никитой Сергеевичем я пережил тяжелые времена, но сейчас это в прошлом. Я глубоко уважаю его и, это может показаться странным, вспоминаю о нем с теплотой. Этот человек знал, чего хотел, и стремления его не могут не вызывать сочувствия, особенно сейчас, когда многое видится яснее. У нас с вами речь не о личных обидах, а о государственном деятеле…
— Понимаете, Эрнст Иосифович, — замялся Хрущев-младший, — правительство выделило очень маленькие деньги, всего на надгробную плиту и надпись. А на семейном совете мы решили все-таки возвести памятник.
— Я возьмусь за эту работу, — не колеблясь, заявил Неизвестный. — Не в деньгах вопрос.
Он взял лист бумаги и тут же стал набрасывать эскиз: вертикальный камень, одна половина белая, другую заштриховал — черная, внизу большая плита. Сергей ничего не понял: почему белое и черное? Что сие означает? Неизвестный мягко ответил, что ничего конкретного в этом наброске нет. Это, так сказать, воплощение философской идеи. Жизнь, развитие человечества происходит в постоянном противоборстве живого и мертвого начал. ХХ век тому пример: столкновение человека и машины, порождение разума, убивающего его самого. Взять хотя бы атомную бомбу. Олицетворением такого подхода в мифологии является кентавр. Вот в нашем надгробии черное и белое можно будет трактовать по-разному: жизнь и смерть, день и ночь, добро и зло. Все зависит от нас самих, наших взглядов, нашего мироощущения. Сцепление белого и черного лучше всего символизирует единство и борьбу жизни со смертью. Эти два начала тесно переплетаются в любом человеке. Поэтому камни должны быть неправильными, входить один в другой, сцепляться и составлять одно целое. Ну и бронзовая плита. На мой взгляд, получится неплохая композиция…
— А портрет? Или бюст? — спросил Сергей.
— Зачем? Мы даем некий символ. А портрет? Он нужен, когда человека мало кто знает и хочется сохранить его внешний образ, не дать ему стереться из памяти, — пожал плечами Эрнст Иосифович. — Лицо Никиты Сергеевича известно всем, и я не вижу необходимости в его натурном изображении…
(Позже Эрнст все же пошел навстречу пожеланиям родных Хрущева, отлил голову покойного Первого в бронзе и вмонтировал ее в нишу скульптурной композиции.)
Конечно, черно-белая гамма памятника Хрущеву чиновников настораживала, многие подозревали скрытый намек, подвох, какую-то каверзу. Бесконечные обсуждения и придирки Неизвестного уже начали раздражать. В конце концов, скульптор не выдержал и в одной из серьезных «инстанций» заявил:
— Я понимаю, что если бы «сверху» было запрещено, вы бы просто сказали «нет», сославшись на начальство. А поскольку вы, как шулера, все время тасуете карты, какие-то комиссии назначаете, значит, вам прямого приказа нет, и вы просто перестраховываетесь. Боитесь?
Ему прямо ответили:
— Да.
Неизвестный отправился в семью Хрущевых. По его совету Нина Петровна, вдова Никиты Сергеевича, напросилась на прием к Косыгину[3]. Алексей Николаевич посмотрел: «Чем я могу помочь? Вам, Нина Петровна, нравится? Детям?» — «Нам очень нравится». Премьер взял ручку и написал: «Согласен». Визит занял 10 минут.
11 сентября 1975 года памятник был открыт. Видная польская коммунистка подошла к Неизвестному и сказала: «Никита Сергеевич был прав, когда просил, чтобы именно вы сделали ему надгробие после его смерти».
На Новодевичьем с того дня началось настоящее паломничество. Как рассказывал Неизвестный, вскоре к нему домой явилась целая делегация бывших зэков сталинских лагерей. Они пытались вручить ему собранные ими деньги в знак благодарности за памятник…
Не берусь подтверждать или опровергать, но по Москве гуляла красивая быль, будто бы Эрнст наотрез отказывался брать гонорар за свою работу — памятник Хрущеву. Когда они вместе с Сергеем Никитичем ехали с кладбища и тот чуть ли не силой всучил ему пачку денег, Неизвестный швырнул их в открытое окно «Волги». Рубли разлетелись. А Эрнст сказал: «Пусть Москва помянет Никиту».
Возможно, так и было…
* * *Пока длились работы над памятником, бесконечные тягомотные согласования и прочее, Сергей Никитич Хрущев нередко появлялся в мастерской Неизвестного. Ему нравился круг друзей скульптора, сама атмосфера дома. Там бывали интересные люди, сильные умы: Александр Зиновьев, Евгений Шифферс, Мераб Мамардашвили, Андрей Тарковский, Булат Окуджава, Андрей Вознесенский. На глазах взрослел Владимир Высоцкий.
Эта мастерская была настоящим центром духовного притяжения надежных и в умственном, и в нравственном отношении людей, замечал философ и писатель Юрий Карякин.
Часто вечерние посиделки превращались в шумные диспуты. А иногда, когда настроение было особенно хорошим, Неизвестный баловал гостей своими байками:
— Брежнев? А что Брежнев? Ну пил я с ним водку. Приятель, работавший в ЦК, как-то позвал меня пострелять по тарелкам с большими начальниками. Постреляли, выпили. После меня включили в правительственную охоту. Дескать, должен же быть там в компании хоть один интеллигент. Мне вручили роскошный «Зауэр», которому нет цены, чтоб не стыдно было ездить на охоту с самим Леонидом Ильичем. Но я ни разу так и не съездил, все сказывался больным. Они обижались: «Как же без интеллигента, имей совесть, сам не едешь, ты хоть порекомендуй кого-нибудь». Так я из интеллигенции им посоветовал Андрюшу Вознесенского позвать…
Он умел радоваться успехам друзей.
Когда Высоцкий положил на стол журнал «Советский экран», где был опубликован текст его песни из «Вертикали» (даже с нотами), Неизвестный пожал ему руку:
— Молодец. Поздравляю. Володь, я думаю, это только начало. Все у тебя впереди.
— Ты уверен? — с сомнением спросил Владимир.
— Уверен на сто процентов. Прорвешься. А вообще, знаешь, когда-то я думал: если бы мне дали возможность делать то, что я хочу, как скульптору и подписаться чужим именем, я бы на это пошел. Потому что важнее выразиться, чем увидеть свое имя напечатанным. Честное слово, поверь. Хотя, конечно, успех необходим. Но я думаю, что все зависит от темперамента. Есть люди экстравертные. Им нужны аплодисменты. И есть люди интравертные. Им нужны самооценка, самоосознание. Даже если есть аплодисменты, они не очень счастливы и думают, что сделали не то, что хотели. Я вот, например, принадлежу ко второму типу.
Порой работы Неизвестного наталкивали друзей на какие-то поэтические ассоциации. Например, скульптура «Мертвый солдат» — лежащая фигура с почти истлевшим лицом, огромной раной в груди и закостеневшим, вытянутым вперед, сжатым кулаком — человека, и после смерти рвущегося в бой, — аукнулась уже у зрелого Высоцкого в песне «Мы вращаем Землю», о которой кем-то было сказано, что она салюта воинского достойна.
Высоцкий, Театр на Таганке, Юрий Любимов были Неизвестному бесконечно дороги. Эрнст даже входил в свое время в состав легендарного художественного совета театра, «клуба порядочных людей». Он считал, что Юрий Петрович «беспрерывно творит Театр. Он создает свой Театр — легендарный Орден талантливых единомышленников-идеалистов… И его театр-орден становится человеческим голосом, сознанием и совестью людей… Когда-то я был анархо-синдикалистом: оставьте меня в покое, я — волк, с рук не ем. Но только оставьте меня в покое, я прокормлюсь сам. Мы с Любимовым это обсуждали, он тоже говорил им: я прокормлю себя сам, оставьте мой театр в покое!».
Дверь в легендарном кабинете Любимова украсил своей росписью Неизвестный. Первые штрихи он нанес буквально накануне своего изгнания в 1976-м, как бы на прощание. А навестив Москву в 1999 году, завершил работу…
Дверь в легендарном кабинете Любимова украсил своей росписью Неизвестный. Первые штрихи он нанес буквально накануне своего изгнания в 1976-м, как бы на прощание. А навестив Москву в 1999 году, завершил работу…
Общительный, дружелюбно настроенный, внешне компанейский Эрнст и в самом деле был одиноким волком. Он говорил: «Моя свобода — одиночество. По существу, одиночество — моя профессия… Вот и Роден писал: художник, не бойся быть один; если ты искренен, то рано или поздно к тебе по тропинкам придут другие».
Даже свои дня рождения Неизвестный обычно начинал праздновать один и с бутылкой, и только потом с друзьями. Ему нравилось сидеть и итожить минувший год наедине с самим собой, о многом думая и попивая потихонечку… Друзья эту традицию знали и подтягивались попозже. Точно так же, в одиночестве, Эрнст начинал встречать и каждый новый год…
* * *Во время той памятной встречи в Манеже Хрущев, в упор глядя на Неизвестного, говорил:
— Если бы вы были председателем Совета Министров, так вы, наверное, всех своих противников давно бы в котле сварили. Мы вас в котле варить не будем, но и содействовать вам тоже… Советую, уезжайте за границу. Может быть, вы будете капиталистом. Поживете в «свободном мире» и узнаете, что к чему. А на это говно собачье мы не будем тратить ни копейки.
— Не хочу я никуда ехать, — отмахнулся Эрнст.
Он никогда не считал себя диссидентом и не протестовал ни против чего: «Воспитанный своим отцом, я с детства воспринимал идеологию коммунизма только как идеологию. Идею тотального коммунистического диктата я воспринимал не как политическую ошибку, а как антропологическое преступление. Так же я воспринимал и фашизм. Поэтому я был добровольцем во время войны с фашизмом. С коммунизмом я не воевал, я его воспринимал как данность. Я не хотел менять политическую систему хотя бы потому, что я не знал как. Для меня главное — защита собственного достоинства, эта защита не была политизированной — это было просто естественно. Я не мог терпеть оскорблений, надругательств, несправедливости по отношению ко мне. Я никогда не хотел, чтобы Вучетич или другие лепили так, как мне хочется. Я до сих пор считаю, что они лепили правильно — согласно своей точке зрения. Я не хотел, чтобы от меня требовали, чтобы я работал хуже, чем могу. Хуже — это значит не так, как мне подсказывает моя человеческая и художественная совесть… Я хотел работать хорошо, а меня заставляли работать плохо».
Он всячески уклонялся от политики. Не позволял себе публичных антисоветских высказываний. Правда, как-то не сдержался и в интервью одной итальянской газете обозвал Подгорного[4] дураком.
Злился: «Меня несколько раз пытались вербануть, но не получалось. В МОСХе сказали: «Вы должны зайти туда-то», а я не знал зачем. Пришел, оказалось: гостиница, и там какой-то лейтенантик начал предлагать работать. На что я сказал: «Я вас не понимаю». — «Что у вас за отвращение к нам?». Я сказал: «Нет, у меня нет отвращения. Во всех государствах есть такие институты, как во всех организмах есть почки. Но у меня возражение: глаз не может стать жопой, а жопа — глазом. Я — гений! Дайте мне служить Родине своим гением!» И ушел».
Потом приглашали, вызывали и говорили: «Если не уедешь, мы тебя — либо в тюрьму, либо в психушку…» В общем, популярно объясняли: либо туда, либо сюда. Несколько раз провоцировали драки… Неделями приходилось отлеживаться в «Склифе». На дверях его мастерской малевали фашистскую свастику, писали «Убирайся вон, бракодел!». Вламывались среди ночи в мастерскую, и там молодчики колошматили молотками готовые работы…
В 1967-м образовалась парадоксальная ситуация. Неизвестный сам подал заявление, чтобы его отпустили поработать на Западе над совместными проектами с Оскаром Нимейером, знаменитым бразильским архитектором. Кроме того, у Эрнста были заказы и от компартий — французской, итальянской. Так нет же, не пустили! Он не мог понять, почему стал невыездным. Нельзя же называть человека диссидентом за то, что он защищается от плевков в лицо. Это — нормальное человеческое поведение. Да и программа у него была простейшая — «Оставьте меня в покое!».
Вспоминая те годы, Неизвестный говорил: «В силу обостренной ситуации у меня был волчий нюх и воинский дух… Шел ва-банк, был абсолютно беспределен, мог говорить партийным бонзам в глаза жуткие вещи… Как надгробие Хрущева я сделал из черно-белых глыб, так и все те люди состояли из разных слоев. Они были противоречивы и непоследовательны, как само время. Они были услужливы и трусливы. Все бл… ди с эпохи Вавилона пользуются одними и теми же приемчиками. У них нет инструкций, просто они знают, как кокетничать. Все ребята из ЦК были раздвоены, жили двойной жизнью…»
Князь Татищев, бывший в ту пору атташе по культуре посольства Франции в Москве, вместе с отцом Эрнста уговаривали скульптора: «Надо уезжать отсюда и таким образом спасать русскую культуру». Папа говорил: «Ты знаешь, необходимо, наверное, все-таки ехать. Смотри, Рахманинов, Бердяев страдали, конечно, но сколько там сделали… Здесь же тебя добьют, неужели ты не понимаешь?.. Помоги им, убеги сам!».
В конце концов Неизвестный окончательно решил покинуть страну. Понял: останусь, повешусь или просто умру своей смертью, спившись. Перед отъездом подвел итоги: создано 850 скульптурных работ, а продано государству лишь пять.
Исполнявшему обязанности председателя МОСХ легендарному карикатуристу Борису Ефимову позвонили из Московского горкома партии:
— Борис Ефимович, вы знаете, что Неизвестному разрешено выехать за границу?
— Ну что ж, пускай едет.
— Нам бы хотелось, чтобы вы с ним встретились.
— А зачем?
— Понимаете, надо как-то с ним поговорить, чтобы он уезжал не с обидой и не с тяжелым сердцем.
— А вы уверены, что он захочет со мной разговаривать?
— С вами не откажется. Вот его телефон.
Борис Ефимович, конечно, не был в восторге от поступившего предложения, но уклониться было невозможно. Он позвонил Неизвестному, представился и сказал, что хотел бы встретиться.
— А зачем? — прозвучал резонный вопрос.
— Ну уж не для того, чтобы уговаривать вас остаться. Езжайте себе с богом, поскольку вам дано разрешение. Но, как говорится, расстанемся по-хорошему. Поговорим по душам, а?..
— Хорошо, — ответил скульптор, — я согласен.
В тот же вечер они встретились в МОСХе. В качестве соглядатая на рандеву присутствовал парторг горкома КПСС при Союзе художников некто Васильев.
— Эрнст Иосифович, — начал Ефимов, — повторяю, я не собираюсь вас уговаривать или от чего-то отговаривать. Хотелось бы просто, по-человечески побеседовать, понять, чем вызвано ваше решение уехать из страны.
— Все очень просто, — развел руками Неизвестный, — мне не дают здесь работать. Я лишен средств к существованию.
— Простите, но мне всегда казалось, что вы один из самых преуспевающих у нас скульпторов. И, еще раз простите, один из самых богатых.
— Да, так оно и было одно время. Но теперь ни одна моя работа не принимается. Что бы я ни сделал, отвергается. У меня отобрали мастерскую, все работы, которые там были, вышвырнули во двор, в снег, а некоторые вообще изуродовали. Вот, посмотрите этот фотоснимок… Мое искусство стало неприемлемым и нежелательным. Что прикажете делать?
— А от кого исходит такое отношение?
— Главным образом от руководства секции скульптуры МОСХа. Они же меня ненавидят и работать не дают… Мне пятьдесят лет. И я могу еще многое сделать. Я хочу работать и не зависеть от людей, которым не нравится все, что бы я ни делал…
Старый художник покачал головой. Потом вспомнил о горкомовской «подсказке»:
— Я вас вполне понимаю… Но я слышал, что вы оставляете здесь семью — жену и дочь. Не слишком ли дорогая цена?
— Может быть. Но жена — Дина Мухина — со мной согласна. Дочь Ольга тоже. И возможно, что я уезжаю не навсегда.
— Эрнст Иосифович, — после паузы продолжил Ефимов, — вы — человек известный. Ваш отъезд из нашей страны будет, несомненно, замечен и у нас, и за рубежом. Там на вас набросятся репортеры. Как вы им объясните свою эмиграцию?
— Отвечу, что уехал не по политическим, а по творческим причинам.
— Мне кажется, в данном случае их трудно разделить, — усмехнулся Борис Ефимович. — Ну, что ж… Счастливого пути. Успеха вам. Но… Позвольте вам сказать. У англичан есть поговорка: «Права или не права, но это моя страна», и я надеюсь, вы…
Неизвестный протестующе поднял руку:
— Я вас хорошо понял. Можете не сомневаться, ни единого враждебного, дурного слова против нашей страны я не скажу…
На том и расстались. На следующий день Ефимов передал полагавшийся отчет о состоявшейся встрече в горком, не удержавшись от «особого мнения»: в отношении талантливого скульптора была допущена несправедливая дискриминация, которая и привела его к решению уехать за границу.